Текст книги "Московиада"
Автор книги: Юрий Андрухович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Ему, конечно, удается поступить. Но на этом и заканчивается вся поэзия. Дальше – даже не проза. Стихи пошли прочь, потому что так захотел Тот, Кто их диктует. Любовь к Люсе исчерпана, поскольку Слава понял, что она тоже ходит в туалет. На лекциях и семинарах мухи дохнут от тоски. Посещать всякие жидовские театры или читать забрызганного слюной Мережковского он просто не создан. Умиляться Василием Блаженным или Мавзолеем вечно не будешь, к тому же – чему там и умиляться? И он постигает нечто другое: суровую, как мачеху, общежитскую науку жизни. Неделями не пересекает границ своего этажа, а если и пересекает, то только для того, чтобы притащить для друзей бухла от вьетнамцев или из удачно расположенного рядом таксопарка. Спит иногда в непосредственной близости от мусоропровода, иногда головой к умывальнику, ногами на север. Алка с отрезанной правой грудью делает его мужчиной, от чего он надолго теряет всякую охоту. Вольдемар же из Даугавпилса, ветеран молодежных движений и паломничеств на Восток, пробуждает в нем бессонное влечение к анаше. На третьем курсе лирический Слава уже напоминает растоптанного судьбой педераста с болящим телом и опустошенной душой. Иногда он крадет кусок мяса из чужой кастрюли на общей кухне. От него исходит стойкий запах мочи и самого дешевого табака. До пятого курса он еще старается что-то с чем-то зарифмовать, но выходит из этого всякое говно. Конечно, оно всегда было говном, как в известном анекдоте про чукчу. Настает день, когда он готов резать себе вены. Ну да ничего, ничего.
Существует еще вариант «национальных» (то есть нероссийских) поэтов. Каким-то чудом эти кавказцы поступают огромными толпами, и так все пять лет этими толпами и перемещаются. Чем они занимаются на самом деле, не знает никто, но нужно бесконечно долго смеяться над тем, кто подумает, будто они пишут стихи. Они покупают магнитофоны, кожаные куртки, девочек, пистолеты, гранаты, противогазы, плащи, дома, джинсы, земли, коньяки; «мерседесы» они время от времени перегоняют домой, за высокогорные хребты, по Военно-Грузинской дороге. Пьянствуют, никогда не теряя головы, но от маленьких радостей тоже не отказываются, так что двухметровых шалав из театра мод под руководством Зайцева прямо на уши ставят. Во всем остальном – совершенные, наследные джигиты, подвластные законам чести, столетним этическим предписаниям аксакалов и шариата. Если, например, восьмером пиздят в лифте кого-то одного, русоволосого, то никогда без причины, а исключительно из соображений газавата и высшей справедливости. Однако и они исторгают стон разочарования, потому что всех русоволосых не отпиздишь, и всех «мерсов» не скупишь, и всех манекенщиц не перетрахаешь. Так что зеленая магометанская тоска ложится на их истомленные и покрытые шрамами лбы.
И такова жизнь в это проклятой дыре, литературном общежитии, выдуманном системой для оправдания и самоуспокоения, в этом семиэтажном лабиринте посреди ужасной столицы, в загнивающем сердце полусуществующей империи. Потому как хоть и говорит российский поэт Ежевикин, что он кончает от одного только слова «империя», однако всему хорошему наступает когда-нибудь хана, и ты, Отто фон Ф., просто хребтом чуешь, как трещат все ее швы, как разлазятся во все стороны страны и народы, каждый из которых обретает теперь значение целого космоса или, по меньшей мере, континента.
Вот и с водкой – чем дальше, тем больше проблем. Ее почему-то – впервые в российской истории – недостает на всех. Ее приходится завоевывать ценой многочасовых стояний в очередях, толкотне, трясучке, ценой самоотречений и самоутрат. Может быть, всю наличествующую в империи водку теперь выпивают какие-то кремлевские великаны, а может, ее складывают в тамошних глубоченных подвалах на черный день, тем временем как плебсу, то есть народу, хоть на самом деле не народу и даже не плебсу, достаются жалкие слезы – эдакие отхаркивания пищевой промышленности. Убийства в водочных очередях стали чем-то столь же привычным, как – участники взятия Берлина не дадут соврать – смерть на фронте от вражеской пули. Водка сделалась абсолютом, священным знаком, небесной валютой, алмазами Голконды, чашей Грааля, золотом мира.
Года полтора назад, поздней осенью, ты ворочался в постели до трех ночи, никак не в состоянии заснуть, но не по каким-то поэтическим причинам типа любви, ностальгии, мировой скорби, звездной тоски, а также сомнамбулизма, а по неким другим причинам, которые и причинами назвать неловко. Но, услышав деликатный стук в дверь, решил было, что совершенно кстати не уснул. Потому что, как информировали тебя в свое время, в этом общежитии, где даже стены и стулья пропитаны дешевым скользким развратом, есть много таких бродячих девушек, которые ночами просто ходят от дверей к дверям и ищут себе суженого. Особенно же привлекает этих фендюрок этаж седьмой, где обитают богатые члены. То есть члены братских союзов писателей, включая среднеазиатские и закавказские, утонченные в камасутре. К тому же каждый из них имеет свою отдельную комнату, то есть обитает в суровом мужском одиночестве. Так что ночью нет нужды перелезать в чужую постель, чтобы всем досталось любви поровну, как это бывает в комнатах, заселенных студентами, на нижних этажах. Кроме того, обитатели седьмого этажа, как правило, старые и добрые, у них можно прожить даже с неделю, если тебя приперла денежная блокада или по всем шалманам разыскивает районная милиция. Так и появлялись на седьмом этаже эпизодические девицы с неизвестных окраин, подцепленные в пивбарах или гастрономах, настоящие подруги и вдохновительницы многих южных акынов, от которых все же в один печальный день шли они прочь, прихватив что-нибудь материальное на память.
Вот и ты, Отто фон Ф., в бессоннице своей решил, что настала и твоя очередь, и этот стук в три ночи означает, что сейчас у тебя будет гостья, совершенно возможно, даже венерическая. Но, открыв дверь, видишь не юную бродяжку с немытыми волосами и красными, как знамя, губами, а довольно приятного внешне и не в меньшей степени пьяного парня.
– Камандир, – сказал парень, – прости, что так поздно. Но я очень хочу водки.
– И это все? – спросил ты, Отто фон Ф., разочарованный в своих надеждах.
– Камандир, дай сказать до конца. Меня, например, Руслан звать. А тебя?
– Иван, – ответил ты, Отто фон Ф.
– Ваня, дай мне сказать. Я хочу пойти купить водки в таксопарк. Вот деньги, – он показал пригоршню купюр, так, будто это могло иметь какое-то значение.
– Но проходная закрыта. Я оббегал все этажи, – только ты меня впустил, камандир. Остаешься только ты.
– Вот как? – спросил ты скептически.
– Дай мне сказать. Я из твоей комнаты выйду в таксопарк.
– Ты из моей комнаты выйдешь на хуй, – был ответ.
– Не, ты не врубаешься, камандир, порешь горячку. У тебя рядом с окном проходит пожарная лестница, понял? Я полезу, – он показал руками и немного ногами, как будет лезть. – Я в десанте служил, понял? Я и тебе могу водяры принести. Заодно.
И ты еще какое-то время думал, но уверенная симпатичная улыбка и крепкая фигура Руслана сделали свое.
– Лезь, – решился ты.
– Ты мужчина, камандир, я признал тебя, – просветлел Руслан.
Он подошел к окну, распахнул его настежь, и промерзший ноябрьский воздух, пропитанный запахами всех осенних дождей, мертвой листвы, запущенных кладбищ, стихами Пушкина – словом, запахами поздней московской осени, – затопил комнату, заставив тебя потираться и дрожать от холода.
– Давай, лезь уже! – прикрикнул ты.
Руслан в полный рост выпрямился на подоконнике, махнул тебе рукой и сделал широкий шаг в ночь. Ты посмотрел ему вослед. Он уже висел на пожарной лестнице, как пьяный цирковой акробат, испытывающий нервы глупой публики, справа от твоего окна, еще мгновение – и встал на лестницу ногами.
– Эй, а как ты будешь возвращаться? – опомнился ты.
– Ты что, не врубился, камандир? Через твое же окно! Я долго не буду – птурсом туда и назад…
Лестница застонала металлически под его ногами. Довольно ловко для пьяного он спускался по ней вниз. Наверно, в десанте не козлов пас. Но ты мысленно проклинал все на свете: бродячих девушек с их несвоевременной любовью, свою бессонницу и юного, склонного к алкоголизму защитника отечества, по милости которого тебе придется еще минут двадцать торчать у окна.
Ночь, как уже упоминалось, была скользкой и холодной. Где-то на улице вылаивали свою лютую неустроенность проимперские собаки. Время тянулось медленно, и ты от нечего делать даже оделся, а потом выкурил одну-две сигареты. На каком-то из нижних этажей визгливый женский голос неожиданно заорал: «Сука ты конченая!» Потом зазвенело разбитое стекло, послышались глухие удары, будто кто-то забивал в стену гвозди чужой головой, а потом низкий мужской голос сообщил: «Дура ты, Зинка, ведь люблю я тебя». На этом все затихло.
Наконец ты услышал еще раз, как стонет лестница. Руслан возвращался.
Он преодолевал этаж за этажом и где-то между пятым и шестым остановился немного передохнуть. Поднял голову вверх и увидел тебя, склонившегося из окна.
– Я уже тут, камандир, – сообщил он радостно. – Прости, что так долго. Представляешь, даже в таксопарке не было. Там сегодня их рэкет шуганул. Тогда я к Володе, у Володи тоже на нулях. Пришлось взять у вьетнамца за двадцать пять. Сука узкоглазая! Убил бы! Ну да ничего, сейчас кирнем, Ваня…
И он опять пошел по лестнице вверх. На высоте седьмого этажа остановился, еще немного отдышался, поправил в кармане бутылку, чтобы случайно не выпала. Тогда сделал широкий шаг с лестницы на подоконник. Но в прошлый раз это было значительно проще: было за что ухватиться руками, было на чем повиснуть. Сейчас перед ним была просто стена и скользкий драный жестяной карниз под ногами. Ты успел подать ему руку, но не успел поймать его выскальзывающие пальцы. Всем телом он качнулся назад, какой-то миг балансируя над пропастью, как ангел, готовящийся взлететь. Потом был его долгий звонкий крик. И падение с высоты седьмого этажа. И смерть.
И ты бегал, кого-то будил, вызывал «скорую» и мусоров – все это не имело уже никакого значения. Все это было как во сне. Или в банальном мелодраматическом фильме.
О, Руслан Прекрасный, говорил ты, как оплакать мне твою погибель, брат мой?! Ты был бесстрашный, ты привык во всем быть первым, ты множество раз прыгал с парашютом! Тебя любили все знакомые девушки, а незнакомые девушки ложились тебе под ноги! Ты светился изнутри, Руслан Красивейший, а твои мышцы были чудесными! И если бы я был гомиком, то любой ценой желал бы переспать с тобой, брат мой! Что же ты наделал, Руслан Победитель, на кого покинул этот дебильный мир, где так не хватает совершенства?!
Потом у тебя были всякие собеседования с ищейками, выяснения обстоятельств, вынюхивания, шмыганье, поднимание лапы, хвостомаханье, попытка общественного осуждения. Дело не в этом.
Почему вы закрываете проходы, хотелось спросить тебе в ответ. Почему молодая артистическая натура, недавний десантник, вынужден в вашей блядской стране рисковать жизнью ради бутылки водки? Почему вы так просмердели несвободой? Почему свободы вы оставляете так мало, что ее хватает только на падение с седьмого этажа? Почему сейчас вы с таким вдохновеньем ухватились за меня, как за единственного виновника его смерти, будто хотите, чтобы я таки искупил свою вину, выбросившись наконец из того же окна?
Но эти вопросы повисали в воздухе. Потому что и сами они, ищейки, которым ты мог бы задать эти вопросы, сегодня уже не способны были ответить на них. Империя меняла свою змеиную шкуру, пересматривала привычные тоталитарные представления, дискутировала, имитировала перемену законов и жизненного уклада, импровизировала на тему иерархии ценностей. Империя заигрывала со свободой, думая, что таким образом сохранит обновленную себя. Но менять кожу не стоило. Она оказалась единственной. Теперь, вылезя из привычной кожи, старая блядина корчилась в муках.
Наконец все отвязались от тебя. Ты доказал свое право на вину. Ищейки лаяли с безопасного расстояния и бессильно клацали искусственными челюстями.
Месяца через три, зимой, поздно вечером, ты что-то там доделывал у письменного стола, когда вдруг услышал, как извне, с улицы, постучали в окно. Вряд ли это снежок, подумал ты, и даже не камень, кто сможет добросить снежок, камень, горсть земли, шапку, бутылку, книгу, рукавицу или что угодно на высоту седьмого этажа? Но когда знакомо застонала рядом с окном пожарная лестница, тебе поплохело. Подойдя к окну, ты раздвинул шторы. За окном был Руслан.
– Ваня, – губами сказал он. – Впустишь?
Он был почти такой же, как тогда, только желто-бледный, с черными кругами под глазами, с тоненькой красной струйкой, бежавшей из угла рта и исчезавшей где-то под подбородком.
Ты открыл окно.
– На всех этажах окна заклеены, и только у тебя нет, – сообщил Руслан, садясь на подоконник.
– Тебе не холодно? – спросил ты. – Ведь зима.
– Мне не холодно. Мне – никак, – был ответ.
– А вообще, как там?
– Когда-нибудь узнаешь. Все не так, как вы себе тут представляете.
– Ты хорошо сохранился.
– Спасибо. Меня в десанте научили падать.
– Чего ты пришел?
– Тянет в знакомое место. Знакомые запахи. Ты. Вспомнил про тебя.
– Спасибо. Кстати, меня зовут не Ваня.
– Я знаю, Ваня.
– Глупая вышла смерть, нет? – спросил ты.
Руслан махнул рукой:
– Она ничего не изменила на этом свете. Мой отец известный кинорежиссер, ему дали премию.
– Может, выпьешь водки?
– Спасибо, не употребляю.
– Я забыл…
– Пустое. Сегодня лечу в Симферополь. Там моя девушка. Утром она подумает, что я ей снился.
– Хочешь мою зимнюю куртку? У меня есть еще одна.
– Перестань, камандир. Я не чувствую холода. Мне все равно. Ты даже не представляешь, насколько может быть все равно.
Но в комнате становилось холодно, и он понял это.
– Не буду тебе мешать. Бывай. Когда-нибудь, может, встретимся.
– Конечно. Хотя я не верил, что вы существуете…
– Существуем? – он с сомнением покачал головой. – Кто его знает. Понимаешь, ты был последним, кого я видел, когда был живой. Ты у меня навсегда в глазах остался. Твое изображение. Если посмотришь близко мне в глаза, то увидишь себя. Я думал, ты успеешь поймать мою руку…
– Прости, старик.
– Пустое. Так должно было случиться. Жаль только, что все это немного лажово выглядело: разбрызганный мозг, обломки ребер, бедренная кость, вылезшая откуда-то через кишечник… Но не я первый, не я последний. И это главное. Закрывай окно, Ваня…
Он сделал плавный, невесомый шаг в сторону и ступил на лестницу.
– Закрывай окно, – повторил он.
Ты сделал все, как он сказал, и даже задвинул шторы.
По ночам вокруг общежития что-то творилось. Ты слышал иногда крики, суету, кто-то кого-то бил. Иногда начинала знакомо гудеть пожарная лестница. Ты напряженно вслушивался в приближающиеся звуки. Четвертый, пятый, шестой этаж. Будет ли седьмой? Меня здесь нет, повторял ты. Меня нет. Нет. И с головой накрывался одеялом. Тебя не было.
Вот тебе на, глупый Отто фон Ф., вот что значит идти в душевую, забыв о том, что двери комнаты не стоит оставлять открытыми! Теперь они сидят у тебя, все втроем, курят себе по-хозяйски, болтают и ржут. Рожи опухли, но настроение отличное. Ближайшие твои друзья. Вчера вы вместе пьянствовали до полвторого ночи. Восемь стопятидесятиграммовых коньяков, купленных в овощном, две шипучки «Салют» плюс еще два польских «полонеза», выигранных на бильярде у какого-то новосибирского лоха в Цэдээле. Окончание следовало в общежитии. Медицинский спирт из стратегических запасов. Разбавляли сначала пепси-колой, и это напоминало арманьяк. По окончании пепси-колы в ход пошла сладкая вода «Саяны», но ты предусмотрительно уклонился от этого аттракциона. И, должно быть, хорошо сделал.
Безусловно, все они теперь страдают и караются, но не каются, а наоборот – жаждут пива и зрелищ. А где можно отыскать пиво и зрелища? А отыскать их можно в пивбаре на улице Фонвизина, российского драматурга-классика. И ты, к слову, еще никогда там не был. И сегодня еще есть возможность попасть туда, а завтра уже будет поздно.
Вот какие они, твои братья по духу, то есть по спирту. Юра Голицын, сорокалетний поэт, образование высшее, но потом тюремное, хоть в глазок он заглядывал не со стороны камеры, а со стороны коридора. То есть не совсем чтобы и надзирателем был, легавым, но и печень никому не отбивал – наоборот, был воспитателем, хоть и этого не выдержал в конце концов: отпустил бороду я подал рапорт на увольнение. Стихи теперь пишет довольно саркастические, к примеру: «Размышления в кооперативном туалете». Внешне напоминает Ивана Сергеевича Тургенева, но начинающего и гораздо более благородного, чем настоящий.
Номер два. Арнольд Воробей, украинский юг, русскоязычное население, драматург-шестидесятник, популярный среди женщин, но не более того, тоже бородач, только хемингуэевского типа, профессиональный актер, пьяница, клоун и картежник, искренняя душа, сообразительный, еще раз пьяница, пройдоха, верный товарищ, шалопут, танцор и мочиморда, кулинар, мясоед, сластолюб, в театре играл Юлия Цезаря, монологи которого произносит и сейчас на определенной стадии застолья, разбавляя их при этом латинизмами, матерщиной и цитатами из партийных документов. Часто засыпает одетым и совершенно обессиленным, но просыпается раньше всех.
Третий – это, конечно, Ройтман, но не тот, который работает на русской (хе-хе) «Свободе». Он еврей. Он будет последним евреем, который когда-нибудь покинет эту землю, но когда-нибудь все-таки покинет. Черновцы уже не те, что были, даже Одесса уже не та. У него пышные с сединой волосы и глаза, в которых живут отблески всех поколений от Адама до Христа. Его поэзия похожа на местечковое лето – в ней полно травы, старых камней и сладкой пыли. Полно маленьких парикмахерских и поросших забвением кладбищ. Это скрипка соло. Вчера его стошнило уже после спирта с «Саянами».
– О, уже отмылся, дарагой? – приветствует твое появление в собственной комнате Тургенев-Голицын.
– И даже дважды, – отвечаешь ты, но им этого не понять.
Постель у тебя еще не убрана, и ты, будто ненароком, садишься на нее. А все потому, что вместе с обменённой постелью тебе недавно попалась простыня, на которой, судя по всему, кто-то кого-то лишил невинности. И пятно не отстирывается. Так что лучше прикрыть его, чтобы не было лишнего трындежа по этому поводу.
– Неплохо было бы позавтракать, – говоришь на всякий случай.
– И я про то же, – подхватывает Юлий Цезарь. – Мы вчера договаривались про Фонвизина?
– Вчера мы могли договариваться про что угодно. Даже про государственный переворот. – Ты стараешься как-то этому противостоять, ведь у тебя столько дел, ведь этот заплыв в Пивное море добром не кончится, ведь это будет очередное поражение твоего духа в борьбе с искушениями и бестиями, гарпиями и фуриями, но, как всегда, бесхребетный, ты уже знаешь, что никуда не денешься.
– К тому же у меня мокрая голова.
– Я одолжу тебе ермолку, – говорит Ройтман, и они все смеются.
– Я позаимствую тебе шляпу, шапку, милицейскую фуражку, танковый шлем, – предлагает Голицын.
– Слушай, фон Ф., трубы горят, пойдем! – подъюживает Воробей.
– Трубы зовут, – добавляет Ройтман.
– Так засуньте их себе в жопу, – не слишком вежливо выражаешь ты пожелание.
– Понимаешь, нам все равно, пойдешь ты или нет, – рассудительно убеждает Воробей, – хочешь ты пива или нет. Дело лишь в том, чтобы уберечь тебя от дурной компании и нехороших влияний.
– Мы болеем за тебя душой, – говорит Ройтман.
– Мы любим тебя, как младшего брата, – вздыхает Голицын. – К слову, как тебе попадаются девственницы в этом бардаке? – кивает он на твою постель.
Увидел все-таки! Глазом старого тюремного воспитателя. Интересно, чему хорошему мог научить бедных зэков этот благородный с виду монстр?
Насвистываешь вместо ответа какую-то печальную баркаролу.
– Только не надо нам рассказывать, что эта кровь вытекла из твоего носа, – берет на понт Голицын.
– Ну хрен с ним. Пошли, – говоришь, чтобы закрыть тему.
– У тебя ж мокрая голова, – лыбится Ройтман.
– Все равно на улице дождь, – отбиваешься ты.
А на улице действительно дождь. Тучи, нависшие над городом отяжелевшим сукном, наконец прорвались. И дождь обложил вас со всех сторон. Холодный, хоть и майский. Май, а так, понимаете, холодно, как заметил поэт[5]5
«Травень, а так, понімаєте, холодно» – первая строка стихотворения Олександра Ирванца «Майская баллада».
[Закрыть].
В последнее время на пиво следует ходить с собственными банками. Это напоминает рискованные для жизни вылазки за водой защитников осажденного средневекового замка. Как-то так случилось, что в империи внезапно стало не хватать кружек. Может, все кружки отвезли в Кремль на случай гражданской войны? И когда восставшие массы пойдут на приступ кремлевских стен, члены Политбюро будут швыряться в них кружками, полными нечистот и всякого говна. Может, именно в этих кружках, а точнее в том, что их нет, и проявляется полная нежизнеспособность мамы-империи?
Так или иначе, но вы бредете под холодным майским дождем, облепленные пустыми банками, а мимо вас проплывают по лужам автомобили и троллейбусы, созданные не столько для того, чтобы кого-то возить, сколько чтобы обляпывать грязными струями из-под колес редких дождевых прохожих. Это не май, это какая-то вечная осень. Наступило то горькое время, когда все вокруг ломается, и ничто ни к чему не подходит. Только сутулые фигуры нескольких хронических алкоголиков под намертво закрытым по неизвестному поводу сороковым гастрономом символизируют какую-то теоретическую возможность возрождения и лучшего будущего.
Ты думал, Отто фон Ф., плетясь в хвосте старых галицийских представлений, что пивбар – это обязательно тихая и сухая пещера на старинной мощеной улочке, где на вывеске симпатичный чертик с округлым от злоупотреблений брюшком, где полумрак, негромкая музыка, а кельнер употребляет непостижимое словосочетание «прошу пана»? Ты надеялся, что твои друзья заведут тебя именно в такой пропитанный янтарем парадиз, куда не достает дождь, гром, бум, мор, страх, путч, глад? Вместо этого вот тебе – пивбар на Фонвизина, какая-то невозможная конструкция, сборно-разборная пирамида, что-то типа ангара посреди огромного азиатского пустыря, поросшего первой майской лебедой. Ангар для пьяниц. Отсюда они вылетают на боевые дежурства. И поместиться их тут может несколько тысяч. Целая пьяная дивизия со своими генералами, полковниками, лейтенантами и, как ты, салабонами.
Пивбар на Фонвизина – это громадина величиной с вокзал, но вокзал Киевский, а не Савеловский, некий колоссальный отстойник перед воротами ада. Но это еще не все. Существует еще не меньший по площади кусок равнины, ограниченный металлическими столбами, на которых держится пластиковая крыша. Стен нет, только колючая проволока, подсоединенная к общей электросети.
И для того, чтобы попасть сюда, нужно заплатить рубль. Пошлина для Вельзевула, интересы которого при входе представляет криминального вида добрый молодец в белом когда-то костюме. Причем каждый полученный Вельзевулом рубль не является чем-то безвозвратно утраченным. Его возвращают тебе, его тебе воздают в виде рыбы, безрадостно серой мертвой рыбы, которой ты никогда не брал бы, если бы имел право без нее получить свое пиво. Но права такого у тебя нет. Рыба – это пропуск к пивному причастию, сакральный и вонючий символ, сохранившийся еще, возможно, со времен раннего христианства. Сохранившийся и искаженный, потому что тут происходит одна из кощунственных месс, апокалиптическое игрище для глоток и мочевых пузырей.
Да. Рыба поймалась, но это еще ничего не гарантирует. Пиво! Ради него следует выстоять длинную, но, к счастью, очень динамичную, с руганью и драками, зрелищно захватывающую очередь. Очередь, заканчивающуюся около узенького окошечка. И там, в нем, живет пиво? Может, там сидит какой-нибудь пивной архиепископ и по чайной ложечке причащает всех жаждущих? Нет, фон Ф., пиво живет не там. Оно шумит в автоматах, расставленных вдоль противоположной стены этого террариума. А там, в окошечке, происходит нечто иное: обмен бумажного мусора, известного под названием «рубли», на свободно конвертируемые монеты.
Вот те на – хочется тебе крикнуть вслед за персонажами деревенской советской прозы.
Лицо Голицына сурово и решительно. И очень сосредоточенно. Так выглядят мастера своего дела при исполнении нелегких служебных обязанностей. Хирурги над операционным столом. Саперы на разминировании. Парашютисты в воздухе в момент раскрытия парашюта, когда от динамичного удара стропы больно бьют их по яйцам. Голицын подает короткие, как отмашка сигнальным флажком, отрывистые команды: рты не разевать, с местными не дискутировать, приготовить по трюнделю, следить за освобождением столиков, а я, ребятки, повоюю под автоматами.
Потому что там и правда надо применять силу. Каждая монета, вброшенная в щель автомата, вызывает только коротенький невыразительный плевок, в котором больше пены, чем всех других желанных составляющих. Для того чтобы набрать поллитра, нужно таких монет вбросить теоретически пять, а на практике семь-восемь. Свеклистого цвета мутанты часами трутся под автоматами со своими заслюненными банками в руках и добиваются справедливости в этом несправедливейшем из миров. Им кажется, что автоматы не доливают. Что в пиве слишком много воды. Что оно не пиво. Что у людей вокруг слишком мерзкие рыла. Что нехило бы кое-кого из них….
Тем временем вы движетесь к заповедному окошечку. Трехрублевые бумажки вспотели в ваших руках в ожидании развязки. Где ты, пещера сокровищ, монетная поляна? Как далеко еще до тебя! Сколько раз придется еще оскалиться грозно в ответ на чьи-то циничные домогательства влезть поперед вас, поперед них, поперед всех? Тут не шутят. Слишком много поставлено на карту.
Теперь осмотрись внимательно, кто сюда пришел. Кроме вас четверых.
А пришло сюда все общество. Как свербят их груди, как пекут глотки, как слезятся глаза! Как голоса, отражаясь под пластиковым куполом, переполняют пространство неустанным однообразным гулом! Что-то вроде григорианского хорала для пропащих душ. Оратория последнего дня.
В свое время тебя научили, что Римская империя погибла под ударами рабов и колонов. Эта империя загнется под ударами пьяниц. Когда-нибудь они все выйдут на Красную площадь и, требуя пива, двинут на Кремль. По ним будут стрелять, но пули будут отскакивать от их проспиртованных непробиваемых грудей. Они сметут все.
Особенно женщины. Они настоящее украшение этого благословенного места. Ходят в расклешенных штанах образца семидесятого года с расстегнутыми молниями. У них полуоблезшие головы. Они гордятся своими опухлостями и подбитостями. От них тянет выгребной ямой. Их ноги, наверно, волосаты, как у царицы Савской. Они совокупляются даже с собаками, но и среди присутствующих имеют любовников. Если им вовремя не нальют пива, то они разнесут этот город вместе с Лубянкой и ее казематами (то есть Внутренним, Запретным Городом). Поэтому империи следовало бы вовремя позаботиться о своих пьяницах. Не воевать с ветряками либерализмов или национализмов, не охотиться на ведьму религиозности или на призрак правозащитничества, а сделать одно – позаботиться о своих верных пьяницах. Чтобы у них всегда было чем залиться. Чтобы они любили своих уродливых женщин. Чтобы они производили себе подобных детей. И все.
Но империя предала своих пьяниц. И обрекла себя на распад.
Потому что теперь пьянствуют ва-банк, теперь каждая бутылка добывается с риском и кровью и в поте лица. Теперь ради нее просто гибнут, например, упав с седьмого этажа.
Вот так вы и преодолели путь до светлого окошечка. А там, на мешках двадцатикопеечного серебра сидит, оказывается, довольно сексуальная фурия (гурия?) с очами, полными пива, и, как все дешевые москвички, крашеная блондинка. Девушка с перламутровыми волосами. Арнольд, как всегда, производит впечатление. Успевают даже пофлиртовать через окошечко, хотя на загривок бьет нетерпеливый перегар наседающих сзади героев субботнего дня.
– Милая девочка, – подчеркивает Арнольд, отходя в сторону.
– Ты монеты посчитал? – не доверяет Ройтман.
– У нее, кажется, ничего нет под халатиком, – отвечает Цезарь, облизывая губы.
Монет у вас целых шестьдесят. Говорят, что в объединенной Германии советские люди бросают их в телефонные автоматы вместо десятипфенниговых. Если это правда, то с такими деньгами, как у вас, можно было бы обзвонить весь мир, вместе с Макао и Гонолулу. Но для этого нужно сначала пересечь несколько границ и как-нибудь добраться, скажем, до Мюнхена.
Ройтман держит в руках тарелки с замученной рыбой. Голицын воюет за место под автоматом. Вы с Арнольдом движетесь к нему с пустыми литровыми и одной трехлитровой банкой в руках.
Сначала нужно наполнить только трехлитровую. Из нее потом будут пить все, наливая себе в пустые литровые. Собственно, с ними можно было бы и не переться сюда, под автоматы, но оставлять их без присмотра не следует – это было бы роковой дилетантской ошибкой. Они моментально исчезли бы. Пришлось бы (снова за три рубля) покупать пустые у одного из местных сифилитиков.
Автомат, неспешно съев около пятидесяти ваших монет, напшикал в конце концов ожидаемые три литра. В следующий раз надо менять гораздо больше, потому как – что такое три литра пива, когда на улице лупит дождь, а вас целых четверо? Поэтому вы сразу же занимаете новую очередь у разменного окошечка с пивной секс-бомбой. Осторожно, чтобы никакая падла не зацепила локтем и не расплескала под ноги добытую с таким трудом желтую жидкость, несет трехлитровую банку Юра Голицын. Иван Сергеевич Тургенев с трехлитровой банкой пива. Исполненный благородства, достоинства и равновесия седеющий писатель.
Они любят пить «на свежем воздухе», то есть там, под пластиковой крышей, под шум дождя и пение пьяных офицеров. Тебе остается только подчиниться, потому что ты тут впервые и вообще самый младший, ты среди них сопляк, сынуля, пострел, пацан, и они заботливо оберегают тебя от возможных опасностей, которые тут таятся.
Здесь, например, нельзя ни на кого смотреть в упор. Никого не следует рассматривать слишком внимательно, пристально. Это приведет к взрыву, к локальному конфликту. Нужно выработать у себя поверхностный блуждающий взгляд, который ни на чем не останавливается. Безразличный нефиксированный скользящий взгляд.
Да, Отто фон Ф. Перед тем как сделать первый глоток, перед тем как погрузиться в неведомое с непредсказуемым финалом, перед тем как сойти на призрачно-манящую обочину с дорожки праведника, которую ты еле-еле нащупал во сне, сосредоточься и вспомни, что ты собирался сегодня сделать.