412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » ДНЕВНИК » Текст книги (страница 13)
ДНЕВНИК
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:49

Текст книги "ДНЕВНИК"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

138

шую любовь, в наш смертный страх друг за друга, в наше единство, способное противостоять даже чудовищному давлению времени, ты приняла нас со всем, даже с тем чуждым телом, что попало в нашу раковину и, обволакиваемое нашей защитной секрецией, сохранить инородность, не став жемчужиной.

Ты пролаза, ты и капкан. Ты всосала меня, как моллюск. Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно:

– А мой желудочек чего-то хочет!…– и со вздохом: – Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!…

И мне представился твой желудок, будто драгоценный, одушевленный ларец, ничего общего с нашими грубыми бурдюками для водки, пива, мяса. И я так полюбил эту скрытую жизнь в тебе! Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!…

Как ты утомительно назойлива! Вот ты уехала, и свободно, как из плена, рванулся я в забытое торжество моего порядка! Ведь мне надо писать рассказы, сценарии, статьи и внутренние рецензии, зарабатывать деньги и тратить их на дачу, квартиру, двух шоферов, двух домработниц, счета, еду и мало ли еще на что. Мне надо ходить по редакциям, и я иду, и переступаю порог, и я совсем спокоен. Здесь всё так чуждо боли, страданию, всему живому, мучительно человечьему, всё так картонно, фанерно, так мертво и условно, что самый воздух, припахивающий карболкой и типографским жиром гранок, целебен для меня. Еще немного – и тревожная моя кровь станет клюквенным соком, и я спасен. Но ты пускаешь в ход свой старый и всегда безошибочный трюк. Ты выметываешь из-за стола толстое, сырое тело редакционной секретарши своим движением, с циничной щедростью ты даришь ей свою грудь с маленькой точкой, алеющей в вырезе – не то родинка, не то следок папиросного ожога,– и всё идет к черту!

До чего же ты неразборчива! Тебе всё равно, чье принимать обличье. Дача, окно в закате, оранжевый блеск снега, лоток с пшеном и семечками, выставленный для птиц, и поползень висит вниз головой, и снегирь то раздувается в шар, то становится тоненьким, облитым, и чечетки краснеют грудка-

139

ми и хохолками, и лазоревка надвинула на глаза голубой беретик. Но вот, вспугнув всю птичью мелочь, на лоток сильно и упруго опускаешься ты большой красивой птицей, измазавшей о закат свое серое оперение. Не розовая, розовеющая, ты принесла на каждом крыле по клочку небесной синевы. Ты поводишь круглым, в золотом обводье, глазом, клюв бочком, клюешь зерно, прекрасная, дикая и неестественная гостья в мелком ручном мирке нашего сада.

– Сойка! – грустно говорит мама, и она догадалась, что это вовсе не сойка.

Всё вокруг лишилось своей первозданности, всё стало отражением тебя, видится через тебя, ощущается через тебя, всё полнится не своей, а твоей болью: и смертельная болезнь, и жалкость родных существ, и звери, и птицы, и вещи на письменном столе. Как это утомляет, как обессиливает – ежечасно, ежеминутно натыкаться на тебя!

О, не дели участи обреченного, не смотри зелеными глазами моей матери, не лижи меня тонким Кузиным язычком, не всплывай нежными скулами со дна каждой рюмки, оставь зерно под моими окнами сойкам, синицам, снегирям, не вселяйся в людей и животных, изыди из окружающих меня вещей. Раз уж ты ушла, то уйди совсем. Это же бесчестно, наконец!… Словно для тебя существует честное и бесчестное, словно для тебя существуют правила игры. Ты играешь с открытыми картами, это высокая игра – я знаю,– но она так же сбивает с толку, как шулерство. Карты к орденам! Довольно, учись нашей общей, маленькой человеческой игре.

Это была странная ночь. Как будто черный ветер продувал комнату, всё сметая в ней, унося прочь; он был огромен, этот ветер, он распахивал не форточки, а стены, и казалось, весь мир во власти чудовищного сквозняка. И я теснее прижимался к твоему узкому, худенькому телу, лишь в нем находя бедную защиту. То я был в яви и думал о том, что наши головы в последний раз лежат рядом на подушке, то проваливался в кошмар таких мучительно-бредовых сновидений, что они остались во мне частицей моей дневной муки: там путались морские коньки и человечьи зады, наделенные самостоятельным существованием – быть может, то были лица наших близких?– и еще какие-то мерзости, которым я не могу найти названия, ибо они были вовсе не тем, чем являлись, и я угадывал их вторую, скрытую сущность, но тут же терял угаданное, и было этих мерзостей, что зёрен в гречневой каше, и я задыхался, я совсем погибал в их густоте. А затем, меж явью и

140

сном,– этот черный, зримый острыми клиньями ветер, и невыносимая сиротливость, и спасение в твоих тоненьких ребрах.

И вдруг знакомо, но с небывалой еще силой рванулось прочь из меня сердце. Я вскрикнул и всем телом подался за ним, словно пытаясь удержать его в себе. И тут мне на грудь мгновенно, бдительно и крепко легла твоя чуть влажная от сна ладонь, маленькая и надежная ладонь, которой ты опираешь себя о землю, когда крутишь свои стремительные колеса. И сердце упало в твою ладонь и забилось в ней, и я мог жить этим его биением уже не во мне. Я заплакал, очень тихо, ты и не заметила, заплакал оттого, что никто не был мне так близок, как ты в эту минуту, и это уходит и ничего тут не поделаешь.

Когда сейчас ночью обрывается во мне сердце, я уже не испытываю страха, не вскакиваю со стоном, ведь я знаю, что оно стремится к тебе в ладонь, и зачем мне его удерживать?…

МЕЩЕРА

Мы охотились, сидя в шалаше с круглым деревянным настилом, засваенным в илистое дно. Сложен был шалаш в жемчужно-припотелой сите, с бело-сотовой клетчаткой на сломах, из березовых веток, покрытых такой безнадежно-желтой, сухой, мертвой листвой, что сжималось сердце.

Под настилом всё время творилась какая-то кропотливая работа. Я слышал ее давно, но безотчетно, и заметил лишь потому, что егерь Анатолий Иванович совсем перестал интересоваться охотой. Он то колотил кулаком по настилу, то склонялся к воде, раздвигая ситу и что-то высматривая там, потом вынул свой большой складной, с фиксатором, нож и закрепил трехгранное, словно штык, шило. Этим шилом он наугад тыкал в воду, но суета под настилом не прекращалась. Я спросил раздраженно:

– Что там такое?

– Да крыса,– ответил он,– по хозяйству, видать, хлопочет.

И вдруг, закаменев красноватым лицом и сжав мужицкие бледно-сухие губы, он резко, от плеча, ударил шилом в пыльно-бархатистую воду, почти отвесно, под край настила. Вынув мокрую, веснушчатую руку, он удивленно и разочарованно осмотрел трехгранное лезвие, провел по нему пальцами и посучил темными от пороха подушечками.

– Что за черт? – произнес он обескураженно.– И сукровицы нет…– со всегдашней злобностью он сделал ударение


141

не на том слоге.– Я ей в самое сердце ткнул, она на коряжку села, воздуха глотнуть…

Тут что-то пролетело, не то гоголь, не то луток, я вскинул ружье, опоздал с выстрелом и, странно готовый к тому, что это должно быть, опустил взгляд и увидел на своем сапоге мертвую рыжую водяную крысу. Из грудки ее текла не сукровица, а красная, яркая струйка крови. И взбешенный, я заорал:

– Вышвырните ее!… Сейчас же, черт бы вас побрал!… Я ненавижу крыс!…

Я глядел в сторону, но знал, что он за хвост снимает ее с моего сапога, рассматривает и кидает в воду. А потом я увидел на волне маленькую, совсем не противную, рыжую тушку.

– Она от воды и так съежившись,– говорил Анатолий Иванович,– а тут еще подобралась да в щелку и вышмыгнула на сушь…

– Как же она нас не испугалась?

– Нешто тут разбираешь – в смертной тошноте?…– грустно сказал Анатолий Иванович.

А бедная человеческая крыса, которую я пронзил так же бессмысленно и точно? И она выползла помереть на моем сапоге, но отдышалась и взяла деньги на постройку новой норки и удалилась на двух бодрых лапках, как царевна-крыса из балета «Щелкунчик». Ну и что же? Не обманывайся – в маленьком сердце навсегда осталась незаживающая трехгранная ранка.

ИЗ ВЕНГЕРСКОГО БЛОКНОТА

В маленьком сидячем вагончике отправились мы в Дебрецен. Завтракали в вагоне-ресторане тремя тонюсенькими ломтиками венгерской колбасы и ломтиком ветчины, пили чай с лимоном из тяжелых, как ртуть, чашек. За колючей проволокой началась Венгрия. Кукурузные, картофельные поля, яркие озими, убирают капусту, большую, круглую, бледную. На всех мужчинах-служащих – своеобразные фуражки со скошенными, как у пуалю, затылками.

Гостиница «Золотой бык» – смесь старины с современностью. Здание – старинное, но внутри модерн, несколько омраченный гипсовыми фигурами под старину. Вестибюль построен фонарем, в стеклянную крышу этого фонаря упираются окна моего номера, очень убогого.

Обед – суп с вермишелью, очень острый, наперченный; телятина с розовым сладковатым соусом и кнедликами, яблочный пирог, к этому бокал светлого горького пива.

Гуляли по городу. Город поначалу производит такое впечатление, будто его вовсе нет, как нет многих наших районных

142

да и областных городов. Но это оказалось ошибкой. Город есть одноэтажный, в рослых деревьях. Он тянется очень далеко, и мы не достигли его окраины. Это город коттеджей. Большинство коттеджей стары, но встречаются и ультрасовременные: просто, строго, удобно, красиво – весь разум и опыт времени.

В гостинице на двери мужской уборной, помимо надписей на четырех языках, всемирно известные вензеля: WC*, прибито пластмассовое мужское лицо, с ярко-красными губами вурдалака; над женской уборной – пластмассовое женское лицо, розовое, синеглазое и тоже яркогубое. Эти лица обещают что-то большее, чем простые кишечные радости.

Вечером после ужина остались послушать будапештский джаз. Девка с голой, худой спиной низким голосом пела, орала, хрипела, шептала, плакала какие-то джазовые псалмы, она даже свистела губами и в два пальца. Потом пел красивый, какой-то налакированный парень и тоже здорово. Я запомнил один куплет:

Оле, оле на контрабас,

Пора, пора пуститься в пляс -

или что-то в этом роде.

Двое суток в таком номере, как у меня, способны заставить человека многое пересмотреть в себе и в окружающем.

Мне по-настоящему нескучно только на даче, в близости письменного стола, родных людей и собак.

Был на кладбище. Мощные медные деревья. На многих гранитных и мраморных плитах покойники объявлены впрок. Например: «Елизабет Папп 1889 -… Остается лишь заполнить пропуск. Один старичок, похоронивший жену в 1936 году, вот уже двадцать четыре года оставляет место пустым. Сейчас ему сто пять лет. У бедных над могилами какие-то деревянные грибки. Много свежих цветов и ужасные искусственные венки и бутоньерки в виде сердец.

Большим спокойствием и ясностью веет от этого кладбища. Мне, по правде говоря, было бы скучно жить, если б я был

____________________

* WC – Water closet.– Примеч. ред.


143

уверен, что непременно умру и непременно в Дебрецене. Как ни тихо живешь, а всё рассчитываешь на какую-то неожиданность.

А потом мы были в музее, где вся человеческая культура предстает в какой-то пошлой, захолустной миниатюрности. От скелета неандертальца до пейзажей местных абстракционистов путь тут необычайно короткий: минут семь, три зала.

Еще были в больнице, где прекрасный парк. Запах осенней листвы, чистые красивые халаты на больных и врачи, переезжающие из корпуса в корпус на велосипедах.

Университет. Великолепное белое здание с рекреационным залом на дне глубочайшего, но очень светлого каменного колодца – нечто вроде внутреннего двора среднеазиатских домов. Красивые, нарядные, очень юные студенты. Курить можно во всех коридорах, в стену вделаны железные пепельницы, воздух свеж, отличная вентиляция. От молодежи веет незамороченностью, неотягощенностью противоестественными условностями. От них требуется одно – хорошо учиться. Предполагается, что моральная основа у них и так есть.

27-го утром отъезд в Мишкольц. Скучная дорога, мутная и широкая Тисса. Равнинно и грязновато. Мишкольц – полугород, полудеревня, воздух полон копоти и серной вони. В вестибюле гостиницы – аквариумы с золотыми рыбками. Нетерпеливое ожидание обеда. Вообще я заметил: трапезы во время путешествий едва ли не самое привлекательное и волнующее. Понятно, почему Гончаров так много писал о жратве в своем «Фрегате „Паллада"».

У стойки бара старуха пила пиво, деловито взбалтывая осадок.

Стоит задуматься над тем быстрым изживанием отчаяния, которое уже не в первый раз происходит со мной. В душевной жизни, как нигде, надо придерживаться талейрановского принципа: поменьше рвения. Не торопись складывать свою жизнь к чьим-либо ногам. Погоди, оглянись, может, это не обязательно.

Все остальные записи использованы в «Венгерских рассказах».

144

Недавно у меня была Комлякова, странная женщина с Игарки. Мы познакомились по письмам. Толстая, некрасивая, в очках, с дурной кожей и удивительно трогательная, даже женственная. Прощаясь, она провела пальцем по моему лицу – тихо, но твердо. Меня тронул и смутил этот жест слепой. После из письма я узнал, что она действительно слепнет (последствие контузии и нажитого в Игарке авитаминоза). Но почему это «ручное зрение» появилось у нее так рано? Я думал, оно приходит с полной слепотой. Или человек бессознательно начинает тренировать себя на это новое узнавание мира?

У нашей жизни есть одно огромное преимущество перед жизнью западного человека: она почти снимает страх смерти.

Голубая пробоина в сером, пасмурном небе.

Опять у неба стеклянный блеск, опять пришла осень.

Хоронили Шерешевского. Крематорий – единственное место на земле, где не чувствуешь себя чужим. Когда гроб опустили в дыру, и мы вышли наружу, из труб черно и густо повалил дым. Как много надо жара, чтобы сжечь одного маленького еврея! И еще казалось, что Шерешевский клубами дыма уходит в небо, как джинн из «1001-й ночи».

Мельчайший снег был совсем невидим, лишь чувствовался холодком на носу, но даль молочно мутилась.

Мама прикормила птиц в нашем саду. Совсем рядом с окном воткнула в землю сук и к нему прикрепила фанерку. Дважды в день на фанерку насыпают подсолнухи и семена. Прилетают синички – московки и лазоревки – в голубых беретиках, поползни, чечетки с ярко-красными хохолками, снегири, воробьи, гаечки и даже сойки – розовобрюхие с яркими синими полосками на крыльях. Снегирь сидит толстый, почти круглый, и вдруг от испуга весь утончается, вытягивается, становится меньше самого захудалого воробья.

В ДЕТСКОМ САДУ

Дети встретили меня ликующе: «Юрий Маркович!… Юрий Маркович!,.» – словно я рождественский дед. И тут же напе-


145

ребой стали просить, чтобы я рассказал, как летал на самолете. Я думал, они спутали меня с Коккинаки. Нет, они звонили ко мне, и им сказали, что я улетел в Ленинград.

– А где вы живете?– спросил меня очень серьезный, с тонким лицом мальчик.

– В Москве, но большей частью на даче.

– На даче?– повторил он задумчиво и радостно добавил:– Там сейчас лето! (Дело происходило зимой.)

Он же спросил меня:

– А вы самый главный писатель?

– Нет, скорее наоборот…

– У них главных не бывает, дурак,– благожелательно объяснил ему приятель.– У них все главные.

Воспитательница рассказала им глуповатую историю собственного сочинения о двух друзьях-изобретателях, построивших подводную лодку. Свой дурацкий рассказ она иногда прерывала вопросами, этакий тонкий педагогический прием, вовлекающий ребят «в сотворчество».

– А лодку свою они сделали непроницаемой… Для чего, ребята?

– Чтобы пыль не набилась!– крикнул с места мальчик, с коленками, круглыми, как ядра.

Ребята старались усесться поближе ко мне. Один взял меня под руку, другой ухватил за карман, третий даже за воротник сзади.

– А если бы вы были моим папой?– упоенно сказала одна девочка.

– А если б моим!…– тут же подхватила другая.

– Моим!… Моим!… Моим!…– полетело со всех сторон. Вмиг я стал отцом двух десятков детей.

Одна девочка – она носила на рукаве повязку с красным крестом – не принимала участия в наших делах. Она всё время лечила себя: ставила градусник, пила капли из бутылки с помощью пипетки и прямо из горлышка (конечно, капли воображаемые), выслушивала себя игрушечным нейлоновым стетоскопом. Она так мужественно боролась за жизнь, что это было даже величественно.

Когда я уходил, они все припали к окнам. Над Мытной улицей долго не умолкало прощальное, отчаянное: «Юрий Маркович! Юрий Маркович!…»

146
1962

Январь 1962 г

Ночью пошел в лес. Полная луна размыто желтела в мутной наволочи, и тени деревьев на снежной дороге были жидкими, бледно-серыми. Полянки светлы почти дневным светом; красиво курчавы инеем ветки молодых берез. Холодный ветер не проникает сюда, в просеку. Я опустил воротник, отёр надраенное морозом и ветром лицо и почувствовал, как намерзли ноги в коленях. И от этого собственного холода одуряюще сильно вспомнился холод Машинных ног, когда она приходила ко мне в Подколокольный. Она надевала чулки с круглыми резинками, верхняя часть чулка немного подворачивалась на резинку, оставляя незащищенную полоску тела. Эти чулки были мне добрым знаком, гарантией близости. И я так любил ледяной холод у нее над коленями, который долго-долго не исчезал в тепле постели. Она была уже вся горячей, лицо так и пылало, а на ногах оставались ледяные обручи. И как же я был тогда молод!

Сегодня снова мороз, небо чистое, и ровная, светлая, чистая луна покоится в широком ореоле, серебристом близ нее и розоватом по краю.

Прекрасные стоят дни: ярко-синие, солнечные, огнистые в закате. Ночи полны серебра и черного бархата теней.

Ночью пошел в столовую, что-то громко напевая и совсем забыв, что в большой комнате спит Сашка. И вдруг вспомнил, и ощутил к нему такую жалость и нежность от жалости, что прямо сердце остановилось.

Со мной это случается изредка в последнее время. Возрастное это, что ли? Понимаешь свою жалость и обреченность и оттого так мучительно чувствуешь беззащитность и гибельность близких.

Я, и в самом деле, начал чувствовать свой возраст, чего не было еще год назад. Вдруг постигаешь с непередаваемо


147

горьким чувством, что изменить что-либо, исправить, что-либо, искупить что-либо у тебя просто не хватит времени. Страшно бывает, особенно по ночам.

Каждый раз, просыпаясь после дневного сна, я слышу пение птиц, то весеннее, бурное, радостное пение, что в майскую пору пронизывает, наполняет нашу дачу. И слышу я его не в первые минуты полузабытья, между сном и явью, а совсем проснувшись, в полном сознании. Слышу долго, минут пять, десять. Быть может, это признак склероза мозга, сужения или распада каких-то важных сосудов, или нарушение слухового аппарата, или что-то предшествующее смерти? Не знаю, но звучит это пение и красиво, и радостно, только чуть тревожно. Пишу это и снова слышу птиц за окном. Впервые это пришло ко мне не после сна, а в обычной вечерней усталости. Поют, поют соловьи, жаворонки, малиновки, зяблики, поют в ночном, заснеженном, скрипучем от мороза саду.

20 января 1962 г.

Печальная прогулка днем с Геллой. У меня повышено давление, болит затылок и лоб, перед глазами реет паутинка (Лена как-то сказала, что это от малокровия), да и сердце бьется вяло, отчего всё тело лишено упругости. День серый, без теней и бликов, падает редкий снег.

Повстречали жалкого охотника с одноствольным ружьем. Оказывается, в наших местах водятся рябчики и зайцы. Но сегодня он ничего не убил, да и вчера тоже. Рябчики зарываются в снег, без собаки их не подымешь. У него, правда, есть собака, но плохо работает. Что-то все и всё сейчас плохо работают: собаки, мое сердце и мозг, наши писатели и деятели, крестьяне, шоферы, водопроводчики, печники и печи, дверные замки и электрические бритвы, проигрыватели и магнитофоны, редакции и почта, и особенно – портные… Усталость, что ли? Усталость живой и мертвой материи?…

Хорош был лишь снегирь на ветке бузины, и тот улетел, едва мы его заметили, тоже не хотел сработать на радость нам.

Великое бесстрашие в авантюрной политике, в игре со стронцием, в попрании всех человеческих прав, даже прав желудка, и детский страх перед двумя строчками в рассказе, который никто не прочтет. Неужели литература, действительно, так могущественна?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю