Текст книги "Надоело говорить и спорить"
Автор книги: Юрий Визбор
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Обидно было терять с трудом набранную высоту, но знали, что эта высота еще не главная. Спустились вниз, на поляну.
Тем же вечером на пик Коммунизма отправилась группа Шатаева, чтобы занести кое-какое транспортировочное оборудование под вершину. Кочнев отпустил Корипанова с шатаевцами. Тот знал точное место, где лежал Голубков.
Пришел вертолет. Стали уговаривать летчика слетать с ними, сбросить кое-что из продуктов, транспортировочные сани – так называемую акью. «Куда лететь?» – «Чем выше, тем лучше». – «Нет, и не думайте! У меня ресурс плохой…» Он еще долго повторял слова «ресурс», «трансмиссия», «в ящик сыграть», но в конце концов согласился. Летел сторожась, боялся, что сбросит его с плато, кинет в страшную пропасть ледника Фортамбек, где уже не выбраться из нисходящих потоков, – как ни давай тягу на винт, ссыплешься вниз, на белый ад висячих ледников – может, какой подшипник и вытает лет через десять… Однако сбросили удачно: рядом с пещерой 5600. Вернулись. Остался основной поход.
…Пик Верблюд. Пик Парашютистов. Ночевка в пещере 5600. Нашли заброску, стащили в пещеру. Оказалось, что пещеру вырыли плохо, вернее, плохо зачистили потолок, – только подышали и разожгли примусы, как с потолка пошел настоящий дождь. Но в восемь все повалились как подкошенные. Однако в девять вечера на фоне темно-синих снегов увидели, что сверху спускаются двое. Потом показались еще четверо. Шатаевцы. Подошли, на вопросы не отвечают, да и без вопросов все ясно: неземные лица, глаза-блюдца сверкают на натянутой, как барабан, коже. Скулы, лохматые от ожогов. Все высыпали из пещеры, даже те, кто успел заснуть под проливным дождем с потолка. Окружили ребят молчаливым кольцом, смотрели, как на вышедших из окружения… Развели двадцать литровых банок сока, напоили. «Ну что?» – «Были на вершине». – «А Блюм?» – «Лежит…»
На следующий день все в мокром, затвердевшем на остром утреннем морозе снаряжении добрались только до Большого барьера; там, в доменной печи раскаленного солнечного полудня, все сбросили с себя, разложили, высушили, поставили палатки и, отгородившись от безумных красот памирского высокогорного заката куском брезента, заснули. И никто из них не знал, что это была их последняя спокойная, не отягощенная непогодой, болезнями, бессонницей, кошмарами ночь. В следующий раз вырыть пещеру они уже были не в силах.
Поставили на гребне палатки, снизу подошел Машков с двумя своими ребятами. Но дуло так, что ночью вышли, напилили снежных кирпичей, поставили вокруг палаток стенки. День утомительной, однообразной работы… Следы заметает – третий уже идет как по чистому снегу… Добрались до перемычки 6900.
Утром развиднелось. В желтоватом небе быстро летели кисейные розовые облака. Над самыми головами. Пошли. Двойной вибрам, гагачий пух, лучшая шерсть, водо-, ветро– и еще бог знает что непроницаемое – все продуто насквозь, навылет, ледяные лезвия ровного беспрерывного ветра проходят сквозь самую душу… В четыре часа дня на снежном выполаживании, рядом с невысокими скатами, увидели: черный мешок, оставленный шатаевцами, желтую каску. Камень, поставленный на ребро… Блюм Голубков…
Утром двое вообще не вышли из палатки. Спать никто не спал. Поели, как дети: из-под палки. Первый тайм был в пользу гор – четверых уже надо было спускать вниз. Они, щупая ледорубами снег перед собой, словно слепые, двинулись вниз навстречу пути, одно воспоминание о котором сжимало сердца… А остальным надо было идти наверх, впрягаться в веревки, налегать на них всем корпусом, глотать красным горлом острый, как бритва, воздух… Надо было или отказаться от всего, или рисковать. Вариант с риском был, но Кочнев сначала из головы гнал эту мысль, но потом она укрепилась как единственно приемлемая: надо спускать через ледопад. Опасно, сложно, но зато и короче. Нетрудно было догадаться, что через два дня работы на длинных, пологих, глубокоснежных склонах, где нельзя использовать никакие уловки, только силой давить, – все лягут на снег и не поднимутся.
Утром распределились: Коршунов, Кочнев – разведка. Власов страхует сверху. Четверо оставшихся – Пятифоров, Белозоров, Карасев и Климов (на них вся нагрузка) – тащат спереди. (По всем гласным и негласным законам и порядкам о спасательных работах обычно в транспортировке пострадавших принимают участие двести-триста человек, а спускали Голубкова с высочайшей горы нашей страны семь.) В туманных разрывах перед альпинистами показалась километровая пропасть ледопада – совершенно синий предрассветный снег, лед невообразимых форм, показывающий на сколах акварельно-зеленые плоскости… Договорились не кричать, не шуметь, идти с максимальной осторожностью. Едва они ступили на ледопад, увидели буквально тысячи тонн снега, которые, будто любопытствуя, свесились над их головами, готовые в любую секунду рухнуть вниз… Впрочем, они знали, на что шли. Одна была надежда – с обеих сторон ледопада ясно видны следы двух только что сошедших лавин, и можно было ожидать, что раз только что сошли, то в ближайшее время не сойдут. Опасность была и под ногами – не раз под ними потрескивали страшные «снежные доски»: полости напряженного внутренними пустотами снега, обычно дающие начало смертельным лавинам…
Все работали с полной отдачей, знали, что к вечеру, к темноте, надо миновать ледопад и выйти на плато. К восьми часам вечера мокрые, задыхающиеся семь человек вытащили тело Блюма Голубкова на лавинный конус, оттуда спустили на плато. На последних углях того невероятного нервного напряжения, испытанного за день спуска по ледопаду, поставили палатки. Спать не хотелось, казалось, что откуда-то взялись новые силы, но это было уже начало спада, расплата за годы, прожитые в один день… Когда уже совсем стемнело, сверху послышались какие-то голоса. Оказывается, их догнали больные. Доктор Машков буквально пригнал их к пещере. Садились на снег, спали… Была пройдена половина пути, однако над головой уже ничего не висело.
Когда Блюм был доставлен на пик Парашютистов, Кочнев обратился по радио ко всем на поляне с просьбой о помощи.
Почти вся команда Кочнева лежала на пике Верблюд. Так бегун, порвав горячей грудью финишную ленточку, падает тут же без чувств. Эти семь человек совершили настоящий подвиг. Они вышли на последнюю прямую, а добежать до ленточки уже не было сил. Но их эстафета не остановилась.
Москвичи Владимир Шатаев, Игорь Рощин и ученый из Приэльбрусья Валентин Гракович вышли в пять утра на помощь группе Кочнева. Неоднократный чемпион СССР по горноприкладным видам спорта Валентин Гракович нес с собой 600 метров тонкого стального троса, специальную лягушку и блоктормоз собственной конструкции и изготовления. Предстоял спуск по ребру Буревестника, которое, находись оно на Кавказе, было бы расценено как скальный маршрут высшей категории сложности. Без тросового хозяйства Граковича, без его опыта не представить, что делать на таких скатах. Все трое не взяли с собой ни мешков, ни продуктов: считали, что управятся до темноты, благо погода стояла отличная.
Четверо кочневцев и трое шатаевцев собрались на вершине. Они видели, как на ребро выходят душанбинцы из группы Гетмана – освежить веревочный путь на гребне и поставить несколько палаток. На всякий случай.
Гигантский провал… весь гребень в провалах. Стали натягивать трос. Звенит тонкая сталь, как струна гигантской гитары длиной в двести пятьдесят метров… В кровь изодрав руки, натянули… Первый спуск. Трехмиллиметровая стальная нить почти не видна, и кажется, что акья медленно, как упавший лист, плывет по воздуху от одной скальной вершины к другой… Рощин сверху смотрит за камнями и руководит всеми работами по радио. Гракович, Кочнев – на тросах. Шатаев работает непосредственно с акьей, сопровождает и страхует ее. Однако хлопот оказалось гораздо больше, чем предполагали. К темноте не управились, кое-как перебились в палатках душанбинцев; едва стало светать, снова принялись за работу. К утру Рощин, сменивший Шатаева, входит в узкий, смертельно опасный скальный кулуар, по которому и просто так идут с предельной осторожностью, связавшись, на максимальной скорости преодолевают этот участок, опасаясь каменной лавины. Рощин работал там около двух часов, непрерывно высвобождая застревающую акью, увертываясь сам и по возможности оберегая ее от идущих сверху камней. Ребята наверху дышать боялись, боялись спустить на Игоря камни, но все же надо было работать, камни все равно шли, и самое страшное было то, что им некуда было деваться, кроме узкого кулуара, в котором были два их товарища: один мертвый, другой живой… Миновали кулуар, миновали живую осыпь. Рощин вызвал по радио красноярцев, их человек тридцать шло цепочкой по леднику. Троса не хватило каких-нибудь несколько метров… Надвязали веревки. Акью взяли красноярцы. Все!
Три дня шел снег. Такой снег, будто плакал Памир. Потом пришли вертолеты. Памир – Душанбе, Душанбе – Домодедово. В дождливое воскресенье Блюма Голубкова похоронили на Долгопрудненском кладбище в глинистой земле.
Так закончилась тринадцатидневная работа на предельных для человека высотах. Так завершилась эпопея, не имеющая себе равных во всей истории мирового альпинизма. Так по-новому предстало перед нами мужество.
Еще раз хочется вспомнить прекрасные слова писателя и альпиниста Станислава Лема: «Каждый человек должен знать, что другие не оставят его ни при каких обстоятельствах».
И добавить: даже мертвого.
1972
Оркестр в лесу
Представим себе, что сегодня снимается веселая картина из жизни пастуха, о веселом парне и его невероятных похождениях. К фильму заказывается песня или песни. Что в этом случае делают поэт с композитором? Безусловно, они сочиняют песню о пастухе. Не стану фантазировать за всех, но уверен, что это была бы песня именно о пастухе. О рассветах и закатах. О речке и перелесках. Любовь, несомненно, будет иметь место. Но вот уж какая – счастливая или неразделенная – тут уж вволю должна развернуться поэтическая фантазия. Но не могу себе представить, что сегодняшний кинопастух стал бы счастливым обладателем песни, которую подхватила бы вся страна. Я имею в виду не пастухов всей страны, а просто ее жителей, людей – от мала до велика. Не могу представить, чтобы сегодняшний кинопастух запел:
Шагай вперед, комсомольское племя!
Цвети и пой, чтоб улыбки цвели!
Мы покоряем пространство и время,
Мы – молодые хозяева земли!
Трудно представить, что сегодняшняя киноткачиха вместо страданий-рыданий вдруг спела бы «производственную» песню, которую запоют все: «В буднях великих строек…»
Почему так происходит? Почему песни нашего кино о солдатах, лесорубах, шахтерах интересны лишь солдатам, лесорубам, шахтерам? Может, песня в кино утратила или утрачивает свои позиции? Может, она стала менее важной, вспомогательной персоной? Ведь во времена блистательных комедий Г.Александрова песня в фильме была Действующим лицом! Ее снимали как кинозвезду, для нее разрабатывали мизансцены, строили декорации. Ее ставили как спектакль, снимали как эпизод. Она становилась массовой именно потому, что таковые качества были заложены в ней самой, а не потому, что она шла через отдел массовой песни. Сегодня песня в кино часто превращается в исполнительного, услужливого и не очень затейливого иллюстратора. Не более. Я уже не говорю о весьма частых случаях, когда песня используется как заплата, дающая передых между эпизодами, как антракт в сюжете, как ширма, прикрывающая монтажную или иную беспомощность режиссуры. Опыт моей работы с песней в кино не очень велик. Сотрудничество протекало в основном в двух вариантах. В самом распространенном случае режиссер говорил: «Старик! Там у меня герой случайно видит на улице девчонку, с которой он раньше встречался. Ну и, понимаешь, у него такие мысли возникают, что, дескать, раньше мы с тобой встречались, а теперь ты с другим, наверное. Понимаешь?» Я понимал. Но ни разу обращавшимся ко мне не требовалась песня, которая встанет над сюжетом, продолжит образ не объяснительно, но возвышенно. Ни разу не требовалась песня о мужестве. О долге. О правде. О дружбе. О достоинстве. О человеческих ошибках. Всегда просили нечто узко-конкретное, узкосюжетное, функциональное.
Второй вариант проще – создатель честно говорил, что он хочет песню, текущую от 145-го до 185-го метра второй части. О чем песня? Ну, естественно, если фильм о моряках – «морская». Если о молодежи – «молодежная». В этом случае, как я понимал, речь шла о типовой заплате. Материал снят и отмонтирован, в потоке эпизодов образовалась ничем не заполненное пространство. Заполнитель – песня. Впрочем, наблюдая за картинами последних лет, я невольно отмечал, что в подобное положение попадал не один я. Конечно, в коллективе веселей. И, покидая кинозал, я иногда с тихой благодарностью думаю о режиссере, вообще не использовавшем песню для своей картины. Значит, не счел нужным. Хоть какая-никакая, а позиция.
Если уж песня написана для фильма, то она должна быть каким-то образом исполнена в фильме. Каким? Ну, вытесненная на задворки титров – любым. А в кадре? Хорошо, когда режиссер разыскивает талантливого Сергея Никитина, физика по специальности, и, не обозначая его в титрах, предлагает ему спеть за не менее талантливого Андрея Мягкова прекрасные песни Микаэла Таривердиева. И это было точно и прекрасно. И теперь трудно представить эти песни в чьем-то другом исполнении. Так же, как после «Двух бойцов» невозможно слышать «Темную ночь», спетую не Марком Бернесом. Вспомним, как любовно и с каким мастерством распорядился Марлен Хуциев всего двумя песнями музыкальными темами в фильме «Весна на Заречной улице». Как индивидуален и неподражаем с замечательными песнями В. Дашкевича и Ю. Михайлова в картине «Бумбараш» артист Валерий Золотухин. Каким мощным эмоциональным ударом стала песня Булата Окуджавы в исполнении Нины Ургант в ленте «Белорусский вокзал». Более того – вспомним, что иные фильмы уж забыты, а песни, написанные для них, все живут и живут – такие в них скрыты мощные силы. В конце концов, и «Подмосковные вечера» были написаны всего лишь для спортивной двухчастевой документальной ленты.
Но нет для фильма опаснее врага, чем песня, не угаданная создателями. Неправильно прочитанная исполнителем. Непродуманно поставленная. И вызывает она не только недоумение. Ну просто диву даешься, когда наши рубят не наших, дружно и совместно исполняя при этом героическом, кровавом и опасном деле хоровую песню, в сопровождении весьма квалифицированного и немалого по составу оркестра. И уж просто не знаешь, что подумать о ратниках, идущих отрубать головы трехглавому дракону, исполняющих такой сложный вариант «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», что возникает само собой предположение немедленно зачислить всех ратников во Всероссийское хоровое общество, освободив их от уплаты вступительных взносов.
Конечно, нелепо возражать против усложненного, многокрасочного звучания песни в фильме. Однако, как мне кажется, песня должна находиться в строгом соответствии с жанровой характеристикой картины. Естественность подачи песни в той или иной ситуации, в заданных самой картиной, образом, эпизодом правилах игры, не должна подвергаться сомнению. И если актер, начавший петь, аккомпанируя себе, предположим, на мандолине, продолжает свою песню под последовательно присоединяющиеся к аккомпанементу новые и новые инструменты, которые в итоге образуют оркестр, то, наверное, необходимо иметь такие сценические обстоятельства, такую внутреннюю атмосферу картины или эпизода, что этот, невесть откуда появившийся оркестр никому не покажется странным или неестественным. Условность? Да, условность прекрасна, когда она является художественным приемом картины, а не термином, оправдывающим безвкусицу или небрежность.
С другой стороны, я не сомневаюсь в том, что этика подачи песни в картине в огромной степени зависит и от актера-исполнителя. Вспоминается одна из старых лент «Концерт фронту». Леонид Утесов исполняет песню «Одессит Мишка». На артисте бескозырка и матросский бушлат. Не могу сказать, что это ловко на нем сидит. Декорация – кусок какой-то лестницы и, кажется, пальма на фоне наспех нарисованного на холстине неба. Но едва зазвучала песня, как все эти нелепые и весьма простительные по суровому военному времени детали стали как-то сникать, оказались несущественными. Существенным стал голос певца, его неожиданные интонации, его отношение к рассказанному, его ненависть и любовь. Но бездушный актер, взявший пример с телевизионных певцов, может сегодня петь на фоне самых невероятных декораций и никого не заденет своей песней.
Отдельно хочется сказать о песне на титрах. Титры предназначены для чтения, песня – для слушания. Песня – не просто музыка с неким словарным фоном. Слово в песне (берем идеальный вариант) предназначено, чтобы его выслушали, запомнили. (Если есть чему запоминаться.) В итоге песня на титрах проигрывает больше, чем титры на песне. В конце концов, невнимательно просмотрев титры, можно узнать играющего актера, как говорится, по лицу. Песню же, прозвучавшую один раз в фильме и «показанную» второпях, – не вернешь.
Рассказывают, как на одной студии сдавали одночастевую заказанную картину про огуречную рассаду. На сдачу картины приехал заказчик, ответственное лицо ведомства, ведающего вопросами огуречной рассады. Картина ему понравилась. В научном и практическом отношениях никаких вопросов у него не возникло. Возник другой вопрос.
– Вот у вас в начале картины показывают лес, – сказал заказчик. – А в то же самое время играет оркестр. Он что, сидит в лесу?
Ну, тут все наперебой стали объяснять ответственному лицу, что такое специфика кино. Но гость стоял на своем.
– Вы не крутите. Вы мне скажите прямо – в лесу играет оркестр?
Все печально признались, что в лесу оркестр не играет. Пришлось заменить музыку фоном леса, птичками.
На студии рассказывают эту историю как анекдот. Но мне кажется, что, несмотря на некоторую прямолинейность, заказчик фильма об огуречной рассаде был носителем своеобразной правоты. В лесу не играет оркестр. И никто не поет хором в разгар сабельной атаки. И закадровая песня, выражающая состояние души героя, возможна лишь при условии зрительской веры в существование и самого героя, и его души. Да и сама песня в кино хороша тогда, когда к ней относятся по-хорошему. Как к одному из действующих лиц.
1979
Песни делает время Полемические заметки
У нас была комната площадью в двенадцать метров, и жили мы в ней впятером. Тетка моя, только что эвакуированная из блокадного Ленинграда, откуда она присылала письма «бейте коричневых зверей!», вставала раньше всех и первая включала радио. Ровно в шесть часов из черного бумажного репродуктора звучала песня, тяжелая побудка военных лет: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!». И была она слышна и у соседей, и по всему Панкратьевскому переулку слышна была, и по всей Москве, и по всей стране 1942 года. С тех пор я не знаю песни, которая оказывала бы на меня такое сильное действие.
Как человека, который имеет свое отношение к песне, меня занимало, что в первом куплете «Священной войны» есть не очень, как мне кажется, точная рифма: огромная – темною. Конечно, рассуждал я, такой мастер, как Лебедев-Кумач, не мог этого не заметить. Стало быть, у него были свои основания оставить эту не совсем точную рифму ради какой-то более высокой цели. Какой? Наверное, я не ошибся: ради самого слова ОГРОМНАЯ. Как необычайно точно оно сказано! Сколько нужно найти в себе поэтической силы, чтобы с такой меткостью, с такой фольклорной простотой сказать в грозный год слово, так необходимое стране, будто зеркало перед ней поставить! Сколько уверенности придавала эта строчка! Сколько серьезности и драматизма в ней! Как дорога была для страны эта поэтическая находка, рождавшая несомненное чувство личной сопричастности с судьбой народа.
Строчка. Всего одна строчка. Всего одно слово.
Мне не кажется, что в один прекрасный день композитор, собравшись вместе с поэтом, решают написать «настоящую народную песню, которая не умрет в веках». Такая ситуация представляется маловероятной. Песня пишется как современное злободневное произведение. Годы испытывают ее на талант, на прочность конструкции, на выживание. Десятилетия жизни делают ее народной. В конце концов, «Подмосковные вечера» были написаны лишь для спортивного документального фильма, а «Звездный флаг», будущий гимн США, был сочинен его автором на обратной стороне конверта под впечатлением пожара города Бостона, обстрелянного с моря кораблями южан. Песня пишется сегодня, и если содержит она в себе «гены», обращенные в будущее, завтра она прорастет в новом своем качестве, не потеряв силы, но обретя мудрость.
Чилийский шансонье Виктор Хара, зверски убитый хунтой за то, что он пел, и за то, что́ он пел, за год до смерти говорил: «Наш долг дать народу оружие для борьбы против культурного империализма, дать народу самосознание, чтобы он смог отождествить себя с фольклором, который в конце концов и есть подлинный язык нации…»
Наверно, в этих словах и сформулированы с предельной краткостью задачи, стоящие перед песнями-трибунами, песнями-публицистами, песнями-философами. В этих заметках я позволю себе поделиться соображениями по поводу такого рода песен, которые я слышал по радио и телевидению, встречал в периодических изданиях.
Мы говорим, что время делает песни. Это верно. Но и сами песни чуть-чуть делают время. Входя в нашу жизнь, они не только создают ее культурный фон, но часто выступают как советчики, выдвигают свою аргументацию в тех или иных вопросах, а то и просто рассказывают. Они становятся «делателями жизни», как и всякое иное высокое искусство. Если ехать из Набережных Челнов по Мензелинскому тракту к строительной площадке КамАЗа, то в ясную погоду за несколько километров можно прочитать на горизонте слова, каждая буква которых сделана из огромных бетонных панелей: «Не каждому дано так щедро жить, на память людям города дарить». Это строчка из песни. Это апофеоз ее жизни, высокая награда, счастливая судьба не быть забытой людьми, стать им полезной, суметь воплотиться в духовные движения, в черты характеров, в твердую убежденность. Так мысли превращаются в образы, так слова превращаются в символы, так молодой офицер, трясущийся в полуживой полуторке где-то между Дмитровом и Москвой, сочиняет то, что будет навек выбито в граните: «И врагу никогда не добиться, чтоб склонилась твоя голова…». И мы стоим у «ежей» на Ленинградском шоссе и обнажаем головы перед подвигом защитников Москвы. И благодарим поэта.
Конечно, не всякую песню постигает такая судьба, не всем дано так реально быть изготовленными в бетоне, отлитыми в металле, высеченными в граните. С этим, в конце концов, можно потерпеть. Но входить в душу человеческую, оставаться там пусть малыми, но надежными опорами гуманизма, честности, преданности – прямая задача песни-публициста. И часто наши народнохозяйственные планы, дела идущей и грядущей пятилеток ставят перед нами не только хозяйственные, но и поэтические задачи. Появляются новые стройки. Появляются новые песни о них.
Обратимся к крупнейшему нашему строительству – сооружению Байкало-Амурской магистрали. Итак, на повестке дня благородная задача – вооружить строителей песней. В условия задачи можно включить весьма сложную для строителей, но благодатную для песенной поэзии атмосферу: тайга, нехоженые места, стальная магистраль, горы, реки. Это не азотно-туковый комбинат или производство дихлорэтана, о которых, согласитесь, создать песню весьма затруднительно.
На первых порах об этой стройке появились весьма решительные произведения. В одном из них припев состоял целиком из слова БАМ, повторяемого, если я не ошибаюсь, девять-двенадцать раз. Ну что ж, на пути поиска, в стремлении быстро решить тему есть свои тупики. Строители все дальше уходили в тайгу, на первом участке БАМа уже открыто движение рабочих поездов, а песенные аисты все приносят в своих клювах все что угодно, только не настоящую песню. Вот стихи А. Шутко, на которые композитор В. Ефремов написал песню «Стройка века» (Сборник «Песня-75, июнь». Издательство «Советский композитор», редактор А. Юсфин):
Над нами блещут вспышки грозовые,
И ветер лица жаркие сечет.
Вперед, первопроходцы молодые,
Лихой неунывающий народ!
Припев:
И мы идем, и мы идем тропой нехоженой.
Здесь ляжет путь, здесь ляжет путь,
Проложенный трудом,
Навстречу звездам и мечтам,
Навстречу звездам и мечтам
Людей помчит могучий БАМ.
Гордятся парни славными делами.
Подвластно время доблестным сердцам.
Теперь, друзья, тот день не за горами,
Когда откроем мы красавец БАМ.
Кажется, все это называется набором трескучих фраз. Мало того, если убрать повторяющееся в двух местах название БАМ, то песня станет о чем угодно: о строительстве Абакан-Тайшет (тоже там был «лихой, неунывающий народ») или о дороге Тюмень-Сургут-Нижневартовск (там тоже «гордятся парни славными делами»), а то и вообще о каких-то ребятах, над которыми «блещут вспышки грозовые», что, как известно, происходит в любых уголках нашей необъятной страны. БАМ в этой песне стоит как дань, как знак «отклика». О самом БАМе здесь нет и слова.
Кроме того, «навстречу звездам и мечтам» можно сказать либо о космической экспедиции, либо о посещении Голливуда. Но никак уж не о железной дороге, чей исключительно прочно привязанный к земле путь никаким образом не приспособлен к тому, чтобы взвиться «навстречу звездам». Вообще с легкой руки ряда поэтов эти космическо-звездно-галактические понятия стали привязываться в песнях к чему угодно. Считается, что таким образом теме придается возвышенность и весомость. И в самом деле, все мы видим, как огромные советские космические ракеты подводятся к стартовой площадке по железнодорожному пути. Однако рельсы остаются рельсами, а космос космосом, и прикрывать бесконечными звездами в песнях поэтическую недостаточность по крайней мере банально.
Огорчает в этой песне и еще одно некомпетентное заявление: «Теперь, друзья, тот день не за горами, когда откроем мы красавец БАМ». Очевидно, здесь речь идет об открытии движения по всей трассе БАМа. Но этот радостный момент пока еще «за горами», и не только за поэтическими, но и за обыкновенными. Сооружение Байкало-Амурской не будет окончено и в следующей, десятой пятилетке. Хорошо, что мысль поэта, так сказать, стремительным Пегасом летит вперед, но, к сожалению, с ней иногда бывает трудно согласиться.
Вообще, как мне кажется, от песенного текста требовать какой-либо точности по крайней мере наивно. Не так давно один поэт-песенник заявил: «Нам лететь к далеким звездам скоро» (по самым оптимальным подсчетам, через пятьсот лет), другой недавно сообщил, что «у шайбы скорость звука», – речь идет о хоккейном снаряде, который, двигаясь с упомянутой поэтом скоростью, пронзал бы несчастных любителей этой игры, как говорится, насквозь, а известный мастер указал, что опять-таки скоро «мы помчимся быстрее, чем свет», что вообще в природе невозможно, если, конечно, верить А. Эйнштейну.
Можно возразить, что все это вполне допустимые поэтические вольности, так сказать, гиперболы. Однако хорошо бы, если бы различные поэтические приемы не отрицали общепринятых школьных истин. Но это к слову. Вернемся к БАМу. Вот еще одна песня на эту тему. «За нами идет магистраль», музыка А. Баева, текст Г. Георгиева (Сборник «Песня-74, октябрь», редактор В. Григоренко). Привожу текст целиком.
Таежные задумчивые реки
И кедров величавых высота…
Наверно, друг, отныне мы навеки
Запомним эти дивные места.
Сроднила нас нелегкая работа,
Великие и дерзкие дела.
Одна мечта, одна у нас забота,
Чтоб сквозь тайгу дорога пролегла.
Припев:
Ни дождь нам, ни ветер не страшен,
Уходим в зеленую даль.
Байкало-Амурская наша
За нами идет магистраль.
Во все века для нас, первопроходцев,
Дороги ровной не было и нет.
Бывает так, что тучи скроют солнце
И ветром снова встретит нас рассвет.
Ни рук своих, ни сердца не жалея,
Мы вновь идем в атаку на тайгу…
В поэму строек мы вписать сумеем
Стальной дороги звонкую строку!
Припев.
Как будто, здесь все гладко. Даже образ есть в конце песни: «стальной дороги звонкую строку». А песня пустая, бездушная. Формальная. Весь набор присутствует – реки, кедры, рассветы, ветер, работа, мечта, дорога, атака на тайгу. И не сказано ровным счетом ничего. Потому что здесь полностью отсутствует хоть какое-нибудь авторское отношение к описываемому предмету и не видно ничего за словами. Слова есть. А песни нет.
Как-то получается, что сплошь и рядом «специальные» песни, написанные именно про эту дорогу, написанные именно про эту стройку, не вызывают интереса именно на этой дороге, именно на этой стройке, не говоря уже о местах иных. Может быть, просто авторы неправильно, узко трактуют задачи, поставленные перед ними? Может быть, во главу угла следует ставить не объект строительства, сколь бы велик он ни был, а человека, создающего этот объект? Но это трудней. Человека нужно знать. Чувствовать его. Полюбить его. «Лихие и неунывающие» ребята, равно как и «первопроходцы», случались у нас во все времена, на всяких стройках. И даже они, по моему наблюдению, встречаются не только на стройках. Попадаются и в селах. Встречаются в авиации. Работают в редакциях. Добывают уголь. А на БАМе работают бамовцы, и у них есть что-то свое, неповторимое нигде, у них есть своя работа, свои трудности, свои праздники, свое мироощущение. Они отдельные, как отдельна каждая интересная и большая стройка, как индивидуален каждый человек, посвятивший свои молодые лета всенародным делам. Поэтому не поются песни, в которых от девяти до двенадцати раз повторяется как оправдание слово «БАМ», повторяется как некое логопедическое упражнение. А БАМ все просит передать по радио пахмутовскую «Надежду». Ни слова там про БАМ, а бамовцы считают песню своей. Никаких торжественных елей, атак на тайгу, первопроходцев, никакой трескотни, а песня про БАМ. Вот какие бывают случаи.
Про что песня? Про что? Вот незабвенные фатьяновские стихи:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь.
Про то, как ночи жаркие
С подружкой проводил,
Какие полушалки ей
Красивые дарил.
Играй, играй, рассказывай,
Тальяночка, сама,
О том, как черноглазая
Свела с ума.
Так про что эта песня? Про войну. Про жаркое народное чувство, про тоску о послепобедной встрече. И про то, что скоро будет бой, а парнишка замкнет на нехитрый ремешок меха своей тальяночки и пойдет вперед, повинуясь зычной команде взводного. И опустеет и поляна, и пенек, на котором он сидел… или где он там сидел? На пеньке, точно. В тексте нет этого пенька, а в песне есть. И есть настоящий патриотизм, и есть боль за Родину, по которой еще расхаживает сапог оккупанта, и есть в этой песне все, что есть в настоящей русской поэзии. Вот какие случаи бывают с песнями. И поэтому, хоть тысячу раз повтори слово «БАМ» и присовокупи к этому тайгу, реки и прочее, не станет это ни песней, ни поэзией. А тихие слова «Надежды» без громких восклицаний и разудалости несут в себе поэтический заряд, который можно отождествить с собой. И житейский вздох «Вот мы и оторваны от дома» начинает верную, сердечную интонацию всей песни, сложенной одним человеком для другого. И почему-то именно этот личностный, индивидуальный телеграф душ превращается в разговор для всех. Еще один пример: абсолютно авторская, почти исповедальная песня Р. Рождественского и М. Фрадкина «За того парня» дала толчок мощному патриотическому движению. Когда происходит обратный процесс и поэт-песенник пытается одновременно говорить с тысячами, то часто в итоге получается, что это не обращено ни к кому. Массовая песня хоть и исключает интим, но не исключает сердечности. Она целиком зависит и от авторской мысли, и от авторской страстности, и от авторской гражданственности. Такова, очевидно, ее природа.