Текст книги "Поездка на острова"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Он выбрался в длинный, узкий проход, тянущийся вдоль борта. Сюда выходили окна кают, в большинстве не зашторенные, а впереди был барьер – по-морскому он наверняка назывался как-то иначе, о который удобно опираться, подставив лицо ветру и соленым брызгам. То, что происходило сейчас с темным (под бесцветным небом белой ночи), до спазма души неуютным морем, тоже, очевидно, имело специальное название – радость нудных и педантичных морских писателей. Темная, изрытая ямами, бескрайняя и безнадежная вода как будто задалась целью унизить романтические потуги маринистов литературного и художественного цехов. Но ее неприветливость и мозжащий холод обернулись милосердием с появлением фигур, оживляющих пейзаж. Эти люди возникали поодиночке, иногда по двое и сразу начинали «травить» – кто за борт, кто прямо на пол. Они хорошо, душевно посидели в ресторане, и сейчас взбаламученные желудки извергали назад водку, портвейн, плодо-ягодные вина и некорыстную закуску. Егошин поспешно проковылял в самый край коридора, ближе к носу, куда уже было не пройти из-за каких-то грузов, и далеко высунулся наружу, навстречу морским брызгам.
Егошин знал, что обречен томиться на собачьем холоде, потому что узкая каюта со скошенным потолком слишком похожа на гроб, где и одному тесно, вдвоем же вовсе непереносимо…
История ему часто помогала, – он вспомнил, что некогда этим же путем шел – только не на большом пароходе с мощными винтами, а на стругах – гребных или парусных – тот даровитый и честолюбивый мордвин, что, поднявшись до сана патриарха, вздумал повторить на русской почве спор папы Григория Гильдебранта с королем Генрихом VII. Но кончилась попытка знаменитого Никона, преобразователя православной церкви, не по европейскому образцу. Там кичливый Генрих, замахнувшийся на приоритет церковной власти, пошел в Каноссу, ставшую с тех пор символом величайшего унижения, вымаливать прощение у папы; по дороге он со своими приближенными гулял, бражничал и щупал девок в корчмах, а близ Каноссы облачился в смиренную рубаху, повесил веревку на шею и пополз к святому отцу на коленях. Здесь все обернулось на простой русский манер: обрушил на зарвавшегося патриарха Московского свой тяжелый гнев вспыльчивый и скорый на расправу царь Алексей, прозванный Тишайшим – за отходчивость: прибьет и тут же приголубит. Но Никона не приголубил, а подверг жестокой опале, вынудившей того бросить «жезл Ааронов» и укрыться в Ново-Иерусалимском монастыре, своем детище. Больно близко себе ссылку назначил, царь спровадил его подальше, в Ферапонтов монастырь, откуда тот вышел в смерть. Но в пору, которая припомнилась Егошину, был Никон в славе и силе; он убедил царя перенести мощи низложенного и умерщвленного по приказу Грозного святого Филиппа из Соловецкой обители в патриарший Успенский собор, что стоит посреди Московского Кремля. Игумен Филипп из мятежного рода Колычевых был затребован Грозным в Москву из Соловков, – вряд ли бывало в русской церкви, чтоб из игуменов возводили в митрополиты, и подавно не случалось, чтоб новоиспеченный – царевым изволением – глава православной русской церкви восстал против своего Государя. Не ждали того ни сам Иван Грозный, ни ближние к нему люди, ни церковники, хотя скромная твердость Филиппова нрава, чистота и прямодушие были всем ведомы, а при подобных свойствах характера как мог он уладиться с грозным царем, уже создавшим опричнину? Неспроста затеял хитроумный Никон перенесение останков смелого супротивника царя в патриарший собор, ибо значило оно победу – пусть посмертную – церкви над светской властью. Понимал ли Алексей Михайлович умысел Никона? Он, если память не изменяет, не сразу на это согласился, знать, проглянул своим раскидистым умом скрытые цели Никона. Но в конце концов дал согласие. Он хотел укрепить авторитет русской православной церкви и сблизить ее с греко-римской, до поры до времени стремления царя и Никона совпадали. А может, богобоязненный Алексей Михайлович питал тайную надежду, что непокойное Белое море укротит или хотя бы остудит сомнительное усердие честолюбивого святителя? Чуть было так оно и не случилось: торжественно отплыл Никон со свитой к Соловецким островам, но буря пораскидала струги, немало людей утащила на дно, и пришлось, «солоно хлебнувши», повернуть назад. Другой бы благочестивый человек увидел в этом знак Божий и отступился бы от своего намерения, но не таков был упрямый мордвин. Он велел наново подготовить флотилию и, не дожидаясь благоприятной погоды, снова пустился в путь. Ох и поблевали святые отцы на бурных водах – почище здешних пассажиров, хоть и не ополаскивали нутра горячительными напитками! А Никон небось не блевал: смелые, целеустремленные честолюбцы оказываются всегда хорошо подготовленными природой для дерзких затей. Ведь известно, Наполеон куда легче своих соратников переносил и египетское пекло, и русские морозы. А может, и Никон блевал, кто его знает, но гнал и гнал вперед хлипкую флотилию, пока не достиг островов, и, несмотря на все плачи, вопли и стенания соловецкой братии, не желавшей расставаться со святыми мощами – от них и слава, и немалый прибыток монастырю шли, – велел переложить останки в свинцовый водонепроницаемый гроб и отвалил назад. Да, он еще сделал что-то противное: по слезной мольбе монахов отрезал от нетленных мощей добрый шмат и оставил в обители, чтоб было чему поклоняться.
В Соловецком монастыре хранились останки еще трех святых: Савватия, Зосимы и Германа. Что за странная и загадочная фигура этот Герман? Его причислили к лику святых куда позже, нежели Савватия, с которым он пришел на необитаемые острова в Белом море и основал здесь скит, и даже явившегося через много лет Зосимы – этого чтят едва ли не выше Савватия, считая истинным основателем обители. Первую деревянную церковь на островах – Преображения Господня – поставил действительно он, чем и заложил будущую кинию. А с Германом – какая-то муть. По непонятным причинам он вдруг оставил своего напарника, «отлучился» в Поморье и вернулся назад, когда Савватия уже не было в живых. Через год к нему присоединился преподобный Зосима. А потом начала стекаться братия и строить кельи при церкви. А умирать Герман, кажется, опять ушел на Большую землю. Его долго не канонизировали.
Егошина всегда отличало пристрастие ко «вторым», затененным людям. Быть может, это коренилось в присущем ему обостренном чувстве справедливости. Всякое нарушение ее было ему болезненно. Поэтому он и заинтересовался Германом, но так и не смог рассеять заволакивающего эту фигуру тумана. Об этом запоздало канонизированном святом говорилось всегда глухо и уклончиво. Дважды Герман оказывался сотоварищем таких значительных деятелей церкви, как Савватий и Зосима, выходит, было в нем что-то притягательное для совместного скитского уединения. Но и чем-то неполноценным, убогим веяло от этого размытого образа, и почему он всегда в загоне? Ведь церковь любит убогих и охотно возвеличивает их. «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное». Но нищим духом его не назовешь: не побоялся же он по какой-то таинственной «надобности» бросить Савватия и перебраться на Большую землю. Этому решительному и непонятному поступку церковные авторы никогда не давали оценки. А затем его приблизил такой крупный человек, как Зосима. Привлекал чем-то Герман ищущих уединения и вящего пустынножительства далеко еще не старых старцев. Но чем?.. Рабочей силой, простодушием и молчаливостью или телесной красотой?
Любопытное явление – это парное отшельничество. Привлекал, сильно привлекал ядреных старцев пригожий и простодушный Герман!.. Потому и вышла заминка с его канонизацией…
Здорово разобрался! – насмешливо одобрил себя Егошин. О чем бы еще подумать?.. В Соловецком монастыре не так давно обнаружен при раскопках саркофаг Авраамия Палицына. Это историческое лицо пользовалось особым расположением Егошина. Рачительный келарь Троице-Сергиевой лавры, обремененный хозяйственными делами богатейшей обители, очнулся для великой всенародной службы в черные дни Смутного времени, каким Русь расплачивалась за безумства грозного царя. Оказывается, Палицын знал слова, способные пробиться и в заросшее, и в оробевшее, и в смятенное, и в заледенелое от ужаса сердце. Своими огненными посланиями он поднял русских людей на отпор торжествующей иноземной рати, разбудил нижегородского мясника Минина-Сухорука, открыв в нем народного вождя, отверз вежды залечивающему старые раны князю Пожарскому на беды Родины и вознес дух умелого, но чуть вялого воина. А когда Русь стряхнула врагов со своего тела, Авраамий вновь ушел в тень. Почувствовав приближение смерти, он захотел вернуться в Соловецкую обитель, где провел молодые годы, и навек успокоиться в ее тишине. Наследники Сергия Радонежского, явив странную черствость, даже не пытались удержать монаха-трибуна.
Любопытна участь Соловков! Несколько комочков суши, будто отколовшихся от пустынной карельской земли, а сколько всего связано с этим крошечным архипелагом: и великого, и скорбного, и ужасного, и высокого, и печального. Там все наособицу, начиная с климата. Наверное, это заметили и первые пустынники, но практический вывод сделал игумен Филипп и пересоздал флору и фауну островов. Он насадил растения из других климатических поясов: кедр, пихту, вязы, клены, фруктовые деревья, разные злаки, овощи, цветы, даже розарий заложил знавший цену земной прелести монах, – Егошину нравилось думать о Колычеве в духе старинного русского велеречия. Филипп поселил на острове оленей лапландских, лосей, медведей, лисиц, зайцев, развел рыбу в местных озерах, завел пасеку, обеспечил монастырь добрым медком. Сам Филипп, даром что боярского рода, стало быть, воспитывался во всяком баловстве и довольстве, отличался аскетическими привычками – принимал лишь самую простую, грубую пищу, не пил ничего, кроме воды, спал на жестком, с камнем в изголовье, вставал до свету и даже в старости отказывал себе в дневном отдыхе, носил рясу из жесткой, суровой ткани, а монахов, которых держал строжайше по части службы, рабочих повинностей и чистоты поведения, утешал обильной, разнообразной и вкусной трапезой: в постные дни – всегда свежая рыба морская и речная, а в остальные – щи с убоинкой, каша масленая, при нем стали готовить знаменитый соловецкий квас и выпекать несравненный по вкусу и мягкости хлеб, одна из пекарен вроде и по сию пору сохранилась. Так же изобильно кормил он послушников и трудников – знал Филипп, что хорошо кормленный человек на большую работу способен, чем убивающий плоть праведник. Умерщвляющие плоть лежали в деревянных гробах и ничего не делали, разве что по нужде вставали, да какая там нужда с акрид и водицы? – у Филиппа бездельникам не было места, у него все вкалывали до изнеможения. Сам он был человеком такого мощного духа, что ему для горения требовалось совсем мало хвороста, но Филипп не мерил по себе окружающих людей. Монахи многого лишены, особенно на островах, и он давал им веселие плоти, строго следя, чтобы не обросла жирком эта плоть. Есть они приучены были быстро, опрятно и не жадно, разумно питая тело, которое расходовали на многих строительных и прочих работах. Филипп ставил церкви, расчищал леса и пронизывал их дорогами, тянул каналы, разводил рогатый скот, для чего нашел пажити и вычистил в способных местах пожни; были у монастыря мельницы водяные, кирпичный завод и соляные варки; в Новгороде, с которым вели большие дела, поставили каменный дом – монастырское подворье. Филипповым рвением да многочисленными дарениями Соловецкая обитель шагнула на Большую землю, обретя многие земли и деревни не только в Поморье, но и в Новгородчине, окрест Твери и в иных местах.
До чего примечательная и напрасно малоизученная фигура русской истории – Филипп из рода Колычевых! Предрассудки нового времени в отношении тех деятелей России, что вышли на авансцену современной им жизни в рясе, а не в цивильном платье, естественны, хотя ныне с ними пора бы покончить. Ведь сделали же это для церковной архитектуры, которую безжалостно уничтожали в двадцатые – тридцатые годы, зашоренно видя в ней лишь культовый смысл, а сейчас пытаются спасти уцелевшее; сделали это и для церковной живописи, явив и собственной земле, и всему потрясенному миру чудо русского Возрождения; пора бы и выдающимся людям прошлого оказать то же приязненное понимание. Пока исключение сделано для одного Сергия Радонежского, вдохновившего Дмитрия Донского на Куликову битву, с какой началось Русское государство. Но можно ли винить тех деятелей русской истории, культуры, искусства, литературы, что носили скуфью и рясу, а жизнь проводили в монастырях? – не знала старая Русь иных очагов культуры, не знала европейских университетов. Величайшим художником был преподобный Андрей Рублев, вся литература, включая «Слово о полку Игореве», вышла из монастырей, внутри же нее сотворился и первый русский роман «Житие протопопа Аввакума». А разве послушал бы князь Дмитрий пламенного Сергия, будь он мирянином? И кто, кроме митрополита, осмелился бы обличать всенародно грозного царя? Князь Курбский осмелел, удрав в Литву, под чужую защиту, а князь Репнин, отринувший машкеру, существовал лишь в поэтическом воображении Алексея Константиновича Толстого. Бояре были способны лишь на ворчбу да изредка на заговоры; народ безмолвствовал…
Что-то изменилось в пространстве: оно уже не было столь безнадежно тусклым, обесцвеченным. По бутылочного цвета волнам промелькивали искорки – отзыв на ловимый полегчавшим, вознесшимся и опрозрачневшим небом блеск еще не вставшего из-за края земли солнца. Егошин прошел на заднюю палубу и увидел на востоке узенькую желтую полоску. И в той же стороне, на горизонте, ему привиделась земля – протяженное синевато-коричневое взгорье, которое то вырастало над волнами, то закрывалось ими. А вокруг них море зримо затихало, качка уменьшилась, похоже, они входили в бухту, и было странно, почему пароход не поворачивает в сторону гряды, а словно удаляется от нее. Но через некоторое время Егошин убедился, проглядев глаза до едучих слез, что мнимая гряда – те же волны, только более рослые на глубине. А земля возникла внезапно и совсем рядом, по другую руку – плоский пустынный берег с двумя-тремя деревянными строениями, и туда держал путь пароход, хотя там не виднелось ни пристани, ни даже причала. А может, так казалось сухопутному глазу Егошина?..
И тут пароход разом ожил. Откуда-то возник матрос со шлангом и шваброй и принялся ловко смывать подсохшие следы вчерашнего безобразия. Появились и другие матросы, молодые, озабоченные, затем вышел помощник капитана в морской фуражке, к толстой нижней губе прилипла погасшая сигарета. Квадратный, без шеи, с каменно-невозмутимым лицом, он что-то говорил матросам тихим, домашним голосом, и казалось, что он ничуть не настаивает на выполнении своих распоряжений. Меж тем пароход стал снижать ход, разворачиваться левым бортом к берегу, машины ворчали глухо, замирающе. Нахлынули – целой толпой – пассажиры, собирающиеся сойти, среди прочих молодая женщина с тремя детьми: грудником, мальчуганом лет пяти и девочкой школьного возраста, живая, юркая черноглазая старуха, стройная девушка на высоких каблуках, одетая как для театра, братски похожий на помощника капитана квадратный человек в жесткой робе и с неимоверным количеством багажа в разнообразной упаковке, другие пассажиры смазались в памяти Егошина, удивленного, что с виду пустой, безрадостный, почти необитаемый клочок голой земли обладает такой притягательностью для многих, весьма разных людей. Значит, что-то существенное оставалось скрытым от глаз, пряталось в глубине, но тогда вовсе удивительным казалось отсутствие причала.
Загремела якорная цепь.
– Идут! – радостно произнес чей-то голос. Теперь и Егошин углядел крошечную моторку, держащую путь к пароходу, и ужаснулся хрупкости и ненадежности скорлупки, на которой доверчивые люди собираются достичь берега. Но когда он разглядел команду лодки, страх перешел в панику. Это были пацаны-школьники; старшему – он сидел на корме, сжимая в руке самодельный руль из заводной рукоятки автомашины, – было лет шестнадцать, двум его матросам – от силы по четырнадцать. Казалось, рулевой сидит в воде, так низко опустилась корма, зато высоко задранный нос слышимо колотил по волнам. С парохода спустили трап – нечто хлипкое из канатов и дощечек; моторка ловко подрулила к нему, но нижняя ступенька трапа метра на полтора не достигала лодчонки. С бьющимся у горла сердцем Егошин ждал, какой выход найдут эти – хотелось верить – опытные и умелые люди. Оказывается, никакого. Вперед предусмотрительно пропустили мать с тремя детьми, старшие цеплялись за ее юбку. Сойдя на последнюю ступеньку раскачивающегося трапа, женщина что-то крикнула пацанам. Двое встали, шатаясь и поддерживая друг друга, чтобы не упасть, женщина примерилась и швырнула им через пучину конверт с младенцем. Один из парнишек поймал его, словно грушевидный мяч для регби, и с размаху сел на скамейку. Женщина подняла за подмышки пятилетнего сынишку, раскачала и метнула в лодку. Видать, был он тяжеленек – поймавший его юный лодочник повалился вверх тормашками. Но быстро вскочил и усадил мальчонку на лавку. Тот поерзал, о чем-то подумал и разревелся. На него цыкнули, и маленький помор мгновенно смолк, тесно сжав губы и зыркая глазами-кнопками.
Затем в лодку легко прыгнула девочка и, наконец, – мать, хорошо и крепко приземлилась широким задом возле своего младенца; она тут же вынула из кофты не упрятанную под лифчик грудь и сунула в маленький жадный рот. Егошин был так очарован хладнокровной отвагой семьи, что проглядел прыжок черноглазой старухи. Он услышал короткий вскрик, оглянулся и увидел, что юные матросы вытягивают бабушку за шиворот из воды – суетливая старушка сиганула прямо в море. Никто не придал этому случаю преувеличенного значения, а промокшая до нитки старушка от души хохотала над своей неуклюжестью. Немного успокоившись, она принялась отжимать подол и сливать воду из туфель. Тут произошла маленькая заминка: к прыжку готовилась красивая девушка на высоких каблуках, и трое лодочников, стремясь принять драгоценный груз, отпихивали друг дружку плечами. Пока они препирались, лодку отнесло далеко от трапа, пришлось мотористу вернуться на свое место и пустить мотор. В сердцах он слишком резко рванул руль, который вырвался из гнезда и едва не пошел ко дну. Наконец лодка вновь приблизилась к пароходу, и тут девица грубо прикрикнула на мальчишек, чтоб они катились подальше и не смели ее трогать. Столь плоское непонимание рыцарственной чистоты намерений оскорбило морские души, подростки рассыпались, и девица, чуть поддернув юбку, птицей пронеслась над пучиной и как врубила каблуки в дощатое днище лодки. Когда погрузился квадратный человек в робе, лодка угрожающе осела, и помощник капитана велел отваливать. Было ясно, что с одного захода всех не увезти…
– Привет, вот вы где! – послышался свежий, самоуверенный голос, и на палубу вышел прекрасно отоспавшийся Борский, умытый, выбритый до кости, благоухающий одеколоном, вновь победитель, хозяин жизни, эстетический наставник и неотразимый кавалер, а не измученный пустынепроходец.
Он искал Егошина в ресторане, заказал там две яичницы с колбасой, сметану, хлеб, масло и даже маринованные огурчики, заставив открыть громадный стеклянный сосуд, предназначенный буфетчиком для продажи целиком, нераспечатанным. Эта первая утренняя сшибка с беззаконием, как всегда поверженным в прах, еще улучшила настроение Борского, и вообще-то не склонного к унынию.
– Пошли заправимся, – предложил он Егошину. – А потом, мой вам совет, – хорошенько выспаться. Иначе вы будете ни на что не годны.
Егошин так и поступил. Позавтракав, он пошел в каюту и, не раздеваясь, рухнул на койку, мгновенно погрузившись в провальный, без сновидений сон. Он проспал часов двенадцать, пропустил, по уверению Борского, массу интересного, но ничуть не жалел о том. Он едва успел вымыться и побриться, как показались Соловецкие острова. На палубу он вышел в самый раз – пароход шел мимо черных мертвых скал – горестного памятника человечьей безответственности. «Страшные Заицкие острова», – перефразируя Джека Лондона, пробормотал про себя Егошин.
3
И вот совсем не торжественно и не таинственно, не градом Китежем со дна морского, а строительными лесами за кремлем из каменных глыб, зелеными куполками церквей, колокольней, рачительно увенчанной красной звездой, с будничной деловой отчетливостью стал перед ними Соловецкий монастырь. Пройдет немного времени, и Егошин будет восхищаться великолепными в своей присадистой мощи башнями, точно и красиво рассчитанными по высоте крепостными стенами, держащимися без раствора одним лишь весом валунов, но сейчас он искал другого и не находил. Боже мой, неужели это нелепое здание со снесенным куполом и есть Преображенская соборная церковь – ее обезглавленное тело?
– Зачем же купол-то сорвали?.. Кому он мешал?.. Боже, как он сверкал, ярче огней маяка лил свой свет в пространство. Он был словно второе, незаходящее солнце. Даже в полярной ночи собирал на себя блеск звезд, фейерверк северного сияния, какое-то тайное свечение, что всегда пребывает в просторе…
– Браво! – насмешливо сказал Борский. – Весьма поэтично и так, будто вы здесь бывали в незапамятные времена.
Егошин посмотрел на него и ничего не ответил. Он здесь бывал…
На пристани пароход встречали три милиционера, и Борский возвеселился душой. «Вот не ждал, что в Соловках такой мощный гарнизон. Думал – один уполномоченный. А тут, глядите: капитан, сержант и рядовой. И все ребята – как на подбор!» С этим нельзя было не согласиться. Капитан и сержант – писаные красавцы, но в разном жанре; старший по званию являл совершенство голубо-золотого славянского типа, младший – цыганский огонь. Рядовой, видать, был из местных: лежащий неподалеку ненецкий округ уделил ему узковатую припухлость глаз, подпертых румяными яблоками скул. В ход была пущена красная книжечка – улыбки, бравое козыряние, рукопожатия, милое сетование, что вышестоящие не предупредили. Рюкзак и аэрофлотовская сумка тут же были забраны у знатных путешественников симпатичным помором, которому этот груз был – что пушинка. Они двинулись в сторону поселка. Борский с капитаном ушли немного вперед для летучей разработки плана действий. У бывалых людей это не заняло много времени, и Егошину было предложено не соединяться сегодня с экскурсионной группой, а поехать на «дачу» в глубине острова, где будут уха и чай, русская баня «на шесть шаров» и прекрасная ночевка в просторной чистой комнате с окнами, затянутыми марлей, что защищает от комаров, но дает свободное проникновение медвяному лесному воздуху. Экскурсия по монастырю состоится завтра, и капитан позаботится, чтобы их группе дали лучшего гида. – Все же остальное, что туристы видели сегодня, они могут посмотреть по пути на «дачу»: ботанический сад, маяк, часовню. На «даче» есть плоскодонка, и сержант Мозгунов после бани и легкой заправки прокатит их по всей водной системе. «А на чем мы доберемся до этой «дачи»?» – с легкой тревогой спросил Егошин, который был плохим ходоком. «На джипе, на чем же еще?..» Сказка продолжалась…
И капитан, и сержант – первый уралец, второй волжанин – были влюблены в Соловки и по дороге наперебой засыпали вновь прибывших местными историями. Капитан рассказал о знаменитом соловецком восстании, когда ревнители старой веры, вооружившись пищалями, мечами и бердышами, восемь лет держали оборону против царевых войск и были сломлены не силой оружия, а предательством одного из монахов, показавшего врагу тайный лаз – обычная судьба долговременных осад, – всегда находится изменник, по слабодушию или корысти губящий геройское дело… А сержант поведал о «конфузии», учиненной инвалидным соловецким гарнизоном английскому флоту в Севастопольскую войну. После долгого и бесплодного обстрела крепости, выпустив сотни ядер и не проделав даже малой бреши в стене, англичане предложили стойким инвалидам и упрямым монахам сдаться на почетных условиях. В ответ смиренный инок вкупе со старым инвалидным бомбардиром ахнул из крепостной пушечки и снес грот-мачту на командирском корвете. Потрясенные меткостью православного бога – человечьей удачей тем паче – умелости такое не под силу, – англичане попросили дать им питьевой воды, после чего с позором удалились от соловецких берегов…
– Это все старая история, – заметил Борский. – Меня интересует слава наших дней. Каменные мешки сохранились?
– Чего? – не понял капитан.
– Не придуряйтесь, капитан, – строго сказал Борский. – Мне хочется глянуть, как завершил жизнь мой папа.
Так вот в чем был личный интерес Борского в этой поездке! – открылось Егошину.
– Вот оглоед! – вскричал сержант Мозгунов, и в голосе его звучали досада, восхищение и укор. – Опять за свое!..
По грудь в студеной беломорской воде стоял средних лет человек с обветренным брюзглым лицом, в пиджаке и кепке.
– Вылезай, Акимыч, не срамись перед людьми, – попросил сержант Мозгунов.
– Ишь хитрый какой! – отозвался Акимыч. – Я вылезу, а вы меня обратно макнете. Нет уж – дудки!
– Да на кой тебя макать, когда ты сам себя макнул, хуже некуда! – в сердцах сказал капитан.
– Ты мне, товарищ капитан, зубы не заговаривай! – выбивая дробь зубами, сказал Акимыч. – Не хочу, чтобы меня макали.
– Вылазь, Акимыч, простудишься! – уговаривал сержант. Неужто тебе захворать охота? Скоро самая рыбалка начнется.
– Не вылезу, – твердо сказал Акимыч, погружаясь в воду по шею. – Не хочу, чтобы меня макали.
– Он что – ненормальный? – спросил Борский.
– Нет, он автомеханик, – сказал капитан. – Но зашибает крепко. А у нас вытрезвителя нету. Ну, мы его разок-другой остудили, чтоб очухался. А что делать?.. Не можем мы, вместо охраны порядка, с алкашами возиться. Так он теперь вон чего удумал – как нас увидит, так в воду. Срамотища! Акимыч, в последний раз тебе говорю: вылазь. А то мы тебя сами вытащим.
– Не вылезу – макнете. – И, отступив, Акимыч хлебнул воды.
– Ничего не поделаешь, ребята, – обратился к своим помощникам капитан, и те принялись разуваться.
– А у вас тут немало трудностей, – заметил Борский.
– Не без этого, – согласился капитан. – Главное – это отсутствие вытрезвителя. Тюрьмы тоже нет. Раньше в Кемь было проще доставлять, а теперь надо в Архангельск везти. Вообще-то у нас довольно тихо. Потом, нам сильно дружинники помогают. Особенно по части алкашей. Подбирают их, отводят домой. Нет, преувеличивать наши трудности не стоит, но надо быть начеку.
Акимыча извлекли из воды, хотя он и применил хитрую тактику красноголового нырка. Милиционеры обулись, усадили дрожащего Акимыча в проходивший мимо грузовик. Капитан насильно впихнул Акимычу в рот какую-то противопростудную пилюлю; в сопровождающие ныряльщику был выделен молодой помор…
Джип подан, вещи уложены, вот уже Егошин с Борским, сопутствуемые сержантом Мозгуновым, обогнув кремль, мчатся сквозь душистый лес по прямой ухабистой дороге, то подскакивая на сиденье до крыши, то валясь друг на друга.
– Дорожку-то небось не ремонтировали со времен отцов-пустынников? – заметил Борский сержанту.
Егошин не расслышал ответа. Он впал в какой-то странный полусон. Отлично выспавшись на пароходе, он бодро сошел на берег, пережил и подавил горькое чувство, вызванное отсутствием светозарного купола, живо включился в мельтешню современной жизни с милиционерами, их рассказами, умным Акимычем, прячущимся в холодную воду, чтоб его, упаси Бог, не окунули, козлоскачущим джипом, а тут вдруг не то чтобы отключился от спутников с их житейщиной, но остался с ними лишь малой и слабо сознающей частью своего существа. А другой, большей, он погрузился в сновидческое переживание окружающего, но вневременного мира. И настойчиво стучало в сердце: это моя земля… мой мир… мое, мое, мое… Наверное, нечто подобное произошло с Авраамием Палицыным, когда он, старый, прославленный и смертельно усталый, потащился через леса, болота и воды на край света встретить тут свой исход. Но Авраамию эта земля была родной, ее топтали его молодые крепкие ноги, а ему?..
Вспомнился давно читанный роман, вернее, его главная образная суть, содержание начисто выветрилось. Там говорилось о каком-то человеке, который вдруг, вдалеке от своего дома, открывает ту единственную землю, где он должен жить. Он не только не обретает здесь никаких преимуществ, напротив, все теряет, превращается чуть ли не в люмпена, и все же теперь он счастлив, душа его расцветает, он становится собой истинным, а рядом с этим все утраты ничего не стоят. Причем его открытие не предварялось ни тоской о земле обетованной, ни чувством неродности окружающей прежде жизни, ни смутным томлением по чему-то несбывшемуся. Но вот он оказался на земле, лишенной для других особой привлекательности, и он схвачен, закапканен и не уйдет отсюда никуда и никогда. При сходстве главного мотива Егошин не уподоблял себя герою этого романа. Как ни любо ему было это место: густой пахучий лес, взблескивающие за деревьями озера, звенящая тишина, медовый воздух, как ни заманивало терпкое прошлое крошечной таинственной страны, ему и на миг не вспало, что можно остаться здесь. В отличие от того очарованного человека, он был настроен на встречу с Соловками, знал, что ему там будет хорошо, но когда встреча состоялась, в нем не родилась другая душа, вмиг слившаяся с окружающим. Скорее очнулась некая старая, давно сношенная и вдруг обнаружившая волю к сопричастию. И все же он оставался тем же московским старожилом, вечным пленником провонявших гарью улиц, кропотливым редактором поэтических текстов и книжным червем. И этот свой образ он не поменяет ни на какой другой. Впрочем, сейчас в нем обнаружился новый Егошин, который строго напоминал спутникам, что они собирались заехать в дендрарий. Но милиционер признавал за ним лишь право совещательного голоса, а Борскому не терпелось в баню «на шесть шаров», он пропустил слова Егошина мимо ушей, и машина продолжала идти своим курсом.
– Вы проехали указатель, – сказал кто-то из тела Егошина звучным, привыкшим повелевать голосом. – Назад!
– Да, да, – непривычно смешался Борский, – мы проскочили поворот.
А когда приехали в ботанический сад, Егошин, не интересуясь, следуют ли за ним остальные, выскочил из машины и направился к розарию, заложенному последним настоятелем обители. Всласть надышавшись каждым распустившимся бутоном красных, белых, чайных, исчерна-пурпурных роз, пропитавшись их сладким ароматом, он важно молвил поспешавшему за ним старичку садовнику: