Текст книги "Моя золотая теща"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Ты еще жив, старый пердун?
Звягинцев растерялся и ничего не ответил, только развел руками, подтверждая тем наблюдательность вождя, одновременно извиняясь за свою столь безобразно затянувшуюся жизнь и выражая готовность немедленно пожертвовать ею для дела Ленина-Сталина. Вождь уловил всю эту сложную гамму верноподданнических переживаний и одобрительно кивнул.
Так выглядит это событие в моей интерпретации. Сам же Василий Кириллович начисто исключил игру чувств из своего рассказа; звучал неторопливый, раздумчивый голос летописца, которому важно передать объективную правду исторического события.
Татьяна Алексеевна и Галя бросились его целовать. «А внучок где?» – озаботился Василий Кириллович. «Спит, – легкомысленно отозвалась Галя. – Да разве он что поймет? Такая кроха!» – «Ступай за ним, – сказала Татьяна Алексеевна, которая была умнее дочери. – Не сообразили мы, бараньи головы!» – «Надо было соображать», – проигнорировав слова Гали, но отходчиво проворчал Василий Кириллович. Его совет относился впрямую ко мне: я уже подготовил ироническое поздравление. Мне казалось, что надо сохранить расстояние между собой и легким безумием сервилизма, охватившим окружающих. Какой же я был идиот!
Зазвонил в прихожей телефон.
– Трещат не переставая, – с наигранной досадой сказал Василий Кириллович. – Знаешь что, – он обратился ко мне, и это было знаком высокой милости, – подходи сам и решай, звать меня или нет.
Я снял трубку с развязностью фаворита и тут же поджал хвост. Звонил Каганович. Да еще не через секретаря, а собственноручно. Меня оглушил его грубый, непрокашленный голос. Я поспешно подозвал Василия Кирилловича, который воспринял звонок без особого трепета.
– Слушаю вас, Лазарь Моисеевич… Да, я его знаю по средмашу. Хороший специалист, грамотный… Полагаю, что – да! – И совсем другим, растроганным голосом: – Большое спасибо, Лазарь Моисеевич! Поздравляет, – сказал он Татьяне Алексеевне и ушел в спальню переодеваться.
Телефон звонил не переставая. Василия Кирилловича спешили поздравить официальные лица, друзья, знакомые, полузнакомые и даже недруги. Так, позвонил нарком Малышев, его давний и непримиримый враг. Звонили партийные боссы Москвы: Попов и Черноусов, глава партийного контроля, страшный карлик Шкирятов, председатель ВЦСПС Шверник, наркомы: Устинов, Ванников, Ефремов, Акопов, начальник автоколонны Советской Армии Хрулев, маршалы Баграмян и Воронов, директора крупнейших заводов страны: Зальцман, Максарев, Дымшиц и Лоскутов. Последним позвонил из Киева Хрущев. Я называю лишь тех, ради кого я тревожил виновника торжества. А всякую шушеру: генералов, замнаркомов, директоров помельче и всех, без исключения, родственников – я решительно отшивал. Они лопотали извинения, поздравления, приветы – за свою жизнь я не слышал столько засахаренных голосов.
Вечером состоялся грандиозный прием. Василий Кириллович обряжался так долго, тщательно и шумно – он без устали что-то требовал и распекал домашних, что я ожидал увидеть его во фраке, на худой конец – в смокинге, но он вышел под аплодисменты уже собравшихся гостей в галифе, сапогах, белой рубашке с застегнутым воротничком и байковой пижамной куртке.
Гости были при параде: военные – в мундирах, со всеми регалиями, штатские – в выходных костюмах, пошитых в кремлевском ателье, при галстуке. Разодеты были в пух и прах их жены.
Я думал, полудомашний вид Василия Кирилловича покажется оскорбительным присутствующим, – ничуть. Во-первых, он был у себя дома, во-вторых, взысканный так высоко, как никому не грезилось в самых радужных снах, он просто обязан был позволить себе какую-то вольность. Это был знак его отмеченности. А галифе, начищенные сапоги и белая сорочка – дань уважения гостям. Все было по самому строгому этикету.
Когда гости расселись за роскошно сервированным столом, явилась Татьяна Алексеевна и заняла место рядом с мужем. На ней был немыслимо роскошный туалет, сшитый, по-моему, за сегодняшний день силами всего ателье под неимоверную продуктово-водочную выдачу. Я не берусь судить, насколько ее вечернее платье соответствовало последней парижской моде, но шло ей необычайно и покроем, подчеркивающим все достоинства ее убедительной фигуры, и сочетанием лиловых и черных тонов. Гости дружно зааплодировали. И тут раздался хрипловатый голос Василия Кирилловича:
– Ну, мать, тебе бы еще перо в жопу, была бы вылитая чайка!
Послышался чей-то принужденный смешок, но даже благоговение перед любимцем вождя не принудило этих дубоватых людей к более дружному одобрению шутки. Мне подумалось, что рассчитанная грубость имела целью осадить Татьяну Алексеевну, сбить эффект ее появления. Звягинцевым двигало мелкое чувство: нежелание поделиться даже с женой хоть крохой своего успеха. Чем старше чином и званием был гость, тем холоднее принимал выходку Василия Кирилловича. Наркомы сделали вид, что ничего не слышали, а маршал Баграмян встал и поцеловал руку Татьяне Алексеевне. Она улыбалась своей прекрасной улыбкой, но я видел, что она оскорблена.
Звягинцев почувствовал настроение стола. Он сидел, поглаживая усы и отдуваясь, словно его мучили газы, и не спешил с первым обязательным тостом. Это была его месть присутствующим. Пусть мучаются страхом, что он нарушит святой закон каждого застолья и тем сделает их соучастниками крамолы. Но вот он вскинул свои желтые тигриные глаза и сказал коротко и властно, будто имел особое право на этот тост:
– За товарища Сталина!
Все радостно повскакали, бренча орденами, как коровье стадо колокольчиками. Праздник пошел.
Застолье было сдержанным и серьезным – над нами витал дух вождя. Но после ужина все плясали, даже Василий Кириллович, и, к моему удивлению, довольно неплохо. Оказывается, пляска входит в номенклатурный набор, как усы, сталинский френч, сапоги, умение пить водку и непременный первый тост. Сталин любил пляску, хотя сам не плясал. На его «мальчишниках», куда дамы не допускались, члены Политбюро плясали «русскую», гопака, а кто и лезгинку. Затем шли бальные танцы: вальс, танго, фокстрот. И грузные усатые мужчины танцевали друг с другом. А Сталин смотрел. Эти сведения я получил от друга Звягинцева генерала Хрулева. «Вы удивитесь, когда я вам скажу, кто лучший в Политбюро танцор – Молотов. Такой сухой, чопорный человек, но знает все па и великолепно держится. Особенно хорош Вячеслав Михайлович в танго и медленном фоксе».
Еще я узнал, что Хрущев пленил Сталина «казачком». Но пляски могут и погубить человека. Один из самых сильных наркомов Вахрушев, перебрав на приеме с участием иностранцев, самозабвенно расплясался и не заметил, что у него развязались тесемки от кальсон. Сталин увидел презрительные ухмылки иностранных гостей и, взбешенный, покинул прием. На другой день Вахрушев был снят, а еще через несколько дней умер от сердечного удара. Хоронили его с положенными почестями, Сталин простил мертвому наркому кальсонные тесемки.
Я смотрел на скульптурный профиль Хрулева, слушал его густой, неторопливый голос и тщетно пытался обнаружить хоть тень сочувствия к погубленному ни за что ни про что Вахрушеву. Но интонация сочувствия покойному означала бы подспудное осуждение жестокости вождя, а это исключалось. Вахрушев проштрафился и получил по заслугам.
А зачем Сталину этот танцевальный цирк? Чтобы унизить соратников, лишний раз почувствовать свое превосходство? К тому же танцующие попарно мужчины не способны на заговор. Так ли это?..
Должен признаться, поначалу я был взволнован близостью столь выдающихся людей и жадно ловил каждое слово. Впервые Татьяна Алексеевна не владела полновластно моими помыслами и умыслами. Но меня постигло жестокое разочарование. По своему уровню эти знаменитости ничуть не превосходили Матвея Матвеевича, разве что не говорили с еврейским акцентом. Ни одной мысли. Ни одного острого слова. Ни тени духовности и душевности. Негнущиеся спины, неподвижно сидящие на деревянных шеях головы, дубовые речи. Кажется, что все они произносят заранее выученный текст. А может, так оно и есть на самом деле, чтобы не проговориться. Один Хрулев, вопреки собственному намерению, был интересен рассказом про «dance macabre». Как же натренированы они в озвученной немоте, в умении ничем не обнаружить своей личности! И я вернулся к Татьяне Алексеевне. Она очень старалась казаться веселой…
А на другое утро к нам забежала возбужденная, будто под хмельком Татьяна Алексеевна. Зная, что она не опохмеляется, к тому же накануне была трезва как стеклышко, я отнес ее эйфорию за счет еще не выветрившегося дурмана сталинской ласки. Она вызвала Галю на кухню и долго о чем-то шушукалась с ней, смеялась, потом упорхнула, крикнув мне в приоткрытую дверь, что я могу зайти «поправиться».
Разнеженный благостной атмосферой, установившейся в доме со вчерашнего дня, и близостью со столькими великими людьми, к тому же не перепивший накануне, я долго валялся в постели, не спеша к обещанной рюмочке.
Но после обеда барометр резко упал. Хлопали двери, это металась из квартиры в квартиру Татьяна Алексеевна. Она опять шушукалась с Галей, но тональность их секретничания стала явно другой. Последний их – бредоватый – разговор произошел под дверью, я слышал его от слова до слова.
– Ты васюся! – сердито и горько говорила Татьяна Алексеевна. – Дурочка наивная. Конечно, я была права!
– Я не верю, – потерянным голосом отозвалась Галя.
– Верь – не верь. Он опять принял ванну.
– Пьянку смыть.
– А чистые подштанники? – зловеще сказала Татьяна Алексеевна. – Он их вчера менял.
– Ты уверена? Он действительно надел чистые?
– При мне вынул из шкафа. Я сказала: так подштанников не напасешься.
– А он?
– «He твое дело»! Зло, раздраженно. Рубашку тоже взял и носки.
– Тогда все, – поникше сказала Галя. – Я круглая дура. А что же было ночью?
Ответа не последовало, хлопнула входная дверь.
– Что у вас происходит? – спросил я Галю, когда та пошла в комнату.
– А ты до сих пор не понял?
– Что я должен был понять?
– Еще писатель! Где ж твоя наблюдательность?
От кого я слышал эти слова и вроде по тому же поводу? Ну да, от Кати, когда та решила просветить меня насчет тайн дома Звягинцевых. Раньше мне казалось, что я могу стать писателем. Но с этими иллюзиями покончено. Я не пишу и не хочу писать, вид чистого белого листа бумаги вызывает у меня тошноту. Впрочем, это никому неинтересно, в первую очередь мне самому. Я хочу знать, что тут происходит.
– Может, ты ответишь на мой вопрос?
– У него другая баба, – сказала Галя. – Неужели тебе никто не говорил?
– Нет.
– Она работает в Моссовете. Сектором заведует или отделом, забыла. Звать Макрина. Отец познакомился с ней перед самой войной. Некрасивая, коренастая, довольно толстая, старше матери, вроде бы толковая. Что в ней нашел отец, не знаю. До ее деловых качеств ему дела нет, а так матери в подметки не годится. Да ведь не по-хорошему мил, а по-милу хорош. Она напротив в переулке живет, в совнаркомовском доме, отец ей квартиру устроил.
Так вот чего высматривала Татьяна Алексеевна в полевой бинокль! И в усугубление своих мук она проглядывала или радиатор или багажник мужниной машины, в зависимости от того, откуда он наезжал к своей пассии – с улицы Горького или с Пушкинской. Значит, она всегда знала, сколько времени он проводит у любовницы. Будучи сведома о темпераменте своего мужа, Татьяна Алексеевна могла высчитать, сколько раз накаляла Макрина свой далеко не румяный и не расписной рай для Василия Кирилловича. Совместные трапезы там бывали редки, ведь он отправлялся к ней обычно после обеда или после ужина. Конечно, были так называемые задержки на работе, аварии, ночные вызовы, совещания в наркомате и Московском комитете партии, вероятно, на эти часы приходилась их другая, более разнообразная жизнь.
И тут мне вспомнился наш недавний семейный поход в Большой театр на «Евгения Онегина» с Лемешевым. Провожая нас в правительственную ложу, директор театра сказал игриво: «Что-то зачастили вы в наш театр, Василий Кириллович!» Звягинцев не ответил, только залился гипертонической краснотой. А директор, гонимый бесом бестактности и не удосуживаясь взглянуть повнимательнее на старшую спутницу Звягинцева, продолжал: «Это кто же из вас такой меломан, вы или супруга?» – «Оба!» – гаркнул Василий Кириллович, ненавидяще сверкнув глазами. Директор опешил, прозрел и дематериализовался.
А я не придал этой сцене никакого значения, пропустил мимо себя. Теперь я понял, что у Василия Кирилловича и Макрины была культурная программа. Видимо, в этой второй своей жизни Василий Кириллович был другим, открытым «для звуков сладких и молитв». На долю же Татьяны Алексеевны приходились лишь «житейское волнение» и «корысть».
Гале хотелось выговориться, она тоже страдала в меру отпущенных ей для страдания сил (она была легким и поверхностным человеком, очень отзывчивым на мелкие радости жизни и неплохо защищенным от таких чувств, как жалость, сострадание), но она любила мать и переживала за нее.
– Они замечательно жили до этой Макрюхи. И когда та появилась, мать не очень встревожилась. У нее тоже бывали летучие романы, пусть и отец погуляет. Нужна же разрядка. Но тут все пошло по-другому. Мы только устроились в эвакуации, как узнали, что отец женился.
– Что ты мелешь? Он же не разведен с Татьяной Алексеевной.
– Я не так выразилась. Жениться официально он, конечно, не мог, но сыграл свадьбу. Да еще какую! Все его друзья были. Ты многих из них видел.
– Как он не побоялся?
– Чего?
– Скандала.
– Как видишь, не побоялся. Она его крепко забрала.
– А Сталин? Он же ангел-хранитель семейного очага.
– Знаешь, – сказала она задумчиво, – что-то случилось с мужиками во время войны. Они как с цепи сорвались. Завели официальных любовниц или вторые семьи. Но со старыми не рвали. Может, им разрешили за все их труды?
Это было неглупо. Люди, подобные Звягинцеву, работали в разрыв всех жил. Создать могучую военную промышленность «во глубине сибирских руд» за два-три месяца – геркулесов подвиг. И что имели они за свой сумасшедший труд? Зарплату. Побрякушки орденов. Сталин мудро – без затрат – сумел отблагодарить их послаблением домостроевского устава.
Но больше, чем открытие, еще одного уродства строя, меня затронуло другое. Теперь я мог придать рассказу Кати художественную завершенность, служащую единственной гарантией правды. Татьяна Алексеевна кинулась из Кемерова в Москву не для свидания с зятем, а узнав о свадьбе своего мужа, – не в любовь, а в бой. Как будто счастье можно взять с бою.
А там, вполне вероятно, она могла в отместку, в ярости, отчаянии, душащей злобе переспать с этим мальчишкой – сознательно, в открытую. Любовь была бы осмотрительней, бережней к самой себе. Тут все творилось с безрассудством мести. Звягинцев стер плевок, Галя осталась без мужа, Татьяна Алексеевна без мужа и любовника. Эдик же попал, как кур в ощип. Его заставили сыграть роль, на которую он не претендовал. А может, и претендовал, слишком вманчива аура Татьяны Алексеевны. Вот только на мужа уже не действовала ее притягательность.
Когда я пришел за обещанной рюмкой, Татьяна Алексеевна сидела у окна и с маниакальным видом разглядывала устье проклятого переулка и черный зад «паккарда». Я что-то сказал, она не ответила. Это было не в ее правилах. Она всегда была в сборе, не позволяя заглядывать в себя.
Когда-то я познакомил Татьяну Алексеевну с игрой, которую сам придумал, чтобы легче коротать ожидание. Я звоню в редакцию. Естественно, сотрудник, который мне нужен, только что вышел. Прошу секретаршу не вешать трубку, а найти мне этого сотрудника, я подожду. Обязательно надо сказать, что это я ему нужен, а не наоборот, он телефон оборвал, дозваниваясь ко мне. Секретарша выясняет, что он в буфете. «Попробую его привести». И тут я начинаю рисовать ее путешествие от редакционной комнаты до буфета. Со всеми возможными задержками, пустыми разговорами, обменом новостями, заходом в уборную, застреванием в лифте и всеми прочими перипетиями неуклюжей учрежденческой жизни. Незаметно промелькивают полчаса, и нужный мне сотрудник берет трубку.
Но едва ли так быстро промелькнули для Татьяны Алексеевны те часы, что она провела у окна, когда Василий Кириллович в чистых подштанниках укатил к сопернице. Вот уже сколько времени стоит машина у ненавистного крыльца и не бьет копытом от нетерпения. Там, видно, второй и, возможно, главный прием. Большой обед. Не исключено, что кто-то из вчерашних гостей преспокойно гуляет в другом шатре. И тут Василий Кириллович уж не сидит в байковой пижамной куртке, а держит фасон. И он не осмелится сделать Макрюхе комплимент с пером в жопе (чайки из нее не выйдет, хоть весь хвост загони), он бросил эту хамскую фразу, чтобы показать Татьяне Алексеевне ее место, пусть не корчит из себя старшую жену. Он защитил этим Макрюху, о чем, понятно, ей поспешат донести. И будут пить за Сталина, за Василия Кирилловича, а там и за Макрюху. Интересно, она сама мечется от стола на кухню, или у нее есть домашняя работница? Наверное, ей кто-то помогает, ей не до хозяйства, больно «вумственная» женщина.
Но вот они встали из-за стола. А ведь там, наверное, не пляшут. Что же они делают? Разговоры разговаривают. О чем? О предстоящем летнем отдыхе. Теперь она не сомневается, что он ездит не в сердечные санатории, а куда-то, где его принимают с Макрюхой. Как в Большом театре. А когда-то они тоже ходили в Большой, но не в правительственную ложу, с программкой и перламутровым маленьким биноклем, а по-молодому бесшабашно, дерзко, евреев выкуривали, от хохота со стульев валились. Нет, была у них молодость, была любовь, куда же все это подевалось? Чем перешибла ее некрасивая, немолодая, неуклюжая чиновница? Вот уж присуха!.. Интересно, а гости там тоже с запасными женами? Только поди разберись, кто основная, кто запасная. Все равно, его дом здесь, где вся семья, с дочерью, любимым внуком, и мать его здесь, и все братья-сестры. Да, дом здесь, а сам он там, и Макрюху люди видят с ним гораздо чаще, чем ее, а новенькие небось и вовсе не знают, что есть на свете Татьяна Алексеевна.
Это было странное сумеречение. Татьяна Алексеевна смотрела в бинокль, потом опускала уставшие руки, чтобы через минуту снова припасть к его стеклам. А видеть она могла лишь черный зад «паккарда». Но, может быть, она видела куда больше, проникала сквозь стены, видела то, что я придумывал за нее?
Татьяна Алексеевна встала, повернулась и обнаружила меня.
– Ты чего тут делаешь?
– Жду обещанную рюмку.
– Кто о чем, а вшивый о бане… Почему света нет?
Я щелкнул выключателем. На Татьяне Алексеевне было вчерашнее лиловое платье, и причесана она была по-вчерашнему, и та же безукоризненная косметика, только лицо бледнее обыкновенного. Она подошла к буфету, достала графинчик, большую рюмку, собрала на тарелку закуски.
– А вы?
– Не хочется. Пей. Я налил всклень.
– За вас!
Выпил и налил еще.
– За вас! Прекраснее вас нет женщины!
– Как видишь, не для всех.
– Да плюньте! Как можете вы равнять себя со всякой шушерой? Вы снежная вершина, а это болото. Топкое, стоячее, вонючее болото.
Я хлопнул рюмку и сразу налил еще.
– Чего ты так гонишь? Налей мне.
Боже мой, жалкое, глупое, но искреннее витийство возымело действие. Она слушала, и ей это, оказывается, нужно. Звягинцев лишил ее не только своей любви, но и уверенности в себе. Она привыкла быть царицей, трон никогда не колебался под ее ногами, и вдруг без всякой вины с ее стороны, даже вины невольной – постарения, угасания, подурнения, ни с того ни с сего, – он сверг ее с престола, обменяв на рыночный товар. Она потерялась и теперь вовсе не знала, кто она такая и чего стоит.
Мы выпили. Продолжая нести свою высокопарную чушь, я подошел и поцеловал ее в голову. Она стерпела. Я поцеловал ее в висок, щеку и шею. В ее глазах появилось чуть комическое внимание. В губы нельзя – приказал я себе и стал целовать ей руки. Она наклонилась и тоже поцеловала меня, как клюнула, краешком рта.
– Ну, ступай. Галька одна…
И в этой изгоняющей меня фразе был намек на маленький заговор, отныне связавший нас. Я не склонен был преувеличивать свой успех, но кое-что было достигнуто. Я отделился от серого фона окружающих Татьяну Алексеевну будней.
В семейной драме Звягинцевых оставалось для меня одно темное пятнышко. Но теперь Галя не будет скрытничать. Я знал уже так много, что бессмысленно чего-то не договаривать. Татьяна Алексеевна была счастлива сегодня утром и делилась своим счастьем с дочерью, а потом все рухнуло. У меня была догадка, и Галя подтвердила ее. Бедная Татьяна Алексеевна решила воспользоваться растроганностью мужа. Между ними не было близости с того дня, как они уехали в эвакуацию. Он не хотел. Но этой ночью, размягчившийся в атмосфере всеобщей ласки, Василий Кириллович не отверг нежных домогательств жены. У них произошло бурное соединение.
Татьяна Алексеевна в эротических описаниях придерживалась даже не физиологического стиля Генри Миллера, а бухгалтерской скрупулезности маркиза де Сада, где арифметика начисто вытесняет поэзию. Галя, усвоившая методу матери, рассказала мне о ночи любви, будто речь шла не о ее родителях, а о персонажах романа «Содом и Гоморра».
После ночи, напомнившей золотую пору жизни, Татьяна Алексеевна решила, что вернула мужа. Она ошибалась. Чувствуя вину перед другой женщиной, он оформил свою передислокацию особенно грубо и откровенно.
Но она была уже не та, что несколько лет назад, когда в мстительном порыве кинулась в объятия Эдика, да и мне до Эдика далеко, все свелось к одному короткому поцелую.
Но душа ее сорвалась с колков. Она стала иначе жить. Теперь она часто отлучалась из дома и нас с Галей с собой не брала. Правда, ходила она всего лишь к старой подруге Нине Петровне, иногда к жене знаменитого авиатора на «девичник», но возвращалась крепко на взводе. И не только не пыталась скрыть опьянение, держать форму, что отличало ее прежде, напротив, огравировала свое состояние: хохотала без причины, молола чушь, натыкалась на мебель, повторяла чьи-то непристойности, много внимания уделялось гениталиям.
Побывала она наконец-то в гостях у моих родителей, где вела себя более чем странно. Ей непривычен был такой способ развлекаться. Пили много, но было и другое: разговоры, серьезные споры, стихи, розыгрыши. Брат отчима замечательно изображал старого селадона, который вспоминает золотые денечки. «По первопутку в бардачок. Господи, до чего хороша была жизнь! шепелявил беззубый старый гуляка. – Как войду, как крикну: „Бляди!“, набегут, навалятся всей своей жаркой мякотью. По головкам гляжу, по юбочкам гляжу, в глазки гляжу. Господи, до чего хороша была жизнь!»
Татьяна Алексеевна краснела. Ее нельзя было смутить никакой житейской похабщиной, но искусство свято, оно должно быть красиво и поэтично, а тут бляди виснут на старом хрене. Теперь она понимала, что такое богема и почему Звягинцев со скрытым неодобрением относился ко всему, что шло от меня. От «поэтической масандры» не жди добра. Ей чудилась особая испорченность в окружающих людях, так непохожих на ее простодушных друзей. Но когда Галя, у которой был ранний утренний концерт, заторопилась домой, Татьяна Алексеевна осталась. Она явно хотела, чтобы этот омут ее затянул.
Она сидела рядом с моим пепельноволосым приятелем Лешей и откровенно заигрывала с ним. Меня это не огорчало. Откуда бы ни началось таяние, важно, чтобы лед растопило. А потом меня отозвала мама, очень решительная, как всегда, когда вино стучалось ей в сердце: «Я сейчас дам в морду Лешке или выгоню твою тещу». – «За что?» – «Она все время держит руку у него в штанах. Ей что тут – бардак?» – «Она опьянела. Я приведу ее в чувство».
Хватит благодушия. Лешка опасен. Второй раз становится он мне на пути. С этим надо кончать. Свою роль пробника он уже выполнил. Я вызвал Лешку в коридор, сказал, что из-за его поведения назревает скандал, и выпроводил. Затем я предложил Татьяне Алексеевне посмотреть мой кабинет. Она неловко выпростала из-за стола свое крупное тело – квартира была крошечная, тесная, соответствующая нашему убогому жизненному статусу, – по ногам, телам и головам пирующих выбралась в коридор, заполнив его во всю ширину, вернее сказать, ужину. Я открыл дверь кабинета и втолкнул туда Татьяну Алексеевну, которая с размаху опустилась на диван, охнувший всеми своими старыми пружинами. Опасно испытывая его на прочность, я навалился на нее и стал целовать.
Возможно, ей показалось в пьяном дурмане, что продолжается так счастливо начавшийся роман с Лешей, но она не удивилась и не воспротивилась, закрыла глаза и прижала меня к себе. Тогда я помог ее руке совершить тот же путь, что она так удачно проделала за столом, только к другим закромам, ощутил божественную прохладу и нестерпимый жар, сошел с ума и лишь поэтому не достиг гавани. Но полнота обладания другой женщиной не давала мне такого изнемогающего, изнеживающего безумия. Вот когда ожидание не обмануло, а превзошло все горячечные мечты. Стены моей жалкой комнаты раздвинулись, унеслись прочь, вокруг было бесконечное синее блещущее пространство, и я качался на этом воздушном океане.
Не знаю, через час, через день, через вечность, в легкой усталости, в надежности, которую дает привычка, я понял, что ее движения – это не лениво-пьяное угождение чужому настырному домоганию, а соучастие. У нас возникло то дружеское согласие, которое бывает при пилке дров. Жаль лишь, что бревна мы так и не перепилили. Слишком сильное, долгое, ставшее маниакальным желание становится и тормозом. Оно не хочет, чтобы его, пусть на малое время, изгнали. Оно словно страшится пустоты, которая неизбежно наступает за удовлетворением, пустота эта нередко оборачивается отчуждением, даже отвращением, только что не ненавистью, конечно, до нового наполнения. Желание, тешась собой, забывает, что оно лишь отправная точка к станции блаженства, его обещание. Словом, я зря надеялся, что повторится заоконное чудо, когда лишь силой воображения я овладел Татьяной Алексеевной, находившейся по другую сторону улицы. Как ни странно, тогда на меня работала абстрактность акта, а здесь участвовала реальная плоть, и это мешало.
То ли мы просто выдохлись, то ли сработало ощущение опасности, но, не сговариваясь, мы отпали друг от друга.
Я вышел в коридор и наткнулся на мать.
– Ну, я все уладил. Она пришла в себя.
– Если ты будешь и дальше так улаживать, – сухо сказала мать, – это добром не кончится. Шофер уже три раза стучался.
– А где гости?
– Все давно разошлись.
Нам дали возможность уйти незаметно. Татьяна Алексеевна, человек воспитанный, старых правил, хотела обязательно попрощаться с моими родителями и поблагодарить их за прекрасный вечер. Я уверил ее, что они давно спят.
– Неужели так поздно? – удивилась она и добавила заговорщицки: – Как время бежит!
Доехали мы домой без приключений, хотя я чувствовал, что в ней бьется авантюрная жилка. Я держал ее за руку, скорее, придерживал. Уже в лифте она сказала с глубокой интонацией, каким-то смуглым голосом, что ей очень пришелся мой предмет. Очень! – добавила она, и серо-голубые глаза ее стали фиолетовыми…
Вскоре я убедился, что Татьяна Алексеевна принадлежит к разряду чаплиновских миллионеров, которые спьяну ласкают бродяжку, протрезвившись, не узнают. Конечно, какие-то запреты были сняты раз и навсегда, но это входило в картину ее новой жизни, в бессильный бунт.
Я валяюсь с книгой на тахте в чужих пижамных штанах, то ли оставшихся от Галиного мужа, то ли выброшенных Василием Кирилловичем. Галя принимает душ. Неожиданно дверь распахивается, чуть не сорвавшись с петель, в комнату – шапка набекрень, шуба вразлет, почти спадает с плеч, вваливается Татьяна Алексеевна.
– Вы что тут киснете?
Она падает на тахту, сползает на пол и наносит мне два страстных поцелуя в пах, оставляя на светлой ткани двойной ярко-красный отпечаток своих накрашенных губ. Такого еще не бывало. Может, от штанов идет ток прошлого владельца? Я не успеваю получить ответ, входит, отжимая волосы, Галя. Я делаю оскорбленное лицо. Галя не обращает на меня внимания, берет мать за плечи, поднимает и уводит.
– Ты видишь? – говорю я вернувшейся Гале с наигранным возмущением.
– Я отстираю, – спокойно говорит Галя.
– Тебе не кажется, что это переходит все границы?
– Ну, ты же знаешь мать выпившую…
Моя жена – загадка. Впечатление такое, что все происходящее в доме ничуть ее не касается. Хотя раз-другой я чувствовал, что она жалеет мать. Но ни разу не слыхал, чтобы она осуждала отца. Все происходящее она воспринимала как данность и безропотно принимала.
Конечно, в глубине души я ликовал, хотя не успел оценить неожиданный подарок.
Но еще шаг вперед был сделан. Теперь мы часто обнимаемся, хотя и не так безоглядно. Она позволяет мне обнажать ее груди и целовать их. При этом смотрит сверху вниз уже знакомым чуть комическим взглядом. И взгляд этот ставит меня на место. Душевно она не дает мне приблизиться, вспышки интимности не распространяются на остальную жизнь. Так, она с особой настойчивостью напоминала мне о неуплате очередного взноса в семейный бюджет. Я и раньше частенько опаздывал, мне трудно и плохо работалось – а кто виноват в моей профессиональной деградации? – но прежде она была снисходительна и терпелива, сейчас – раздраженно требовательна.
Недавно, когда я находился в короткой командировке, ко мне в дом явилась Галя и забрала – по распоряжению матери – пишущую машинку «мерседес», которую они же сами дали мне для работы. Я был так неимущ, что не мог ни купить себе машинку, ни взять напрокат. В пору долгого недомогания отчима я пользовался его стареньким «ундервудом», у которого лопнула пружина и тяга каретки осуществлялась с помощью привязанного к ней веревкой кирпича. Теперь отчим вернулся к работе и забрал машинку вместе с кирпичом. В доме Звягинцевых никто на машинке не печатал, и «мерседес» годы пылился в залавке. Мне дали с условием, что я не буду трещать над головой инфанта. Теперь я каждый день таскался на свою старую квартиру и стучал на «мерседесе» в кабинете с мышиную норку, хранящем медленно истаивающий аромат Татьяны Алексеевны. Отобранную у меня машинку тут же продали. Подобного рода алчность обеспеченных сверх головы людей была необъяснима, и я тщетно пытался найти в поступке женщины, чьи груди целовал, какой-то символический смысл. Возможно, он действительно был, но я его не улавливал. Мне было наплевать, что я лишился орудия производства, ошеломил жест немилости. Да нет, никакой немилости не было.
Через день-другой после моего возвращения из командировки я говорил по телефону в прихожей Звягинцевых, когда из ванны, совершенно нагая, вышла Татьяна Алексеевна, слегка прикрываясь махровым полотенцем. Моим собеседником был ответственный редактор «Труда», и я не мог бросить трубку, только попросил ее отчаянным жестом и умоляющим взглядом убрать полотенце. Она засмеялась и выполнила просьбу. Золотистое чудо впервые открылось мне в такой немыслимой близости. Наконец-то разрешилось старое недоразумение, ее венерин холм покрывала негустая, но вполне достаточная курчавая растительность. Золотой пушок сгущался в рыжину на бородке, обретая при движении благородный тон старинной бронзы. Моя радость передалась ей, никогда еще не было у нее такого милого, такого доверчивого, такого девичьего лица. И тут полотенце скользнуло вниз, словно занавес опустился невпопад.