Текст книги "ДНЕВНИК"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
116
чирок и тут же понесся в сторону. Я выстрелил в пустоту, и отдача этого бессмысленного, жалкого выстрела была не только в плечо, но и в сердце. Всей остротой боли ощутил я свою жалкость, обобранность, никчемность.
Когда мы, наконец, отплыли домой, возле причала случилось чудо. Высоко впереди возникли две кряквы, или, как тут говорят, матерки. Они шли над кромкой берега и вдруг, невесть с чего, повернули прямо на нас. Я прицелился, нажал на спусковой крючок, но, конечно, забыл спустить предохранитель. Птицы метнулись в сторону, я неуклюже повернулся, скрутив болью спину, и наугад выстрелил. Не прекращая работать крыльями, одна из крякв косо пошла к воде и не села, а как-то плюхнулась на волну.
– Есть! – сказал одноногий егерь, и хотя он принадлежит к породе ничему не удивляющихся людей, в голосе его прозвучало нечто вроде удивления.
Утка была только подбита, она нырнула и скрылась из виду. Мы поплыли за ней, она возникла среди плоских и сухих поверху листьев кувшинок, у самого берега. Я хотел добить ее, но она снова нырнула. Затем егерь обнаружил ее под береговым выступом, она забилась в осоку. Мы подплыли, и егерь охватил ее рукой, после чего размозжил ей голову о борт челнока.
Приехал в чудное место, в прекрасное сердце России – Мещеру, в даль от всего, что так измучило и надоело, и вместо радости, вместо высокого покоя, дрянненькое, мель-тешливое, подленькое стремление скорее бежать отсюда, назад в свою домашнюю скорлупу, вернее – в суету. Чего только не придумывает подсознание, чтобы человек мог поступать так, как ему хочется, а не так, как нужно. Любил ли я Аду сильнее, пламеннее и горячее, чем в эту поездку? Нет! А с чего? Да потому, что мне хочется домой, в коробочку Фурмановой. Страшно простора, тишины, себя один на один. А ведь я чуть было всерьез не поверил, что жить без Ады не могу. А не будь ее сейчас в Москве? Будь вместо нее Лена? Я бы проникся такой одуряющей жалостью к Лене, что так же отсчитывал бы медленные мещерские часы, так же убегал бы в сон, чтобы скорей проходил день, так же чувствовал бы грубую ненужность зари, птичьих голосов над озером, темной воды вровень с бортом челнока. А не будь их обеих? Мне бы до слёз и бормотания захотелось бы лелеять старость мамы и Якова Семеновича, сейчас, сию минуту. Желание бежать домой в единый миг способно превратить меня в само-
117
го страстного любовника, самого преданного мужа, самого нежного сына.
И всё же, едва ли можно объяснить просто слабостью или распущенностью то, что идет сквозь всю мою жизнь. Это какое-то очень глубокое нездоровье, таящееся за внешней моей схожестью с теми, кто умеет делать настоящее мужское дело. Это то, что так и не позволило мне стать взрослым.
Особенно тяжело переносится мною в отъезде мой любимый предвечерний час.
Жуткие рассказы о генералах, без устали повторяемые всеми подсвятьинскими охотниками, с каким-то древнерусским ехидством, исконной мужицкой ненавистью к «дураку-енаралу». Одного генерала Анатолий Иванович опрокинул в озеро, за что тот хотел его подстрелить, да не смог, потому что у него револьвер «размок». Двух других тот же Анатолий Иванович уложил спать в ноябре под стог сена, а сам зарылся в стог. Ночью прихватил мороз, Анатолию Ивановичу хоть бы что, а генералы к земле примерзли. От земли он их отодрал, но руки у них так закоченели, что охотиться они уже не смогли. Кавалерийскому генералу, который приехал в бурке и папахе, веткой глаз выстегнуло, через это он тоже охотиться больше не мог.
Но круче всех обошелся с генералами отчаянная голова – Женичка, брат Анатолия Ивановича. Военный егерь подрядился с ним насчет совместного обслуживания генералов. Женичка предоставляет свою избу под генеральское общежитие, дает свои лодки, возит на охоту, за это получает чаевые, право охотиться в заповеднике и винную порцию. Приехали шесть генералов, охотились и все наградные егерю отдали. Женичку даже за стол не пригласили. Он на первый раз смолчал. Потом приезжают еще шестеро. Садятся ужинать, ставят на стол коньяк, егерю преподносят стопочку, а Женичке опять ничего. Он быстро сгонял жену за пол-литрой, выпил духом, после чего с матом выгнал генералов из дому и все их постели и пожитки на улицу побросал. Перед всем миром опозорил генералов.
Самым же большим дураком из генералов оказался пожилой артиллерист. На первой зорьке он убил трех шушпанов, а когда пошел на другую зорьку, сказал: «Мне шушпанов бить неинтересно, больно они просты, мне бы парочку чирков». Он и верно подстелил двух чирков, а шушпанов не трогал, хотя они подсаживались к самому шалашу. Вот дурак, так дурак!
118
Закат. На ветке висит ослепительная капелька солнца.
Анатолий Иванович презирает женщин. Попив из Великого воды горстью, он сказал: «Воняет, наверное, баба купалась».
Ливень подступал четкой белой полосой на воде, а над нами шел солнечный грибной дождь. Полоса придвинулась вплотную, отступила, снова подошла и, скрав солнце, накрыла жестоким дождем.
Шура скинула с печи красивую смуглую ногу в спускающейся до колен страшной, заскорузлой штанине. Такие же штаны на ее очаровательной, кокетливой, веснушчатой шестилетней Таньке.
Женичка деловито, холодно и ни к чему, уже после охоты, где он взял с десяток матерых, застрелил на дереве возле своего дома безобидного, доверчивого козодоя. Шура сказала: «Да он такой!… Застрелит кого хошь, хошь котенка, хошь собаку…»…Она не решилась добавить: «хошь человека».
Я долго стоял на бугре, под елями, над широкой просекой, переходившей в поляну, и тщетно ждал знакомого мне по собственным рассказам, но никогда не слышанного вживе прокашливания вальдшнепа.
Я уже двинулся домой, и тут мне повстречался какой-то парень в картузе, с двухстволкой на плече. Он стрелял дроздов. Паренек показал мне настоящее место, на самой опушке. «Они тянут через развилку в чернолесье»,– сказал он. Это было как-то не по правилам, но слово «чернолесье» меня убедило. Я пошел туда, вспугнув двух-трех жирных дроздов, и стал под березками. Минут через пять, не поверив собственным ушам, услышал такое отчетливое, громкое, такое буквальное «хорх», будто его произносил человек.
Оглянулся и сразу увидел вальдшнепа. Как и все куликовые, он казался в полете куда больше, чем на самом деле, и летел он быстрее, чем я ожидал. Плохо прицелившись, я выстрелил. Он продолжал лететь и скрылся за деревьями. Но всё, что может дать охота, я испытал.
119
Обратно шел на дотлевающий, пронзительно золотой закат, сперва краем леса, потом, оставив закат справа, черным тоннелем просеки.
Днем верхушки молодых берез рождают вокруг себя розовато-жемчужное облачко.
ПОДМОСКОВЬЕ
Весь вчерашний день и всю ночь бушевали грозы. Они заходили с разных сторон и разражались над нашим поселком. Здесь какой-то центр всех гроз Подмосковья. Когда ливень утихал редкими, гулкими каплями, небо окрашивалось в тускло-желтый цвет, будто за хмарной наволочью накалялись новые грозы. Потом небо проблескивало молнией, глухой раскат набегал волнами, и прежде чем он затихал, вспыхивал тонкий волосок молнии где-то совсем рядом, и небо раскалывалось вдребезги. Уже в сумерках прошла гроза с градом. Круглые градины ложились ниткой на дорожках сада, горками у крыльца и террасы. Пес выскочил наружу и, задирая морду кверху, ловил их на лету широко открытой розовой пастью.
К рассвету грозы стихли и запели соловьи. Утром в саду тяжело дышать от теплого, парного, крепчайшего запаха земли, травы и листвы, перенасыщенных влагой. За одни сутки вся природа вошла в зрелость, из весенней стала летней. Воздух гудит: жуки, шмели, мухи, комары, осы. Где-то рядом хорошо и трудолюбиво поет какая-то птичка. Сижу за маленьким желтым столиком в саду. Изжогу я задушил содой, но живот побаливает, колет в сердце. Мне тридцать девять лет и по физической сути я выносливая развалина. Всё же погубит меня не водка, а тщеславие.
Божественная осень, какой не было с довоенной поры. Всё горит золотом. Березы нежно и сильно желты днем; тепло, в розоватость,– в предвечернюю пору. Свеже-зелена ольха, осина обтрясла почти все свои красноватые листочки, зелены кусты, лозняк и огромные ветлы над Десной, их зелень чуть припудрена серебристым пеплом.
Пасется стадо на еще зеленой и густой траве. В лесу полно красноголовиков, пни покрыты опятами. Запах нежный и горький, изумрудно горят зеленя озимых. Листы слив чуть полиловели. Вечером – тучки мошкары в саду между соснами.
120
УСОЛЬСКИЕ И МЕЩЕРСКИЕ ЗАПИСИ
Между сосен не росла трава, вся земля была усеяна мертвыми ломкими иглами и прошлогодними, будто посеребренными шишками. Сосны, очень высокие, прямые, голые чуть не до самых маковок, казались обгоревшими.
Когда неосторожно сожмешь плотву, вытаскивая крючок, из ее брюшка выбрызгивается нежная, розовая, мелкокрупитчатая икра.
Отражение низкой оранжевой луны на воде было похоже на освещенное окно.
К вечеру вода в озере стала сизой и грозной.
В страшной выси проплыла журавлиная стая и отразилась в воде.
Ночью: рыболов встряхивал «паука», и мелкая плотва подпрыгивала в сети, словно серебряные монетки.
Шест гнулся от тяжести воды, которая тут же с сухим шелестом вытекла из сети «паука».
Старик опустил «паука» на воду. Плоское сетчатое дно не потонуло сразу, вода лишь вспучилась в ячейках сети. Тогда старик снова поднял и с силой опустил «паука». Вода хлынула в сеть и утащила ее на дно.
Дворная утка, дикая утка (Подсвятье).
Гриша, когда напивается, грассирует, как француз.
В кухне, у входа, лежала телячья шкура, черная, с белыми пятнами; под рукомойником стояла бадейка, полная тускло-зеленых огрызков малосольных огурцов, картофельной кожуры, размокших окурков, искрошенных червивых дубовиков и еще какой-то кисло воняющей дряни.
Анатолий Иванович обшил дом деревянными светлыми плитами, которые издали кажутся мраморными.
Подбитая утка стала колом, пустив ноги книзу и растопырив крылья, она словно тормозила падение.
В траве лежало раздутое твердое тело мертвой кряквы.
Подбитая кряква нырнула, затем вынырнула и снова ушла под воду, выставив наружу лишь кончик клюва. Волна не давала уследить за перемещением крошечного темного торчка, и мы на чистом потеряли подранка.
Утро пришло без зари. Перед восходом солнца посмерклось, будто настал вечер.
Девочка писала единицы и нолики, потом восторженно кричала матери: «Мама, иди, я тебе кругаля покажу!…»
Болотный лунь с маленькой, изящной головой очень медленно пролетел над шалашом.
121
Утка была ученая, шарахалась прочь даже от крика подсадной. Егеря по всему озеру поставили высокие вешки. Вешки отмечают места с рясой, которая намертво обвивается вокруг винта мотора. В сумраке вешки кажутся пальмами.
Названия: Липаный Корь, Митин Корь, Исаев Корь; Гостилово, Наумус. Пожань – острова луговые. Малая Пожанька. Кулички – луга, окруженные водой, где можно косить лишь в сухой год; в мокрый год там непролазная болотная топь. На пожанях косят в любой год.
Лесок на берегу – «косица», потому что на речной косе. Гонобобль – дурнава. Ежевика – чумбарика. Чирка зовут «чиликаном» за его тоненький, тоньше чем у всех уток, голосок.
Чудесное выражение: «озеро натихло».
Здесь же вдруг вспомнил Дашкины реченья: «Оделся, как от долгов». «Пусть деревянные фигурки обеспечат себя пылью, тогда я их вытру». «Нет, я не больна, но мне кругом чхается».
Живу на даче, гляжу на сосны, наверное, это и есть счастье, но я так не привык к счастью, что чувствую себя здесь словно на чемоданах.
Зубной эликсир сатаны.
Странная влюбленность Стёпки в маляров. Целый день с ними, на соседней даче. Жалкий, в стружках, голодный, с опавшими боками. Спит невесть где, сторожит невесть кого. Лишь иногда прибегает с виноватым видом, стружки на заду, покрутит хвостиком, похлебает какой-нибудь дряни из миски и драпает назад. Вот оно, слепое чувство любви! Никакой логика, никакого смысла, никакого расчета, никакой правды и разума. Мне это знакомо.
Недавно была гроза. Молния угодила в дачу Червинского и спалила ее дотла, оставив лишь кирпичную кладку и груду битой, в окалине, черепицы. Кажется, это первый еврей, пострадавший от столь древней русской беды.
122
Наши левые художники зарабатывают направо.
Кто-то сказал, что Антокольский при Симонове – это умный еврей при губернаторе. Я считаю, что это, скорее, умный губернатор при еврее.
Жалкая история с предательством Солодаря. Его слезы на другой день: «Я не знал, что со мной происходит. Милиционер говорит: пойдите, потребуйте документы. И я пошел, как во сне». Представляю себе западного писателя, помогающего полиции и чувствующего себя как во сне. А у нас это так обыденно, что никто не удивился. Удивились раскаянию Солодаря и простили его со слезами.
В Малом Ярославце поставили памятник партизану 12-го года, Голубеву,– он на день задержал французскую армию своими малыми силами. Зря поставили этот памятник: если бы он не задержал французов, они на день раньше ушли бы из нашей страны.
Девчонка жила с собственным отцом; ей интересно было, как он себя при этом ведет. Когда он, сделав свое дело, но не в дочь, а в тряпочку, поднялся, то сказал: «Видишь, как папа о тебе заботится. Не то что твои испорченные мальчишки».
1958
28 мая 1958 г.
В смешанном редняке, пронизанном солнцем, высокие стволы сильных, набравших полную зрелость берез ярко блестели, отливая золотом. Редняк сменился молодой березовой рощицей. Деревья стояли так тесно, что кроны их, смыкаясь, не пропускали солнца. Теплая жемчужная белизна стволов рождала вокруг них легкую дымку, матово-серебристое сияние.
Недавно вернулся из Ленинграда. Поездка поначалу была омрачена событиями на Ближнем Востоке. Это простерлось тенью на всё пребывание там. Но было и светлое. Павловск. Грандиозные деревья, грязная и красивая Славянка, беседка Камерона, разрушенная молнией. И опять деревья: вверху, рядом, вокруг внизу, как море, только лучше моря. Чистота, тишина и свежесть. Конечно, это лучшее, что есть на свете. Но не хватает мужества жить только этим. Всё на остренькое тянет: бабы, водочка. Счастье пребывания там портил реактивный истребитель, с гнусным воем проносившийся над парком. Назад ехали, отмахивая наступающие со всех сторон грозы, как барон Мюнхгаузен – дождевые капли тросточкой.
Чудо Михайловского парка. На зеленой траве – золотые полосы солнца. Золотые полосы под темными шатрами деревьев. Еще раз понял, какой прекрасный, истинно петербургский художник Остроумова-Лебедева. Еще я это чувствовал в Павловске и особенно в Царском Селе.
Сейчас зверская тоска о Ленинграде. Без конца в башке маячит: Петропавловская крепость, набережная Невы, въезд на Кировский проспект, арка со стороны Дворцовой площади, решетка Летнего сада. Пишу это просто от удовольствия повторять эти названия. А мог бы я по-настоящему написать о Ленинграде? Думаю, нет. Те несколько довольно общих строк, что я некогда написал, обладали чем-то. Но я слишком растворяюсь в ленинградской жизни, чтобы писать о ней. Тут
124
нужен взгляд немножко со стороны, больше спокойствия и меньше обалделого счастья.
Я долго путал свою влюбленность в Ленинград с влюбленностью в ленинградских женщин.
Когда я был в Ленинграде, нас обокрали. Из времянки украли мою кожаную куртку, халат Лены, мамин бюстгальтер, из сарая – несколько банок сгущенного молока, банку с вареньем и еще какие-то продукты. Банальное происшествие обрело терпкий запах жизни, когда выяснилось, что это сделал Дашкин любовник. А мы-то считали ее святой дурочкой!
После вызова в угрозыск Дашка вернулась совсем другим человеком. Она стала с нами наравне – ведь в ней обнаружились страсти, глубина и тьма особой, никому не подвластной судьбы. Она словно выросла, и сама сознает это. Для приличия говорит о стыде, на самом деле горда, душевно расторможена, даже развязна, но по-хорошему, как человек, сознающий свою новую красоту и душевную привлекательность. Мы даже чуть поникли.
Как легко даются женщинам некоторые вещи, когда ими правит пол. Эта неопытная, робковатая девчонка вела себя на допросе с мужеством, стойкостью и самоотверженностью присяжной марухи, готовой ради кота пойти за решетку. Ни страха, ни колебаний, ни слабости. Насколько ее образ стал теперь богаче и человечней. Это, самое интересное в жизни, и это стараются убить. В литературе уже убили, а в жизни покамест не могут.
Опять немыслимо ярки краски осени, тоска по Ленинграду и роковая бессмыслица моих нескончаемых дел.
Был на похоронах Зощенко, с которым познакомился с полгода назад. Панихиду скрыли, поэтому народу было мало. Впрочем, не так уж мало, если принять во внимание всеобщее охамление, равнодушие и его долгую опалу. Когда выносили гроб, переулок от улицы Воинова до набережной Невы был запружен толпой. Ленинградские писатели выглядели так, что печальное торжество напоминало похороны в богодельне. У всех лица пойманных с поличным негодяев, на плечах лохмотья. Было два выходца с того света: актер Мгебров и его жена. Они приплелись с Каменного острова, из Дома ветеранов сцены. У него штаны подшиты внизу
125
сатином, вместо галстука – веревка, грязные серые волосы ложатся на плечи всей тяжестью перхоти, лицо трупа.
Зощенко отказались хоронить на «Литераторских мостках», по этому поводу вспомнили похороны Пушкина, также происходившие в тайне. Зощенко повезли хоронить в Сестрорецк. Было много бестактностей. У гроба Александр Прокофьев затеял дискуссию о том, был ли Зощенко предателем Родины или нет.
Жалкая, худенькая жена; жалкий, очень похожий на него сын, глупо и растерянно улыбающийся; жена сына – типичная кондукторша. Когда усаживались в головной автобус, она кричала что-то, напоминающее: «Граждане, местов свободных нет!…»
Каждую ночь у меня обрывается и стремительно летит куда-то сердце. С криком, вздрогом я просыпаюсь и ловлю его на самом последнем краю. Но когда-нибудь я опоздаю на малую долю секунды, и это непременно случится, это не может не случиться.
Когда я подошел к окну, воробьи разом вспорхнули с фанерки, усыпанной пшеном. Какой-то миг они просуществовали в воздухе черной, трепещущей тучкой и исчезли. С фанерки, подвязанной к березовому суку, осыпались в снег золотые крупинки.
Я оглянул сад. Слева, у крыльца, могучая, старая ель от нижних развалистых лап до островершка была усыпана красивыми, неведомыми в наших местах птичками. Одни, раздув грудное оперение нежно-сиреневого цвета, утопили в нем головки, другие, свесившись с веток в ловкой манере акробата-поползня, похвалялись изящными оранжевыми сюртучками, третьи, гомозясь возле ствола, посверкивали янтарными спинками; одна птичка чистила о кору носик, сама невидимая в хвое, она показывала лишь темно-бархатистые щечки, другая, устроившись на самом шпице, горела фазаньим многоцветьем. И я странно долго верил этому райскому нашествию на бедный наш сад, пока не понял вдруг, что виной тому закатное солнце, упершееся в ель своими медными лучами. Это оно так сказочно расцветило воробьев, перелетевших на ель с кормушки.
126
1959
Съездил во Львов-Ужгород. Множество странных и острых впечатлений. Во Львов летел самолетом, в Ужгород ездил машиной через Карпаты. Во Львове в день, точнее, в ночь приезда ходил со своими спутниками и с В. Беляевым на знаменитое Львовское кладбище – «второе в Европе». Тут вообще всё «второе»: второе кладбище, второй парк, вторая синагога. Эти прозвища лишь подчеркивают второсортность города, вместо того чтобы его возвеличить.
Кладбище огромное, залитое луной, с прекрасными аллеями и ужасными надгробиями, среди которых, как и полагается, выделяются своим пышным безвкусием памятники армянских священнослужителей. Шофер такси, везший нас на кладбище, рассказывал всякие страшные истории о бандеровцах, которые бесчинствуют среди крестов и могил: грабят, насилуют, убивают. Нас никто не ограбил, не изнасиловал, не убил, хотя вели мы себя довольно шумно: пили коньяк на могиле Ивана Франко и той девушки, что умерла на ложе в первую брачную ночь. У часовни, хранящей прах Бачевского, знаменитого фабриканта ликеров, мы сделали еще один привал и были замечены милиционерами. Нас разделяла кладбищенская решетка. Милиционеры поглядели-поглядели и пошли от греха подальше. А мы в другом, глухом конце кладбища перелезли через ограду и вышли на окраину города. А затем еще долго носились на попутных грузовиках к «Юре» – так, кажется, называется стоящий на холме, над городом, собор,– потом к Беляеву ходили допивать, наконец, домой, в пятом часу утра, в гостиницу, бывшую «Жорж».
Знакомство с Владимиром Беляевым, детским писателем, темнейшим человеком. Бесконечные рассказы о всяческих жестокостях. Повешенные, сожженные, ослепленные, разорванные между двух берез, ущемленные в расколотых топором
127
пнях, подстреленные из-за угла, изнасилованные, зарубленные топором и шашкой – обычные герои его устных рассказов. Неважно живет человечество, особенно на окраинах, на стыке границ, всех тут тянет в разные стороны, у всех зудит в одном месте. Вообще, «приграничье» – необычайно интересно, вот где начисто сдернута «ткань благодатная покрова».
А потом был божественный путь через перевал. Мы миновали грязноватый, некрасивый, бездельный, недобрый и всё равно прекрасный своей былой причастностью к «нездешним пределам» Станислав, затем долго ехали горной дорогой через Рахов и Мукачев в Ужгород. С десяток километров дорога шла впритирку к границе, точно повторяя все ее извивы. Мы видели поля, села Румынии, даже людей за неширокой здесь Тиссой. Ночевали в Рахове на турбазе. Холод, насекомые, отсутствие уборной и умывальника. Странный шум чужих голосов. Часов в двенадцать ночи кто-то заказывал по телефону из коридора два с половиной литра самогону – оказалось, артисты Ужгородского театра, гастролирующие в Рахове. На другое утро мы жарили в горах свиной шашлык, пекли картошку. Кругом горы, еще бурые, но уже тронутые синими глазками альпийских фиалок и желтизной незнакомых мне цветочков. А потом – Ужгород, настоящий чешский городок, уютный, чистенький, с ресторанами, где играют цыганские оркестры и мадьярские джазы, состоящие, по уверению Беляева, сплошь из резидентов разных государств, в том числе Японии. Знакомство с писателем Тевелевым – и вновь бесконечные разговоры о зверствах националистов, убийствах, удушениях, пытках, поджогах.
В центре города – книжный базар с участием закарпатских «писменников». Вот он, век наш!…
Ездили в старую ужгородскую крепость, также знавшую немало убийств на своем веку. Там под низким сводом въездных ворот лежит камень с углублением посередине – тут гасили свои факелы всадники, возвращаясь в замок после очередных набегов. Были также в роскошной синагоге, превращенной в концертный зал. Там выступала Нехама Лифшицайте, исполнявшая композицию по «Блуждающим звездам» Шолом-Алейхема.
Где-то между Раховым и Хустом увидел на перекрестье горных дорог плохонького мужичка в ватнике и стоптанных сапогах, пожилого, с пористым носом и ржаными выцветшими усами. Типичный такой рязано-владимирский обитатель. Был








![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)