355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Эра Меркурия. Евреи в современном мире » Текст книги (страница 5)
Эра Меркурия. Евреи в современном мире
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:37

Текст книги "Эра Меркурия. Евреи в современном мире"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Вернера Зомбарта зародышевая плазма не интересовала. «Теории расовых идеологов – это новая разновидность религии, предназначенная на замену старой еврейской или христианской религии. Что такое теория арийской, или германской, всемирно-исторической "миссии", если не современная форма культа "избранного народа"?» На самом деле «еврейский гений» вырос из вечного кочевничества, сначала пастушеского, а затем торгового. «Только среди пастухов (но не среди землепашцев) могла зародиться идея прибыли и воплотиться в жизнь концепция неограниченного производства. Только среди пастухов могла возобладать точка зрения, что в экономической деятельности значение имеет абстрактное количество товаров, а не то, пригодны ли они для использования». Евреи – кочевники Европы. «"Кочевничество" – прародитель капитализма. Связь между капитализмом и иудаизмом становится, таким образом, более ясной».

Впрочем, из того, как Зомбарт описывает связь между капитализмом и иудаизмом, ясным становится и то, что кочевничество, с его точки зрения, ненамного полезнее зародышевой плазмы. Книга Зомбарта была ответом Максу Веберу, и большинство его аргументов были очевидно веберианскими. Капитализм невозможен без протестантской этики; иудаизм – больший протестант, чем протестантство (старше, крепче и чище); иудаизм – прародитель капитализма. «Вся религиозная система – не что иное, как контракт, заключенный между Иеговой и его избранным народом, контракт со всеми вытекающими из него последствиями и обязательствами». У каждого еврея есть свой лицевой счет на небесах, и смысл жизни каждого еврея состоит в том, чтобы закрыть этот счет, следуя писаным правилам и не оставшись в долгу. Чтобы следовать правилам, их нужно знать, следовательно, «само их изучение стало средством достижения прижизненной святости». Неослабное изучение правил и неукоснительное следование им заставляет человека «обдумывать свои действия и осуществлять их в соответствии с велениями разума». В конечном счете, религия как закон направлена на «подавление животных инстинктов человека, на обуздание его желаний и наклонностей и на замену эмоциональных порывов продуманными поступками; короче говоря, на "этическое укрощение человека"». Следствием этого является светский аскетизм, вознаграждаемый земными богатствами, или пуританизм без свинины.

Рационализация жизни приучила еврея к образу жизни, который противоречит Природе (или сосуществует с нею), и следовательно, к капиталистической системе, которая тоже противоречит Природе (или сосуществует с нею). Что такое идея прибыли, что такое экономический рационализм как не перенесение на экономическую деятельность тех правил, по которым еврейская религия формировала еврейскую жизнь? Чтобы капитализм мог развиться, естественного человека необходимо было изменить до неузнаваемости, заменив его рационалистически мыслящим механизмом. Необходимо было произвести переоценку всех экономических ценностей. И каков же результат? Homo capitalisticus, близкий родственник homo Judaeus – оба из одного рода homines rationalistici artificiales.

Это было новой интерпретацией старой оппозиции, описанной Мэтью Арнольдом, – оппозиции между дисциплиной, «самообузданием» и законопослушанием иудаизма, с одной стороны, и свободой, импровизацией и гармонией эллинизма – с другой. Арнольд считал и тот и другой необходимыми для цивилизованной жизни, но жаловался на современный дисбаланс в пользу иудаизма, порожденный Реформацией. Ницше (у которого Зомбарт позаимствовал большую часть своей терминологии) переосмыслил эту жалобу и перенес ее в сферу добра и зла – и по ту ее сторону:

Евреи совершили поразительный подвиг перестановки ценностей, благодаря которому земная жизнь на пару тысячелетий обрела новую и опасную привлекательность; их пророки слили воедино понятия «богатый», «безбожный», «порочный», «неистовый» и «чувственный» и первыми использовали слово «мир» в уничижительном смысле. В этой перестановке ценностей (включающей использование слова «бедный» в качестве синонима слов «святой» и «друг») и заключается миссия еврейского народа: он знаменует утверждение рабской морали.

В созданном Ницше театре двух актеров эта перестановка ценностей равносильна победе «безнадежно посредственного и робкого человека» над воином и, таким образом, над Природой, – та же, в сущности, метаморфоза, которую Макс Вебер описал как источник буржуазной цивилизации, о которой «можно по праву сказать: специалисты без души, сенсуалисты без сердца; эти ничтожества воображают, будто они достигли невиданного уровня развития цивилизации». Зомбарт примирил две эти хронологии, обнаружив недостающее звено: иудейская этика породила современного еврея; современный еврей вызвал дух капитализма.

Зомбарт – подобно Веберу – не любил капитализм; евреи при капитализме процветали; поэтому Зомбарт не любил евреев (подобно тому, как Вебер не любил пуритан). Мэдисон К. Питере, знаменитый нью-йоркский проповедник и протестантский богослов, связывал современность со свободой, демократией, процветанием, прогрессом и аккуратно подстриженными ногтями – и потому очень любил и евреев, и пуритан. В сущности, писал он, разницы между ними не было. Пуритане были возродившимися евреями, которые обращались «к библейским прецедентам для регулирования мельчайших деталей повседневной жизни». Самое же главное заключается в том, что «иудейское содружество» было использовано «нашими патриотическими жрецами» как «руководство для американского народа в его титанической борьбе за благодеяния гражданских и религиозных свобод». Согласно Питерсу, «еврейские деньги и еврейская поддержка позволили гениальному и бесстрашному генуэзскому мореплавателю бросить вызов опасностям неизведанных морей», а еврейская энергия и еврейская предприимчивость помогли создать «блеск и величие, славу и богатство, престиж и процветание этих недоступных и неприступных земель». И если присущие евреям рационализм, усердие и чувство избранности – дурные черты, то, следовательно, дурны и «их бережливость и трудолюбие, их преданность возвышенным идеалам, их любовь к свободе и справедливости, их неутолимая жажда знаний, их непоколебимая преданность принципам своей расы и догматам своей веры». И наконец, «еврей во всех обстоятельствах остается великим любителем мыла и воды, в особенности последней. Если есть малейшая возможность принять ванну, еврей ее примет». Евреи суть олицетворение западной цивилизации – ее творцы и проводники, по праву пользующиеся ее благами. А самой характерной общей чертой евреев и западной цивилизации является живость ума, или интеллектуализм. «Единственный способ воспрепятствовать еврейским ученым в получении большинства научных наград состоит в том, чтобы не допустить их к участию в соревновании».

Все те, кто отождествлял евреев с современностью, судили о них в соответствии с традиционными аполлонийско-меркурианским контрастами: естественное—искусственное, оседлость—кочевничество, тело—разум. То, что Зомбарт называл стерильным рационализмом, Джейкобе называл интеллектуальной одаренностью, однако ни тот ни другой не подвергал сомнению важность этих понятий и неизменность их привязанностей. Евреи всегда ассоциировались с разумом, который всегда ассоциировался с современным миром, нравится он нам или нет. По словам Джона Фостера Фрезера (известного британского журналиста, которому нравились и евреи, и современный мир), «в том, что касается основных качеств, необходимых для формирования "человека нового времени", – расторопности и знаний – еврей превосходит христианина», не оставляя последнему иного выбора, как только «признать, что в честном соревновании еврей почти наверняка выиграет». Неудивительно поэтому, что американцы, которые ценят честное соревнование превыше всего, получили свои идеалы (включающие, помимо прочего, демократию, бережливость и любовь к детям) «скорее от евреев, чем от собственных саксонских предков», тогда как немцы, куда больше похожие на своих праотцев, вынуждены были прибегнуть к numerus clausus, поскольку борьба «между сынами Севера, с их светлыми волосами и вялыми интеллектами, и сынами Востока, с их черными глазами и живыми умами, – борьба неравная».

Зомбарт (как это ни удивительно) согласился с Фрезером, отметив, что «чем народ тугодумнее, тупоголовее и невежественнее в бизнесе, тем сильнее еврейское влияние на его экономическую жизнь». Согласился с ним и британский историк (и идейный сионист) Льюис Бернштейн Намир, который объяснял возникновение нацизма – в привычных меркурианских терминах – неспособностью немцев конкурировать с евреями. «Немец методичен, груб, созидателен преимущественно в механическом смысле, до крайности послушен властям, бунтарь и борец лишь по приказу сверху и с удовольствием проводит всю свою жизнь в роли крохотного винтика в машине»; тогда как «еврей восточной или средиземноморской расы – человек творческий, гибкий, независимый, беспокойный и недисциплинированный», обеспечивающий столь необходимое, но редко признаваемое руководство культурной жизнью Германии. Подобные контрасты можно было наблюдать по всей Европе, в основном в восточной ее части и особенно в Российской империи, где дистанция между аполлонийцами и меркурианцами была столь же велика, сколь суровы были антиеврейские ограничения. Согласно Фрезеру, «если русский бесстрастно подумает, он наверняка признает, что его нелюбовь к еврею основана не столько на расе или религии, – хотя и они играют немалую роль, – сколько на осознании того, что еврей его превосходит и что в соревновании умов еврей всегда выигрывает». Русский человек достоин восхищения по причине «простоты его души, набожности, искренности братских чувств, наивного удивления, с которым он смотрит на жизнь» и прочих замечательных качеств, столь очевидных в его музыке и литературе, «но посмотрите на русского в сфере коммерции, где требуется особая живость ума, и вы увидите, что картина получается неутешительная».

Живость всегда можно разоблачить как лукавство, душевность же – обычное утешение вялого интеллекта. Так или иначе, факт еврейского успеха, или «вездесущности», оставался центральной темой споров и притягательной интеллектуальной загадкой. Между полюсами разговоров о заговорах, с одной стороны, и экспериментов с зародышевой плазмой, с другой, самыми распространенными объяснениями были исторические и религиозные («культурные»). Зомбарт, который оплакивал гибель «северных лесов... -где зимой бледное солнце играет на изморози, а летом отовсюду несется пение птиц», ассоциируется с влиятельным антирационалистическим объяснением. Лагерь «Просвещения» был представлен – среди прочих – плодовитым публицистом и социологом Анатолем Леруа-Болье. «Мы часто дивимся разносторонности еврейских талантов, – писал он, – их поразительной способности ассимилироваться, быстроте, с которой они усваивают наши знания и методы».

Мы ошибаемся. Они были подготовлены наследственностью, двумя тысячами лет интеллектуальной гимнастики. Взявшись за наши науки, они не вступают на неведомую территорию, а возвращаются в земли, уже освоенные их предками. История подготовила Израиль не только к войнам на фондовых биржах и осадам больших состояний, но и к научным битвам и интеллектуальным завоеваниям.

Столь же ошибочными, согласно Леруа-Болье, были разговоры об исключительно еврейском (и исключительно вредоносном) мессианстве – о том, что Чемберлен называл «их талантом планировать невозможные социалистические и экономические мессианские империи, не убедившись, что это не приведет к гибели всей той цивилизации и культуры, которые мы так медленно обретали». На самом деле еврейский Мессия принадлежит всем нам: «у нас есть для него имя, мы ожидаем его, мы взываем к нему во весь голос». Имя его Прогресс – тот самый прогресс, который «дремал, ожидая своего времени, в [еврейских] книгах, пока Дидро и Кондорсе не явили его народам и не распространили по всему миру. Как только Революция провозгласила его и начала претворять в жизнь, евреи узнали его как наследие их предков». Мессия наконец явился, когда «с приближением нашего триколора рухнули кастовые барьеры и стены гетто», и освобожденные евреи взошли на баррикады, возглавив всемирную борьбу с предрассудками и неравенством.

Иначе говоря, Марианна была такой же еврейкой, как и Ротшильд с Эйнштейном, и большинство авторов полагало, что причины их возвышения кроются в еврейском прошлом. Даже приверженцы теории заговора выводили еврейскую способность к интригам из еврейской культурной традиции, и даже самые последовательные расистские объяснения были ламаркианскими в том отношении, что предполагали наследование исторически приобретенных признаков. Но была и иная точка зрения – та, что предпочитала безродность и бесприютность древности и преемственности. В статье 1919 года, приспособившей эту традицию к радикально меркурианизованному миру, Торстейн Веблен утверждал, что «интеллектуальное превосходство евреев в современной Европе» является результатом разрыва с прошлым, а не его воскрешением. «Культурное наследие еврейского народа» может быть сколь угодно блестящим и древним, «однако достижения их предков никогда не приближались к границам современной науки и не имеют прямого отношения к научным Достижениям современности». Научный прогресс «предполагает определенную степень свободы от унаследованных истин, скептический дух, Unbefangenheit, высвобождение из мертвых объятий не подвергаемых сомнению условностей». Причина превосходства «интеллектуально одаренного еврея» состоит в том, что он – самый свободный, самый маргинальный и потому самый скептичный и самый оригинальный из ученых. «Еврей оказывается в авангарде современных научных изысканий, потому что он порывает со своими соплеменниками или, по крайней мере, сомневается в ценности племенных связей... Он становится возмутителем интеллектуального спокойствия, но лишь ценой превращения в интеллектуального странника, блуждающего по интеллектуальной ничейной земле в поисках места, где можно отдохнуть, – места, лежащего дальше по дороге, за горизонтом». Вечный Жид встречает современного еврейского ученого и крепко жмет ему руку. Исцелив евреев от их бесприютности, сионизм положил бы конец их «интеллектуальному превосходству».

В то время как Зомбарт сравнивал евреев с Мефистофелем, искушающим христианского Фауста, Веблен утверждал, что настоящим евреем был сам Фауст. Однако и Зомбарт, и Веблен (как и все вокруг них) исходили из того, что между евреями и современностью существовало особое родство, что евреи в каком-то смысле и были современностью. Каков бы ни был стандарт – рационализм, национализм, капитализм, профессионализм, грамотность, демократия, гигиена, отчужденность, малая семья или фаустианское прометейство, – евреи везде поспели первыми и все лучше всех поняли. Даже Заратустра, устами которого говорил Ницше, оказался эксклюзивным Богом «евреев Индии». Как писал парсийский поэт Адил Джуссавалла, «Ницше не знал, что сверхчеловек Заратустра приходился евреям родным братом».

Мнение, что евреи состоят в особых отношениях с силами, сформировавшими современный мир, разделялось большинством европейских интеллектуалов – от романтиков «северных лесов» до пророков Разума и триколора. Неудивительно поэтому, что два великих апокалиптических восстания против современности были и двумя окончательными решениями «еврейского вопроса». Маркс, начавший с того, что отождествил капитализм с иудаизмом, попытался разрешить свой собственный еврейский вопрос посредством умерщвления капитализма. Гитлер, который начал с того, что открыл еврейские корни городского «разложения», попытался укротить капитализм посредством уничтожения евреев.

Экономический и профессиональный успех евреев за пределами стен гетто сопровождался смягчением традиционных запретов в отношении «крови» и пищи и приобретением новых языков, имен, обрядов, нарядов и родственников в рамках радикального перевоплощения, известного под именем «ассимиляции» (уподобление). Но кому уподоблялись евреи? Определенно не своим соседям крестьянам, которые и сами претерпевали мучительную «урбанизацию», «модернизацию» и «секуляризацию». И те и другие одновременно двигались в направлении полунейтральности современной гражданственности, платя за это требуемую пошлину – отказ от «самих себя». Евреи отрекались от своего имени и племени, чтобы сохранить свою меркурианскую специализацию и меркурианское хитроумие; крестьяне расставались со всем своим образом жизни, чтобы сохранить свои имена и племена. И те и другие заблуждались: ассимилирующиеся евреи считали – разумно, но ошибочно, – что они отвергают нечто, утратившее всякий смысл, а урбанизирующиеся крестьяне полагали – абсурдно, но справедливо, – что смогут полностью измениться, оставаясь самими собой. На заре Нового времени Генрих Наваррский мог сказать, что Париж «стоит мессы», потому что религия уже не имела для него большого значения. Многие европейские евреи XIX века думали так же, забыв о том, что на дворе новая религия. Месса, это верно, стоила не очень многого, но Париж был теперь столицей национального государства и требовал более высокую цену. Все новые государства были Меркуриями в костюме Аполлона, и кому-кому, а старым меркурианцам не следовало недооценивать важность переодевания.

Современный Век оказался Еврейским не только потому, что все стали чужаками, но и потому, что чужаки эти были собраны в группы, основанные на общности судьбы и происхождения. Веберовский мир «механизированного оцепенения, приукрашенного своего рода судорожным самомнением» мог зародиться и воплотиться лишь в государствах, выдающих себя за племена. Тернистый путь крестьян к городской жизни можно было вынести лишь при том условии, чтобы город объявил себя – с достаточной искренностью и убедительностью – расширенным и улучшенным вариантом деревни, а не ее кровожадным губителем. Превращение крестьян во французов стало возможным, поскольку Франция символизировала не просто Прогресс, но и Отечество (Patrie).

Это сочетание патриотизма и прогресса, или служение новому государству, как старому племени (обыкновенно именуемое национализмом), стало новым опиумом для народа. Совершенно посторонние люди превратились в родственников на основании общности языков, истоков, предков и обрядов, должным образом упорядоченных и предписанных. Нация была семьей с большой буквы: основанной на кровном родстве, но распространившейся так далеко за пределы человеческой памяти и жизненного опыта, что объять ее могла только метафора. Или христианством с маленькой буквы: некоторых чужаков полагалось любить, как братьев, и некоторых ближних, как самого себя. Иными словами, евреев обрекала на новое изгнание иудаизация аполлонийских хозяев: не успели евреи приготовиться к превращению в немцев (ибо кому нужны избранность, кошерность и особый еврейский сват, если все и так становятся евреями?), как немцы сами стали «избранными». Еврею стало так же трудно превратиться в немца, как немцу превратиться в еврея. Христианство, по крайней мере, в принципе, было открыто для всех через обряд крещения, однако когда христианство воспринималось всерьез, всерьез воспринимался и иудаизм, а это означало, что крещение было истинным актом вероотступничества. Когда же иудаизм стал необязательным для «просвещенных» и «ассимилированных», а крещение стало более или менее формальной присягой на верность бюрократическому государству, само это государство стало национальным, а значит, ревниво разборчивым.

Мужчина, перешедший в иудаизм, всегда был одинокой и печальной фигурой, ибо нелегко «вообразить» свое место в чужом племени, связанном культом предков и множеством культурных и физических характеристик, служащих доказательством общности происхождения и гарантией будущей эндогамии. Еврейские кандидаты на обращение в немцев и венгров попадали в положение похожее, но еще более затруднительное, поскольку принадлежность к немцам и венграм определялась теперь мощным государством, которое провозглашало себя одновременно национальным и (более или менее) либеральным, единственным защитником прав и главным арбитром подлинности.

Наиболее распространенная ранняя стратегия «эмансипированных» и «ассимилированных» евреев состояла в том, чтобы содействовать делу либерализма, отстаивая «нейтральность» в общественной жизни и культивируя «либеральное» образование и свободные профессии в своей собственной. Евреи были не просто воплощениями Разума и Просвещения – они стали их наиболее горячими и последовательными поборниками. Империя Габсбургов – равно как и Франция, разумеется, – была предметом лояльности и восхищения, поскольку, как писал Карл Шорске, «император и либеральная система предоставили евреям гражданское состояние, не требуя взамен национальности; они стали наднациональным народом многонационального государства, народом, который наследует место старой аристократии».

Чтобы присоединиться к новой – либеральной – аристократии, необходимо было получить светское образование и приобрести профессиональные навыки. Именно так евреи и поступили – с прилежанием, достойными ешибота, и блеском, вызвавшим немало ревности и изумления. Отец Густава Малера в свободное от виноторговли время читал французских философов; отец Карла Поппера в свободное от юриспруденции время переводил Горация; а отец Виктора Адлера делил свое время между ортодоксальным иудаизмом и европейским Просвещением. Но что важнее всего – для них, для им подобных и для истории – это чьими отцами они были. Новая еврейская религия в виде светского («либерального») образования была очень похожа на старую еврейскую религию – с той важной разницей, что она была гораздо либеральнее. Отошедшие от старой религии еврейские отцы – суровые или снисходительные, банкиры (как у Лукача) или галантерейщики (как у Кафки) – делали все возможное, чтобы воспитать свободных, безродно-космополитических сыновей: сыновей без отцов. Они замечательно преуспели: не многим поколениям патриархов удалось вырастить так много отцеубийц и могильщиков, как первому поколению еврейских либералов. И никто не понимал этого лучше, чем Зигмунд Фрейд и Карл Маркс.

Либерализм не работал, потому что нейтральное общество было не очень нейтральным. Университеты, «свободные» профессии, салоны, кофейни, концертные залы и художественные галереи Берлина, Вены и Будапешта наполнились евреями до такой степени, что либерализм и еврейство стати почти неразличимыми. Стремление евреев к космополитизму стало таким же семейным делом, как их стремление к богатству. Успех «ассимиляции» делал ассимиляцию более затруднительной, поскольку чем больше было светских и современных евреев, тем больше в них видели главных представителей светскости и современности. А это означало, что люди, у которых плохо получалось со светскостью и современностью или которые противились им по причинам аполлонийского (и лионисийского) толка, с готовностью откликались на риторику политического антисемитизма. Кэти Лейхтер так вспоминает свои университетские дни в Вене времен fin de siecle: «с моими [еврейскими] подругами я обсуждала смысл жизни, делилась мыслями о книгах, поэзии, природе и музыке. А с дочерьми государственных чиновников я играла в дочки—матери». Повзрослев, Кэти Лейхтер стала социологом и социалисткой; некоторые из чиновничьих дочерей, повзрослев, стали антисемитками. Но главным образом либерализм не работал потому, что его нельзя было воплотить в жизнь – ни в смысле создания взаимозаменяемых автономных граждан, ни тем более в аполлонийском Вавилоне Центральной и Восточной Европы. Тот факт, что никто не говорит на либералийском языке, как на родном, и что Человек, который обладает Правами, обладает также гражданством и семейными привязанностями, легко забывается, когда живешь в государстве, которое более или менее успешно уподобляет себя и семье и вселенной. Куда труднее забыть о нем в обреченной христианской империи или в молодом национальном государстве. С одной стороны, никто не говорил по—австро-венгерски; с другой, не все сразу привыкли к мысли, что чешский язык является носителем высокой светской культуры. Евреям, которые не хотели говорить на языке партикуляризма (для большинства из них таковым был идиш), приходилось выбирать среди доступных языков универсализма. Главными же достоинствами национального универсализма (французского, немецкого, венгерского, русского) было наличие престижной культурной традиции и, самое главное, существование государства, которое придавало этой традиции силу и убедительность. У эсперанто – рожденного в Белостоке еврейским школьником Людвиком Заменхофом – не было никаких шансов дожить до зрелости. Универсализм нуждался в национальном государстве не меньше, чем нация.

Современный Век начался не с евреев. Они вступили в него поздно, имели мало отношения ко многим из важнейших его эпизодов (таким, как научная и промышленная революции) и с трудом приспособились к его многочисленным требованиям. Приспособились они лучше всех, и в результате преобразили весь мир, но при акте творения и при раннем распределении ролей они не присутствовали.

По общепринятому мнению, одним ранних эпизодов в истории нового времени был Ренессанс, или возрождение богоподобного Человека. Но Ренессанс не просто создал культ Человека – он создал культы конкретных людей, миссия которых состояла в том, чтобы сочинить новые Священные писания и наделить осиротевшее и обожествленное человечество новой формой, новым прошлым и новым языком, пригодным для нового Рая. Данте, Камоэнс и Сервантес сознавали себя пророками нового века, знали, что их труд вдохновляется свыше и обречен на «бессмертие», знали, что, переписывая «Одиссею» и «Энеиду», они создают новую Библию. И хотя христианство ревностно охраняло свою монополию на доступ к иному миру, Современный Век стал политеистическим – или, вернее, вернулся к олимпийской олигархии, при которой различные боги пользуются всеобщим признанием («Западный канон»), но покровительствуют разным группам. Данте, Камоэнс и Сервантес определили и воплотили золотой век своего народа, его национальный язык и национальный путь к спасению. Этнический национализм, подобно христианству, имеет содержание, а каждая национальная Книга Бытия имеет автора. Сервантес может быть изобретателем современного романа и предметом безграничного восхищения и подражания, но только в испанском мире ему поклоняются восторженно и трагически, как подлинному богу; только в испанской культуре каждый претендент на святость должен принять участие в нескончаемом диалоге между Дон Кихотом и Санчо Пансой.

В Англии век Шекспира совпал с эпохой великих открытий, или эрой Универсального Меркурианства. Таков всякий золотой век, но Англия оказалась более равной, чем прочие, потому что она стала первой протестантской нацией, первой нацией чужаков, первой нацией, которая заменила Бога собою – и своим Бардом. Будучи английским национальным поэтом, Шекспир стал «изобретателем человека». Ренессанс встретился с Реформацией, или, как выразился Мэтью Арнольд, «эллинизм вернулся в мир и снова стал перед лицом иудаизма, иудаизма обновленного и очищенного».

В этом смысле Французская революция была попыткой догнать лидеров коротким путем – попыткой построить нацию чужаков, создав мир братьев. Согласно Эрнесту Геллнеру, «Просвещение было не просто светским продолжением и воплощением Реформации. Оно стало попыткой нереформированных понять природу их отставания в свете успехов, достигнутых реформированными. Philosophes были аналитиками французской отсталости». Франция – единственная европейская нация без освященного и неоспоримого национального поэта; единственная нация, чей национальный герой – рациональный Человек. Она – тоже племя, разумеется – с «прародителями галлами» и культом национального языка, – но серьезность ее гражданских обязательств уникальна в Европе. Рабле, Расин, Мольер и Гюго не смогли сместить Разум и вынуждены были – с большими для себя неудобствами – уживаться с ним и друг с другом.

С тех пор Англия и Франция представляют собой две модели национальной государственности: либо строительство собственного племени чужаков во главе с собственным бессмертным Бардом, либо полное и окончательное преодоление племенного строя. Английский путь к национализму был всеобщим первым выбором. Перед старыми «ренессансными нациями» с готовыми современными пантеонами и золотыми веками (Италия Данте, Испания Сервантеса, Португалия Камоэнса) стояла лишь меркурианская («буржуазная») половина задачи; новые протестантские нации (Голландия, Шотландия, Дания, Швеция и, возможно, Германия) могли не спеша искать подходящего барда; всем же прочим пришлось отчаянно воевать на двух фронтах и, когда приходилось туго, прибегать к французскому варианту. Романтизм был возрождением Ренессанса и порой лихорадочного сочинения библий. Тем, кто трудился в тени уже канонизированного национального божества (Вордсворту и Шелли, к примеру), пришлось довольствоваться статусом полубогов, перед другими же все дороги были открыты. Новые романтические интеллигенции к востоку от Рейна были воспитаны в духе «ненависти к самим себе», поскольку они родились в эпоху заката христианского универсализма и быстро обнаружили, что принадлежат к бессловесным, единообразным, неизбранным племенам (а возможно, и к незаконнорожденным государствам). Петр Чаадаев говорил от имени их всех, когда сказал о России: «Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя... Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили». Слова его, по выражению Герцена, прогремели как «выстрел, раздавшийся в темную ночь», и вскоре все проснулись и засучили рукава. Гете, Пушкин, Мицкевич и Петефи стали национальными Мессиями еще при жизни и были официально канонизированы вскоре после смерти. На свет появились новые современные нации: несомненно избранные, а значит, бессмертные, готовые взяться за Историю вообще и Век Меркурианства в частности.

Евреи, которые хотели жить в мире равных и неотчуждаемых прав, должны были присоединиться к одной из таких традиций. Чтобы стать членом нейтрального общества, необходимо было принять национальную веру. Именно так многие европейские евреи и поступили, причем в гораздо больших количествах, чем те, кто принял христианство, потому что признание Гете Спасителем не казалось подлинным вероотступничеством и потому что смена культурной принадлежности была более значимой метаморфозой, чем крещение. После победы национализма и установления национальных пантеонов христианство стало формальным пережитком или частью национальной мифологии. Можно было быть хорошим немцем или венгром, не будучи хорошим христианином (а в идеально либеральной Германии или Венгрии религия в традиционном смысле стала бы частным делом, «отделенным от государства»), но нельзя было быть хорошим немцем или венгром, не поклоняясь национальному канону. Это и была настоящая новая церковь: церковь, которую невозможно отделить от государства, не лишив государство всякого смысла; церковь, которая тем более мощна, что ее принимают как должное; церковь, в которую евреи могли вступить, полагая, что они пребывают в нейтральном пространстве и поклоняются Равенству и Прогрессу. Стать американцем «Моисеевой веры» было возможно, поскольку американская национальная религия не основана на племенном происхождении и культе народного духа, воплощенного национальным бардом. В Центральной и Восточной Европе начала XX века это было немыслимо, потому что национальная вера сама была «Моисеевой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю