Текст книги "Московиада"
Автор книги: Юрий Андрухович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
А сам подумал: «Плохи мои дела, если уже становлюсь похож на кагэбиста».
Только он повернулся, чтобы идти в клозет, как ты нажал кнопку вызова. Лифт глухо зашуршал, двинувшись с места, и это была ошибка. Он резко оглянулся в миг, когда ты запрыгнул в раскрывшиеся двери, наверно, допер, что никакой ты не Владик, а возможно – поэт из Украины.
– Стоять! – заорал он, и тебе пришлось нажать на первую попавшуюся кнопку, которую ты увидел в кабине лифта.
Двери опять – неумолимо медленно – двинулись навстречу друг другу, и в тот миг, когда они сошлись, он успел пальнуть несколько раз. Но двери оказались, к счастью, пуленепробиваемыми. Хорошая танковая броня времен «все для фронта, все для победы». И лифт, к счастью, поехал. Какое-то время до тебя доносилось завывание сирены, потом были крики, беготня в коридорах. Эти звуки доносились сверху, пока совсем не утихли. Значит, ты поехал не туда, куда надо. Ты поехал вниз, в еще более глубокие глубины, в самый ад, фон Ф. И суждено ли тебе выбраться из него когда-нибудь?
Лифт ехал бесконечно долго, и ты успел увидеть в нем лужу крови на полу (и тут кого-то урывали!), а также прочитать некоторые надписи на стенах, среди коих выделялась своим остроумием такая: «ВСЕ – ДО ПИЗДЫ. Батько Махно».
Наконец лифт остановился. Конечно, с той стороны тоже должен быть дежурный. И, если они не кретины, то уже, само собой, известили его о твоем ожидаемом прибытии сверху. Так что – осторожно, двери открываются!
Двери и вправду открылись – и еще один штатский расплылся в улыбке, увидев в кабине тебя:
– Ну чё, Владик, – заговорил он, – взяли этого хера?
– Вдрызг размазали, – подтвердил ты, кивая на кровавую лужу под ногами.
Дежурный счастливо захохотал, выпуская тебя из кабины.
– Ты во сколько сменяешься? – спросил ты его, только чтобы что-нибудь спросить.
Но этого лучше было бы не делать, потому что он тоже вдруг понял, что ты никакой не Владик. Может, твой вопрос был каким-то абсурдным или что-то еще сработало. Профессиональная память на лица, например. Так что ему оставалось лишь убить тебя, ибо пистолет у него был давно готов для подобной операции. И он начал стрелять без предупреждения – возможно, в упор, и ты увидел, как неумолимо покрывается огромными красными пятнами твой серо-кофейный, только сегодня выстиранный, прощай, Галя, плащ. Ты упал на пол и попробовал из последних сил куда-то ползти, оставляя за собой красную дорожку из кровищи и вываленных кишок, но он дальше стрелял, да, он все еще стрелял, а он все еще стрелял, и ты почувствовал безумную боль где-то там, ниже живота, и тогда подумал, что этот эпизод тебе совершенно не удался, так что нужно начать его снова – с самого начала.
Так что ты опять ехал лифтом, в чистом плаще, и готовился к встрече с дежурным. Наконец двери открылись – и знакомый штатский расплылся в улыбке, увидев в кабине тебя.
– Ну чё, Вадик, – заговорил он, – взяли этого хрена?
– Угу, – невыразительно буркнул ты и, стараясь не спрашивать, когда он сменяется, прошел мимо него в коридор.
– А я уже в десять сменяюсь! – крикнул тебе в спину счастливый дежурный.
Но ты шел, прихрамывая, не оглядываясь, имея перед собой только коридор, стены которого, покрытые зеркалами, казалось, двигались вместе с тобой. В каждом зеркале ковылял ты. И в самом финале, в самом конце коридора были какие-то невероятные двери – таких грандиозных, тяжелых, массивных дверей ты еще не видел никогда. Двери были неземные. Перед такими дверьми мог бы прохаживаться, позвякивая ключами, святой Петр. Вместо него перед ними прохаживался еще один в штатском – по возрасту и солидности никак не ниже полковника.
– Здорово, друг! – приветствовал ты его, подойдя совсем близко. – Узнаешь меня, Владика?
– Какой ты в пизду Владик? – обиделся полковник. – Владик уже вторую неделю в Карабахе мины ставит. Все равно проходи – мне один хрен – с понедельника на пенсию, и в гробу я все видал!..
Ты не догадался даже поблагодарить его, налег плечом на эти невозможные двери, они приоткрылись, и ты…
Ты очутился в огромном, величиной с Красную площадь, освещенном множеством сверхмощных люстр зале. По своей просторности и количеству присутствующих он мог сравниться только что с пивбаром на Фонвизина, который уже немало удивил тебя сегодня с утра. Яркий свет больно бил по твоим отвыкшим и, ко всему прочему, еще и больным глазам. Но ты сумел разглядеть, что весь зал, как город на проспекты, расчерчен хитинными столами, каждый из которых длиной не меньше двухсот метров, а все столы покрыты по-китайски – шелковыми скатертями, и на них – множество по-музейному дорогого серебра, хрусталя, в фарфоре тоже недостатка не было, как и, впрочем, в фаянсе, и на том серебре-хрустале, на тех фарфоре и фаянсе было столько всяческого съестного и питейного, что казалось, будто вернулись доисторические времена жизнелюбивого забывчивого маршала. И все присутствующее многотысячное общество пило, гуляло, обалдевало, жрало, браталось, чавкало, что-то произносило; некоторые уже пели, другие блевали – так что твоего появления не заметил, кажется, никто, да и можно ли заметить появление одинокой человеческой единицы, беззащитной и ненужной, скажем, на Красной площади? Дас ист унмёглих, могут на это сказать наши соседи, немцы.
Тут и там сновали пестрые высокогрудые девчата в русских сарафанах и кокошниках – очевидно, официантки, потому что каждая из них несла в руках перед собой какое-нибудь переполненное всяческим добром блюдо. На примитивном подиуме посредине зала разместилось лбов эдак сто пятьдесят балалаечников, а дебелая монголовидная тетка с косой до задницы на удивление противно выойкивала:
Вышла, вышла девчоночка
В сад вишневай
Воду брать,
А за нею казаченька
Ведеть лошадь напавать!
Стены зала, а точнее говоря, инфернальные границы этой подземной площади, были украшены знаменами только двух сортов – красного и черно-желто-белого. Причем эти знамена благородно чередовались, педантично расставленные через один. Кроме знамен ты заметил также огромное полотнище кумачового цвета, на котором вспышками черных, желтых и белых лампочек периодически возникало: «КОГДА ОТЕЧЕСТВО В БЕДЕ – НЕ МОЖЕМ МЫ СИДЕТЬ В УЗДЕ!», хоть рифма напрашивалась другая.
Какое-то время пробродил ты в этом пространстве, присматриваясь к столам и публике.
А должен вам сказать, друзья, что принадлежу я к тем интровертным типам, которых в людном месте мало кто замечает. Много раз приходилось мне из-за этого страдать – особенно на всяких изысканных сборищах и пьянках, в большом и малознакомом обществе. Иногда я должен был по три-четыре раза повторять «добрый день» или что-то подобное, чтобы наконец, когда уже совсем сорвусь на крик, кто-нибудь обратил на меня внимание с удивлением и сочувствием. Вследствие чего в дальнейшем я предпочитал забиться куда-нибудь под стенку и потихоньку развлекаться самостоятельно, то есть много пить и курить. Позднее я нашел из этой беды неплохой выход – обязательно приводил с собой какую-нибудь блестяще-эффектную удлиненной формы даму, как говорит Неборак, «фурию со струнными ногами». Это давало удивительный результат: уже с порога все кричали «О, смотрите, смотрите, кто пришел! Сам фон Ф., известный талантливый поэт!». Все бросались к нам навстречу, начинали расспрашивать меня о творческих новостях и планах на будущее, окружив самым горячим вниманием и дав место в самом сердце общества. Хотя я всегда понимал, что причина тому была не столько во мне, сколько в моей очередной спутнице.
Но в этот раз я не привлек бы ничьего внимания, даже если б привел с собой десяток стройнострунных и к тому же совершенно голых тигриц. Настолько все присутствующие были ослеплены собственной эйфорией, перемешанной с питьем и едой. Настолько важным, жизненно необходимым, смертельным было Дело, во имя которого они тут все пьянствовали.
Так что ты циркулировал между столами, кое-где различая знакомые по прессе и телевидению и этим особенно антипатичные хари кое-каких депутатов, писателей и другой идеологической сволочи. Кое-кто из них дул коньяки, другие уминали горы икры ложками, но все это не вызывало в тебе справедливого возмущения или хотя бы зависти. Сильнее всего интересовало тебя только то, как бы отсюда вырваться, очутившись наконец где-то наверху в еще, возможно, существующем городе Москве. Ведь этот сумасшедший день должен был когда-нибудь кончиться!
И когда вдруг из-за одного из столов, как со взлетной полосы, навстречу тебе стремительно поднялась большая и красная ряха твоего однокурсника, российского поэта Ежевикина, когда эта ряха по старой и не слишком терпимой тобой привычке обслюнила тебе щеки братскими поцелуями, ты скорее даже обрадовался, чем расстроился. Выдыхая водку и свиное филе, Ежевикин заорал:
– И ты тут, братишка! Рад, что ты среди наших! Я знал, что Украина будет с нами! Все-таки мы славяне, еб его мать!
Бесцеремонный и широкогрудый Ежевикин тут же скинул под стол какого-то православного недомерка, который кемарил рядом с ним головой в картофельном пюре, и пригласил тебя сесть на освободившееся таким образом место.
– Отто фон Ф., мой друг, западноукраинский поэт и хороший парень! – отрекомендовал тебя Ежевикин окружающим лоботрясам, из которых один был в форме, кажется, штабс-капитана царской армии, у другого на голове была кубанка, а еще несколько ничем таким не отличались, кроме того, что были в черных рубашках и очень пьяные.
Перед тобой появился огромный бокал из венского хрусталя, доверху наполненный желтой лимонной водкой.
– За Киевскую Русь! – крикнул Ежевикин, и кое-кто даже зааплодировал, услышав такой исторически оправданный тост.
Ты мысленно пересчитал все предыдущие уровни своего продольного разреза. Если ты не ошибался, то лимоновка должна была стать шестым уровнем. А зная себя хорошо, ты помнил, что, когда таких уровней будет семь, ты обязательно сблюешь и, возможно, очистишься.
– Ну как тебе сегодняшняя битва за Россию? – спросил Ежевикин, глотнув свою водяру и добивая вилкой несколько подгоревшую снизу свиную задницу.
– Честно говоря, я опоздал к началу, – неопределенно ответил ты, одновременно выкатывая из какого-то мейсенского фарфора маленький, но тугой огурчик. – Что, собственно, происходит?
– Понимаешь, сегодня был большой съезд всех патриотических сил, – начал рассказывать Ежевикин. – Ведь страна катится в пропасть, мать его за ногу, а мы все разбились на партийки, группки, ручейки. Вот эту я вчера долбил, – добавил он, провожая теплым взглядом одну из девок в сарафане, проплывшую рядом, расхлюпывая во все стороны полусладкое шампанское.
– И к чему пришли? – поинтересовался ты, потянувшись за новым огурцом.
– К консолидации! – триумфально произнес Ежевикин. – Теперь всех задавим. Повсеместно! Слушай, там буфера такие, что двумя руками не охватишь! – и он показал свои медвежьи лапы как доказательство того, что не охватишь.
– Нет-с, гаспада-с! – рубанул кулаком по тарелке капитан. – Никаких консолидаций! С кем-с? С этим кодлом-с?! Увольте-с! Духовность, духовность, православие, монархия, духовность, монархия, православие, чинолюбие, духовность, почитание, православие, сладострастие, рукоблудие…
Он немного запутался. Поэтому на миг умолк.
– Николай Палкин, – назвался вслух и вытащил из-под стола сборник стихов «Расплела косу береза».
– Благодарю, у меня есть, – заверил ты.
– И как? – засверлил он тебя белогвардейским взглядом.
– Духовность! – ответил ты. – Православие, монархия, духовность, народность, партийность… Самодержавие, чадолюбие, чаепитие…
– Смиренномудрие! – закричала кубанская шапка.
– Храмостроение, – добавил штабс-капитан Палкин, руша непослушной вилкой гору хитроумного салата, и вправду напоминавшую псевдовизантийское культовое сооружение.
– Ясное дело, храм надо строить, – глубокомысленно промолвил Ежевикин. – Столько повсеместно этих жидов, экстрасенсов развелось, а еще наркоманов, гомиков, лесбиянок… Некрофилов, скотоложцев…
– Графоманов, – добавил ты.
– Рокеров, брокеров, дилеров, – булькнула кубанка.
– Порнографию на каждом шагу продают, – не удержался Палкин.
– А вы что скажете, батюшка? – обратился Ежевикин к массивному священнику, который надувался чуть поодаль.
– Блядство все это, – ответил поп, похоже тот самый, которого ты видел днем в пивбаре на Фонвизина.
Ежевикин наклонился к тебе и, активно наслюнивая, но никак не возбуждая твоего уха, сказал:
– Представляешь, после третьей палки лежу в полном трансе, а она мне: «Еще!» Тогда я подумал-подумал, ставлю ее…
– Вся наша беда-с, гаспада-с, в том, что мы утратили славянское единство-с, да-с, – резюмирует тем временем Николай Палкин.
– …и когда уже кончаю, – продирается все ближе к твоему уху Ежевикин, – она мне и говорит: «Знаешь, я теперь только нашим буду давать!» Она ж валютная, паскуда, за доллары, сучка, подмахивала.
– Разве они не официантки? – немного удивляешься ты.
– Какое там! Запомни: все эти бабы в сарафанах – валютные шлюхи. Их на сегодня сняли для обслуживания банкета специальной директивой ЦК. Пришлось платить зелеными, как за нормальную работу. Зато можем гульнуть на славу!
– А что, ЦК платит валютным проституткам?
– ЦК платит всем, – убедительно заявил Ежевикин. – Поэтому я и не выхожу, братишка! Хоть у меня этот большевизм, как и у тебя, как и у него, уже во где застрял! Костью! В горле!
– Всех расстрелять! – заорал внезапно штабс-капитан Николай Палкин и съехал под стол – приблизительно туда же, где уже лежал, посапывая, не интересный тебе недомерок в косоворотке.
– Шалишь! – откликнулся на это кубанский казак и, схватив пустой бокал, так хлопнул им об стол, что из ладони брызнула кровь.
– Уймись ты, жопа, – спокойно предостерег его Ежевикин, безусловный лидер общества. – А знаешь, как настоящая фамилия Горбачёва?
Нестерпимое желание поспать или хоть где-нибудь полежать опять овладело тобой. Перед глазами поплыли морды, куски свинины, кровь кубанца медленно растекалась между тарелками.
– Ежевикин, – еле двигая языком, обратился ты, – подай мне картофельного пюре!.. Или нет, не надо. Лучше послушайте, вы, ребята, меня. Вышло так, что я в жизни знал многих. Множество! Я знал психически больных и психически здоровых. Я знал нефтяников и лесорубов, народных умельцев, ночных воров, сутенеров, знаменитых хирургов, демиургов, я знал битломанов в первом поколении, франкмасонов из ложи «Бессмертие-4», однояйцовых близнецов, рокеров, партийных секретарей, я знал потребителей гашиша и работников правоохранительных органов, знал линотиписток, печатниц и манекенщиц, больше всего знал художниц и надомниц, а также наложниц, знал даже нескольких заложниц, но что важней всего – незамужниц. И еще не могу от вас скрыть, да и не имею права скрывать, – знал суфлеров, филеров знал, суфиев. Знал последних хиппи и первых панков. Бывал в кабинетах первых лиц, делил последний глоток водки с сифилитиками, спал в одной постели с больными СПИДом. Знал одного чернокожего украинца родом с Ямайки, вообще украинцев знал больше всех других наций. Наконец, знал даже психиатра, который писал диссертацию. Многих знал. Множество! Мой товарищ – джазовый пианист – сейчас стал председателем городского совета демократического созыва. Во время сессий он включает плеер, прячась в президиуме, и сравнивает себя с Гавелом. Полный пинцет! Но кроме него я знаю еще множество других личностей. Я бывал на вершинах и на дне, я все познал и все пережил… Во время тоталитарного режима был корректором, в посттоталитарное время мои эрекции участились. Меня уже ничем не удивишь, ничем не достанешь… Но я еще не видел таких редкостных мудаков, как вы, друзья! Я на вас просто удивляюсь, вы меня достали! Общий привет! Ежевикин, с меня довольно вашего общества! Как бы отсюда выйти, а?..
– Куда? – тупо спросил Ежевикин.
– Домой. Ну, я имею в виду общежитие.
– Домой? – Ежевикин прямо затрясся от хохота. – Тут наш дом. Тут наше подземное сердце. Тут теперь Россия – единая и неделимая. И мы отсюда уже не выйдем, пока там, наверху, наши танки не выдавят последнее говно из последнего врага. И тогда мы выйдем на свет новой России, старой России, со светлыми иконами и монаршьими святынями в руках…
– От выхрест собачий, – сказал батюшка, имея в виду вполне семитский нос окровавленного кубанца.
– Так что никуда отсюда не выйдешь, братишка, – закончил Ежевикин, наливая себе еще сто пятьдесят.
– И долго это продлится? – не понял ты.
– Недолго уже, – успокоил Ежевикин. – Уже отданы необходимые приказания. Осталось только их выполнить.
Ты выпил еще сто пятьдесят и вдруг понял, что тем более тебе нужно отсюда бежать. Но как? И куда?
– Ты подожди меня здесь, еге? – заговорщицки подмигнул Ежевикин и мотнулся куда-то в пространство зала следом за своей недавней возлюбленной в сарафане.
Тем временем тетка на подиуме допела какой-то роковой романс, и под аплодисменты, довольно недружные, к ней поднялся некий официальный деятель с большим блестящим блюдом в руках. На блюде лежал во всей красе и величии печеный поросенок с чем-то очень аппетитным в рыльце. Держа перед собой блюдо, гражданин подтанцевал к микрофону. Балалаечники тут же врезали какую-то патриотическую интродукцию, а монголовидная певица отплыла в сторону и в пояс поклонилась.
– Товарищи, – начал гражданин с блюдом.
Но в зале поднялись гвалт и смятение, потому что значительная часть присутствующих желала, чтобы к ним обращались «гаспада».
– Соотечественники! – тут же выкрутился вития, очевидно большой мастер объединяющих моментов. – Сегодня воистину все мы собрались в этом зале! Нелегко было нам идти сюда, но все мы пришли! Ибо поняли наконец святую истину, воистину поняли и пришли к согласию: страну надо спасать. Спасать надо страну!
– Спасать страну надо! – поддержал его кто-то из зала.
– Ни один Батый, Наполеон или Мазепа не осквернял еще так воистину святую нашу землю, нашу землю воистину святую, так воистину не осквернял, как нынешние… – оратор наморщил вспотевший лоб, имитируя болезненно-напряженный поиск подходящего убийственного слова, но, так и не найдя, интонационно закруглил: – Как нынешние!
Историческая параллель показалась ему вдохновляющей. Он говорил все горячее и огненней, расставляя невидимые восклицательные знаки, как горящие вдоль Владимирско-Суздальского тракта столбы.
– Будем же верными наследниками воистину святых предков наших! Духом Георгия Победоносца дышат наши сердца! Мы должны свернуть лукавым головы! Слава собирателям земель! Ибо Россия – всюду, где мы! А мы – всюду! Все мы – вот она! Вот она – и все! Не дадим ее! Так дадим, что ну! Всем покажем хрен!
При этих словах он вытащил упомянутый только что овощ из поросячьего рыла и горделиво-грозно поднял его над головой, в то же время эквилибристически удерживая блюдо, очевидно довольно тяжелое, на одной руке.
Показанный хрен вызвал бурю аплодисментов. Что-то из него светилось – какая-то сакральная сила, воинственная государственная субстанция Святой Руси – дух Ивана Калиты, Петра Первого, а может, и маршала Ахромеева. Буря утихла лишь после того, как оратор снова вернул священный корень в зубы жертвенного поросенка.
– Друзья! – продолжил он, несколько поуняв тональность. – Великое и величественное наше искусство. Воистину чистое, воистину святое. Мир весь дрожит перед нашей песней! Дрожит и плачет, боится и ненавидит, страдает и любит. Но зря надеется. Воистину – не забудет Россия свою песню! Святую песню свою. Не дождетесь!
Здесь он погрозил освобожденным из-под блюда кулаком каким-то заокеанским оппонентам, которые не любят русскую песню. И потом элегантно завершил:
– И потому позвольте от вашего имени приветствовать на этом воистину соборе великую певунью русскую, мать нашу и сестру, душу нашу необъятную, несравненную нашу и святую Марфу Сукину, народную артистку, и по давнему святому обычаю подарить ей этого печеного лебедя!..
«Почему лебедя?! Какого лебедя?!» – хотелось крикнуть тебе, фон Ф., но тебя все равно не услышали бы, настолько единодушно понеслись к подземным сводам аплодисменты. Марфа Сукина, расплывшись монгольской улыбкой, приняла позолоченное блюдо и поклонилась с ним. Балалаечники врезали что-то лихое.
– Всех расстрелять! – гаркнул из-под стола штабс-капитан.
Выкрест-кубанец горько рыдал, размазывая кровь по всем салатницам.
Тут вернулся возбужденный Ежевикин и сообщил:
– Все! Договорился! Сейчас буду ее махать. Там, у выхода, под Мавзолеем, есть пара отдельных ниш… Очень тесных, но попробую забросить ноги на плечи. Я и про тебя договорился, братишка. Она подругу приведет, Светку. Там буфера не меньше, чем у моей, а может, и больше… Я же про братьев никогда не забываю!
Он энергично потер руки:
– Пьем по сто – и вперед!
Печеный поросенок, взлетев с аэродрома блюда, кружил над залом, между сверхмощными люстрами, и вызывал безумный энтузиазм. Кое-кто из присутствующих старался попасть в него бутылкой. Марфа Сукина в окружении балалаек пискляво пела про валенки. Летящий поросенок чем-то и вправду напоминал лебедя. Хоть иногда тебе казалось, будто это двуглавый орел, столько сияния излучало вокруг себя это печальное печеное создание.
В этот раз Ежевикин налил какой-то темной настойки. Ты сумел приговорить ее, выжрать, вылакать. Одним духом. Но потом понял, что это уже седьмой уровень.
– Главное, помни, – давал последние наставления Ежевикин, поднимая тебя из-за стола за воротник плаща и вкладывая тебе в руки лямки твоей же сумки. – Главное, помни: под сарафаном у них ничего нет!.. Ясно? Так что сразу – туда!
И он безжалостно потянул тебя, как только что выразился – «туда».
И вот перед тобой пара дамских грудей. Совершенных по форме и социалистических по содержанию, грандиозных, как арбузы. Никогда в жизни такое тебе еще не попадалось. Разве что на обложках некоторых журналов. Или в кинофильмах, которые, к сожалению, не ты ставил и даже сценариев к ним не писал. Огромные белые горы, медленно взмывающие и опадающие прямо перед твоим носом, а их владелица пускает табачный дым тебе в глаза. Понимаешь, что нужно было бы уже как-то с этим богатством управляться, тем более что в соседней нише атакующий Ежевикин уже добывает из своей желанной достаточно недвусмысленные охи и ахи. Но не получается у тебя. Может, это угрызения совести отозвались? Или просто алкоголь и горячка сделали свое, и все, на что ты способен – это деревянным неживым языком мусолить поверхность горьковатых твердых сосков? Или, может, это гражданский долг не дает тебе забыться в акте разврата, а требует, решительно покинув эти телеса благословенные, бежать куда-то, будить кого-то и безумным фальцетом кричать на полмира: «Демократия в опасности!»?
Но, оказывается, все значительно гаже. Просто тебя тошнит, фон Ф. И через какую-нибудь минуту ты разрисуешь этот колышущийся фасад гостиничной куртизанки пестрым павлиньим хвостом, цветными струями, правда довольно предсказуемыми по цветовой гамме. Потому что имеешь в себе все необходимые к тому предпосылки.
– Ты что, перегрелся? – сочувственно шепчет она.
– Я очень люблю вас всех, – отвечаешь ты на это.
– Хочешь, я рукой?
– Нет, милая, сейчас все будет… – ты едва сдерживаешь могучий внутренний спазм.
– Я могу повернуться задом, – предлагает она.
– Только не это, – умоляешь, так как и впрямь уже привык к ее груди.
– Если не можешь, то так и скажи, – начинает нервничать она.
– Буа, – отвечаешь ты на это.
– Что? – не понимает она.
– Вве, – объясняешь свою мысль.
– Сейчас я тебе поставлю, – обещает она и, докурив, тянется к тебе губами.
– Уе, – пробуешь ее предупредить.
Но она уже впивается в тебя и начинает выделывать с твоим ртом что-то неимоверное, она тянет из тебя душу, а с ней и все остальное, пока ты наконец силой, обеими руками, отрываешь от себя ее голову и, схватив с полу отяжелевшую вдруг сумку, как подстреленный вылетаешь прочь, забыв даже о боли в колене.
И опять зал, полный света, калейдоскоп лиц и тел, а вернее сказать – рыл и туш, и ты кого-то толкаешь, и что-то переворачиваешь, но никто не может тебя остановить, ты рвешься в какие-то двери – одни, другие, третьи, а потом наконец видишь спасительное слово «УБОРНАЯ» и влетаешь туда, как пьяный анархист, штурмом берущий Зимний.
Это не сортир, это, как оказалось, что-то типа артистической гримерной с грудами всякого тряпья и другого реквизита. Но перед необъятным, во всю стену, зеркалом, все-таки белеет раковина, и ты извергаешь наконец из себя весь этот день, все его химические элементы вкупе с органическими веществами, всю эту Москву. Фонтанируешь самозабвенно, неудержимо и радостно, всеми своими судорожно-экстатическими движениями напоминая слепящего джазового саксофониста на вершине ошеломляющей импровизации… Потом откручиваешь оба крана и долго моешься. Стало так легко и спокойно, как не было уже давно. Время от времени поглядываешь в зеркало – лицо из перекошенного становится уравновешенным, капли пота победно цветут на нем, а кожа обретает свой привычный оттенок. И все же довольно неприятная морда. Все национальное самосознание ушло в усы. А эти покрасневшие глаза! А нос, которого у тебя обычно нет, тоже претендует на что-то – заострился и поблескивает, излучая самовлюбленность. Щелкаешь по нему пальцем, чтобы не задавался, и вдруг слышишь из-за спины ласковый старческий голосок:
– Что, касатик, струганул малость?
Маленький тихий дедок сидит в уголке и доброжелательно наблюдает за тобой. Эдакий голубь седенький. Очевидно, он был тут все время, пока ты блевал.
– Минералки попей, родимый, минералка оченно помогает, – говорит он.
– Да уже будто легче, – тяжко вздыхаешь ты.
– Или ложку меда прими – как рукой снимет…
– Ничего, дядя, я выносливый, – пробуешь улыбнуться ты.
– Небось водку с красненьким жрал, голубчик?
– И не только, отец. Все цвета радуги, – поясняешь ты.
– Незя так, болезнай. Щадить себя надоть.
– Куда там, старик! Раз живем – раз мучаемся…
– Страдаешь, бедный?
– Как все, старче.
– А ты помолись – полегчает.
– Кому молиться? Какому богу, отец? Сколько их возникает над нами, и каждый утверждает, будто бы Он – Единственный, и каждый хочет, чтобы ему молились. Какое-то многовластие на небесах. Не могут поделить сферы. А с нас спрашивают. Паны бьются, а у мужиков чубы трещат!
С такими старыми людьми лучше всего разговаривать языком пословиц. Это их убеждает.
– Много зла в тебе накипело, ласковый.
– Потому что я хотел со всеми жить в мире. А оказалось, что все переруганы давно. Что еще до моего рождения судьба мира была решена: раздоры и войны. А вы кто тут будете?
– Я человек маленький, – исчерпывающе ответил старик.
– Так это про вас написаны лучшие творения мировой классики?
– Про меня, любезный, про меня.
– И не тяжело вам так жить – с такой дурной славой? Все о вас все знают…
– А я Богу молюсь. И помогает.
– А какому из них молитесь – российскому, бородатому, или, может, индийскому, шестирукому?
– А тому, за которым правда. Правду любой нутром чует.
– К сожалению, дядя, правда – это что-то очень спекулятивное. У каждого своя. Правда как дышло. Даже газета есть такая, может, читали?
– Много, много зла в тебе, милый.
– Потому что я, дядя, в жизни своей недолгой и отрекался, и изменял, и прелюбодействовал, и гневался, и зенки заливал, и врал, и сквернословил, и искушался, и похвалялся, и… Вот только что не убивал.
– В храм ходить надобно, Богу молиться. Он все прощает.
– Что же это за Бог такой, старче, который ради прощения заставляет в церковь ходить? Это жандарм, а не Бог! Я в жандарма не могу верить.
– Все вы, ученые люди, выдумываете, – сокрушенно покачал годовой дедок. – Лишь бы как-нибудь вывернуться! А на самом деле – только лень душевная да омертвение. Не хочет душа спасаться! И отягчилось сердце ваше объедением, и пьянством и заботами житейскими…
– Может, ты и правду говоришь, старик, – ответил ты после короткой печальной паузы. – Может, я с завтрашнего дня начну молиться, в церковь ходить. Только бы отсюда наконец как-нибудь выбраться. Наверх! Это же ад, отец. Неужели ты не чувствуешь? И что ты делаешь в нем, такой благой и мудрый?
– Вахтеры мы, – ответил старик.
– А тогда ты должен знать, как отсюда выбраться. Скажи мне!
– Что я знаю, сердешный? Я – человек маленький. Знаю только, что там, – он указал в направлении зала, – пьянство и объедение, а там, – указал на другие двери, слева от зеркала, – покойники советуются…
– Какие еще, к черту, покойники?
– А такие. Важные. Симпозиум какой-то.
– Симпозиум для покойников? Хорошо!
– Строго по пропускам, касатик. Хочешь зайти, послушать?
– Не хочу я уже никуда, старче. И даже к покойникам не хочу! Довольно с меня на сегодня. Мне надо как-то на волю выбраться. Там дождь, машины, девушки. Фонари, зонты. Понимаешь, старик, поэтам иногда нужно сходить под землю – с творческой целью, скажем. Некоторые ищут своих любимых. Орфей, например. Или Данте. Но только на время. Чтобы потом выбраться и заделать что-нибудь непостижимо-пронзительное изысканными терцинами. Я уже набылся тут. Пора мне за свои терцины садиться.
– Как знаешь, – пожал плечами старик.
Какую-то минуту мы помолчали.
И тут я опять повернулся лицом к зеркалу, друзья, и увидел, как там, в зеркале, отраженный мой двойник улыбается и подмигивает мне. Потрогал рукой собственное лицо – ничего подобного, никакой улыбки, никаких подмигиваний. А тот, в зеркале, продолжает. Мол, никуда мне не деться – сценарий дня не завершен. Финальный выстрел так и не прозвучал. И не удастся мне от него отвертеться. Так что день нужно прожить до конца. Исчерпать его. Честно и твердо.
В тишине капала в раковину вода из недокрученного тобою крана.
– Черт с ним! Послушаю мертвых! Как оно хоть выглядит, тату?
– Самые главные советуются. Как дальше жить.
– Кому, покойникам?
– Да нет, нам, живым. А оно и без них ясно, как жить – по-божески да по-человечески…
– И много их там?
– Каво?
– Ну этих, главных, которые все решают?
– Душ семь наберется. Это которые самые-самые. Остальных же – и того больше!.. Которые помельче.
– И как туда зайти?
– Пропуск нужен.
– От кого, старина? Может, от Сатаны. А?
– Скажешь тоже! От генерала пропуск. И маска. Потому как все секретно и строго. Не дай Бог, узнают друг друга! Я так думаю, пропуска у тебя нет? Ну и не нада! А маску надень обязательно.
– Да где же ее взять, старче?
Он высунулся из своего уголка и не спеша двинулся к шкафам с реквизитом. Один из них открыл.
– Выбирай, какая больше нравицца!
Среди множества масок – карнавальных, детских, персонажных, ритуальных, которыми был набит шкаф, ты сначала растерялся. Что надеть, черт побери? Эту длинноносую венецианскую уродину? Или, может, новогоднего зайчика с волосатыми ушами? Или крысу, чтобы уж быть последовательным и не чураться собственной сущности? Или маску сибирского шамана, чтобы вовремя раствориться на волнах экстаза? Или буддийского монаха? Или посмертную маску Сергея Есенина? Или эту карикатуру на Гитлера? На Брежнева? На английскую королеву? На аятоллу Хомейни?