Текст книги "Киммерийское лето"
Автор книги: Юрий Слепухин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в самом деле была какой-то другой, не такой, как всегда. Обычно ей нравилось поддразнить его, затеять спор просто так, из вредности, или устроить какой-нибудь розыгрыш; а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы – прямо паинька. Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она хорошая и послушная. Если бы он не уезжал на эту целину, сказала она, ни в какой Крым она бы не поехала, честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он, что об этом говорить…
А теперь он вспоминал все это, идя без цели по жаркой, пахнущей бензином и пылью Полянке, и думал, как нескладно все получилось. Ужасно нескладно. Ни целины, ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с завтрашнего дня он всерьез займется графикой.
ГЛАВА 4
Игнатьев еще раз обмел флейцем расчищенный участок вымостки, сметая просохшую землю с поверхности грубо отесанных камней, и распрямился не без труда – спина уже ныла от долгой работы в согнутом положении.
– Пройдитесь-ка еще по щелям, – сказал Гладышевой. – Нет, не этим – возьмите вон ту, узкую. Щели лучше чистить обычной жесткой кистью. А я сейчас принесу аппарат, снимем, пока освещение под нужным углом…
Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел в дальнем углу Ратманову – та увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной яме. Нет, это уже переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она – не успеешь оглянуться – снова тут как тут…
Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул:
– Ратманова! Можно вас на минутку?
Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо – ага, знает кошка, чье мясо съела, – но он уже отвернулся, быстро зашагал прочь. Хватит церемоний, в самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не останется…
Ратманова догнала его возле палатки. Не приглашая ее внутрь, он сухо спросил:
– Куда я послал вас работать сегодня утром?
– На второй раскоп, – отозвалась она робко.
– Почему в таком случае вы работаете на четвертом?
Ратманова вспыхнула, прикусила губу.
– Я… я спросила у Лии Самойловны – она сказала, что там достаточно людей, и…
– Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, – прервал Игнатьев. – Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь – в детском саду?
Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами – как-то сразу, вдруг.
– Я просто думала…
– Вот если вы еще раз себе это позволите, – продолжал он безжалостно, – то я предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас, Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп.
Он отвернулся и полез в палатку – видеть, как она сейчас расплачется, было слишком даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по бумагам, потом взъерошил волосы и уставился на табель-календарь под покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще две недели, и наваждение кончится. А впрочем, какое там наваждение…
Игнатьев поднял голову – Ратманова удалялась от палатки, всей спиной выражая протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. «Не знаю я, как шествуют богини, но милая ступает по земле», – вспомнилось ему почему-то. Она именно шествовала, – кстати, он сам научил ее этому: по здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только осторожно переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная, словно танцующая походка. «Не знаю я, как шествуют богини…» Ника Самофракийская. В русском языке нет ласкательного от Вероники. Уменьшительное есть: Ника. А ласкательного нет. Зато есть в греческом – Никион. Тит Флавий звал так принцессу Беренику, по-гречески: Никион. Моя Никион. Никион Ратманова. «…Но милая ступает по земле…»
– Тьфу, пропасть, – пробормотал вслух Игнатьев. – Только этого не хватало!
Он посидел, стараясь сосредоточиться и вспомнить, зачем вылезал из раскопа, когда увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах да, сфотографировать… Он протянул руку, снял с крюка «Зенит». Опять не заряжен. Сколько раз просил не оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть в ящик, доставать черный мешок, пленку, кассеты. Сидя с засунутыми в мешок руками, Игнатьев сделал несколько глубоких вдохов-выдохов по системе йогов, потом поднял голову. – Ратманова, встретив Мамая на полпути к раскопам, стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать…
Тоже мне, Ника Самофракийская. Кстати, почему именно Самофракийская – непонятно; у Витеньки привычка мыслить штампами. Если Ника – то непременно из Лувра. Что общего? Титаническая фигура Победы, мощно и неудержимо устремленная вперед, словно идущая на таран… и эта девочка. У той, Самофракийской, тело зрелой женщины. А здесь – воплощенная юность, полет, легкость. Скорее уж та, в Олимпии… «Летящая Победа», изваянная одним из учеников Фидия. Как же его, черт…
– Слушай, Димка! – Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и сомбреро. – Чего это ты Лягушонка разобидел? Идет, а у самой вот такие слезищи – хоть на экран крупным планом. «Меня, говорит, Дмитрий Павлович из своего раскопа прогнал…»
– Совершенно верно, прогнал. Пусть работает на втором. Витя, ты последний фотографировал? Опять отщелкал всю пленку и оставил аппарат незаряженным. Сколько раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть как дурак и заниматься этой чертовщиной…
– Командор, не будьте мелочны, – сказал Витенька. – Вы чем-то расстроены, и сейчас вам только полезно посидеть полчасика в палатке, в тени. Здешнее солнце губительно действует на хрупкую нервную систему северян, не забывайте об этом. Вечером отнесу пустые кассеты и запас пленки кому-нибудь из «лошадиных сил», и пусть-ка они этим займутся.
– Да, но пока этим занимаюсь я.
– Ладно, не помрешь, – сказал Витенька. – Ты лучше объясни, чего это ты последнее время бегаешь от этого несчастного Лягушонка? Ей действительно нравится работать с тобой, и это естественно, потому что ты умеешь заинтересовать человека. Эдька Багдасаров сказал мне как-то, что, только поработав с тобой в поле, он по-настоящему понял, что такое археология…
– Прекрасно, прекрасно, – нетерпеливо прервал Игнатьев, – я очень рад, что наша гостья заинтересовалась археологией, но она, к счастью, не археолог, и я не вижу необходимости углублять ее знания. Все равно она через месяц все забудет! Что у меня, других дел нет, как читать доступные лекции туристкам?
– Командор, я в свое время предупреждал вас, – вкрадчиво сказал Мамай. Окончательно вдвинувшись в палатку, он присел на край вьючного ящика и снял сомбреро. – Вы помните тот наш разговор? Я сам был против того, чтобы оставлять здесь туристку. Вы сказали: «А что тут такого? Пусть поживет, поработает, присмотрится. В конце концов, иногда так просыпается призвание» – привожу буквально ваши слова. Помните?
– Помню. Что из этого следует?
– Ничего, кроме вашей непоследовательности. Если она вам так неприятна, не надо было ее оставлять. Не надо было читать ей вдохновенных лекций об античном мире! А то это как-то несерьезно, командор. Так поступают соблазнители – вскружили девчонке голову, а теперь знать ее не хотите…
– Витя, – сдерживаясь, сказал Игнатьев, – твое остроумие я всегда ценил, но сейчас оно переходит – прости – в пошлость. Кончим этот разговор, пока не поздно.
– Нет, ты действительно того, – Мамай выразительно посверлил себе висок указательным пальцем. – Что с тобой, старик? Случилось что-нибудь?
– Ничего не случилось. Пошли, мне надо успеть сделать снимки, пока солнце не высоко…
Мамай крякнул и полез из палатки, нахлобучивая сомбреро. Игнатьев вышел следом.
– А я ведь, кажется, начинаю догадываться, что с тобой происходит, – весело сказал вдруг Мамай, когда они почти дошли до раскопа. – Ну, Димка…
– Только, пожалуйста, держи свои догадки при себе, – оборвал Игнатьев. – Ты не знаешь, когда «Аполлон» переходит на окололунную орбиту?
– Вроде бы вечером, около девяти по московскому. «Лошадиные силы» должны знать, они все время слушают. Так, может быть, прислать все-таки Лягушонка на четвертый?
– Нет, пусть работает там, где я сказал.
– Понятно, понятно, – Мамай ухмыльнулся в свою бандитскую бороду, покрутил головой и повторил загадочно: – Ну, Димка!
– Иди, Витя, иди, пока я тебя не послал…
Витя ушел, унося в бороде двусмысленную ухмылку. Игнатьев спустился в раскоп, заснял с разных точек расчищенный участок вымостки.
– Все, Дмитрий Палыч? – спросила Гладышева, когда он кончил фотографировать. – Давайте тогда я отнесу аппарат Лии Самойловне, она просила, когда освободится.
Он отдал «Зенит» практикантке, но тут же вернул ее.
– Я, пожалуй, сам отнесу, мне надо там посмотреть…
Возможно, он уже действительно стал «того», как предположил Мамай, потому что ему показалось, что в глазах Гладышевой промелькнуло нечто насмешливое – дескать, на что или на кого вам вдруг понадобилось там посмотреть?
– Расчищайте пока дальше, – сказал он строго, – я сейчас вернусь.
Никион сидела у южной стены раскопа, осторожно расчищая медорезкой землю вокруг большого обломка амфоры. Она не подняла головы, когда он проходил мимо, и вся ее поза выражала такую покорность судьбе, что ему захотелось присесть рядом, провести рукой по этим темным блестящим волосам и сказать что-нибудь утешительное. Но ничего утешительного он сказать не мог – ни ей, ни себе. Он отдал аппарат Лии Самойловне, посмотрел вместе с нею остатки органики, добытые из рыбозасолочной цистерны, и уже собрался уходить, как вдруг вернулся.
– Лия Самойловна, – сказал он, – вы, кажется, хорошо знакомы с раскопками Олимпии?
– Новыми какими-нибудь? – спросила та.
– Нет, с теми, большими, что вел еще Курциус. Вы не помните, там нашли статую «Летящей Победы» – чья это работа?
– «Летящая Победа»… – Лия Самойловна подумала. – Та, что была с орлом? По-моему, это работа Пэония.
– Черт, ну конечно! – Игнатьев хлопнул себя по лбу. – Пэоний, ну конечно же…
– Да, он ее изваял по заказу граждан Мессены, как обетный дар после разгрома спартиатов на Сфактерии…
– Правильно, вспомнил. В четыреста двадцать четвертом году.
– А что?
– Да нет, просто из головы вылетело, – сказал Игнатьев.
Ника не слышала, о чем они говорили. Она прилежно скребла землю, до замирания сердца надеясь, что вдруг медорезка на что-то наткнется… Какая-нибудь уникальная находка, чтобы сам Игнатьев ее похвалил. Но земля снималась легко, слой за слоем, обломок амфоры обнажался все больше, а ничего интересного вокруг так и не обнаруживалось. Камни, галька, кусок ракушки…
Не утерпев, она боязливо повернула голову – Игнатьев, стоя на дальнем краю раскопа, продолжал разговаривать с Лией Самойловной. А мимо нее прошел, не сказав ни слова! В застиранных и потертых джинсах и сомбреро, которое он носил не как Мамай – бубликом, – а завернув поля с боков кверху, Игнатьев, подтянутый и очень загорелый, показался ей вдруг похожим на персонаж американского вестерна. Вот только солнцезащитные очки нарушали образ – ковбои, пожалуй, их не носят. Игнатьев и сам всегда работал в очках, и требовал того же от других; без светофильтров, сказал он однажды Нике, можно не увидеть «пятна» на освещенной солнцем поверхности, а вовремя заметить «пятно» – это очень важно…
Ника вздохнула и снова принялась за работу. Ученый, похожий на ковбоя, как странно… В ее представлении ученый должен был быть или бородатым академиком в черной шапочке, или – если молодой – рассеянным добродушным увальнем, как Юрка. А вот Игнатьев совсем-совсем другой. Ни рассеянности, ни добродушия. Какое там добродушие! Никогда не повысит голоса, но она за все время своего пребывания в лагере ни разу не видела, чтобы командора кто-нибудь ослушался. Сама она боялась его до дрожи в коленках, хотя иногда он умеет быть удивительно внимательным и заботливым. То есть когда-то умел; в последние дни его словно подменили – таким стал суровым и неприступным. И только по отношению к ней! Почему? Что она такого сделала?
Ника еще ниже опустила голову, выковыривая из земли скрежетнувший под лезвием медорезки камешек, и слеза капнула ей на руку.
За ужином начался обычный субботний разговор насчет планов на завтра.
– Желающим предлагаю смотаться в Судак, – сказал Мамай. – Не все ведь из нас там были, в самом деле – поехали? Лягушонок, хочешь посмотреть генуэзскую крепость?
– Спасибо, Виктор Николаевич, – отозвалась Ника, – мне не хочется никуда ехать, я лучше останусь.
– Зря. В общем, решайте, кто поедет – пять носов, кроме меня.
– ГАИ может придраться, если в машине будет шестеро, – сказал кто-то.
– Ничего, мы одного положим под ноги, никто не увидит. Командор, вы как?
– Под ноги не хочу, а вообще я бы поехал. Но я уже бывал там, поэтому, если желающих окажется много, могу уступить место.
– Место в шлюпке и круг, как поступают настоящие мужчины, – одобрил Мамай. – Итак, кто хочет воспользоваться великодушием командора?
Уступать место, однако, не пришлось – ехать в Судак, кроме Мамая и Игнатьева, вызвались только трое: Гладышева, Багдасаров и Саша Краснов.
– Ну, тем лучше, – сказал Мамай, – значит, никого не придется прятать от инспекторов. Но вообще я удручен вашей нелюбознательностью: неужели никого больше не привлекает такая великолепная экскурсия, да еще даром? Лягушонок, брось хандрить, поехали завтра в Судак!
– Не хочется, честное слово, – отозвалась Ника. – А хандрить я и не собиралась, откуда вы взяли…
– Ладно уж, не оправдывайся, не хочешь ехать – не надо. А мы поедем. Предлагаю с утра, пока прохладно.
– Сразу после завтрака и поедем, – сказал Игнатьев.
В воскресенье, как обычно, лагерная жизнь началась на час позже. За завтраком тоже засиделись – обсуждали последние сообщения с борта «Аполлона», который ночью благополучно вышел на селеноцентрическую орбиту. Солнце поднялось довольно высоко и уже припекало, когда участники экскурсии забрались в фиолетовый «конвертибль»; все были в сборе, кроме Риты Гладышевой, которая в последнюю минуту решила переодеться.
– Подуди ей, Витя, – предложил Игнатьев, посмотрев на часы.
Мамай яростно поквакал сигналом, потом привстал и, обернувшись к женской палатке, заорал в сложенные рупором ладони:
– Ри-и-итка-а-а, какого ты черта-а-а…
– Бежит, – сказал Саша Краснов.
– Это не Гладышева, – сказал Эдик.
Действительно, вместо Гладышевой появилась Ратманова, беззаботно размахивая сумкой.
– Я вместо Риты! – крикнула она, подбегая к машине. – У нее беда – начала надевать платье, второпях разорвала по шву. Теперь ужасно расстроилась, ни в чем другом ехать не хочет. Вообще не хочет ехать. А я вместо нее решила!
Мамай смерил ее уничтожающим взглядом.
– И таким вот дали равноправие, – вздохнул он, – И теперь еще хотят, чтобы все шло как надо. Коммунизм хотят строить! С кем, я спрашиваю? Садись сзади, Лягушонок, и молчи, не напоминай о своем существовании…
Выбравшись на шоссе, машина помчалась в сторону Феодосии. Придерживая рукой волосы, Ника смотрела по сторонам и узнавала места, которыми проезжала две недели назад. Подумать, всего две недели! А кажется, что прошло гораздо больше. Оставшееся время, наверное, пройдет куда быстрее. Еще столько же – и придется уезжать; опять будет Москва, школа, скверик у Всех Скорбящих, Игорь со своими вечными хохмами. Ну и, конечно, Андрей: Модильяни, Леже, японская графика… В общем, все будет по-старому, как всегда.
Но если ничего не изменится, то зачем тогда было все это – то, что машина сломалась именно здесь, и что ей позволили остаться в лагере, и вообще все? Ника давно подозревала, что в жизни ничего не случается просто так и все имеет смысл и цель. Взрослые, разумеется, подняли бы ее на смех, заикнись она об этой своей догадке; но что понимают взрослые! Ведь самое важное, самое главное в жизни от них скрыто, песенка про оранжевое небо вовсе не такой пустячок, как может показаться (взрослому)…
Все было бы прекрасно, если бы не обида командора. И хотя бы знать – за что? Она ведь ничего не сделала; может быть, сказала что-нибудь не подумав? Да нет, ничего такого не вспоминается; но командор обижен совершенно явно – из своего раскопа прогнал, почти не разговаривает, не смотрит. Ужасно все это неприятно. Вот и сейчас – сидит впереди, хоть бы обернулся, сказал что-нибудь из вежливости. Не командор, а статуя командора. А каким хорошим был вначале! Да, взрослые непостоянны, никогда не знаешь, что они выкинут…
На развилке за Феодосией Мамай, притормозив, обернулся к сидящим сзади.
– Решайте, как поедем! – крикнул он. – Можно сейчас влево на Коктебель, через Щебетовку, а можно прямо на Старый Крым…
– А там как же? – спросил Игнатьев.
– В Грушевке нужно будет свернуть. Только это дальше!
Нике хотелось побывать в Старом Крыму – может быть, на этот раз ее отпустят на могилу Грина, – и она только собралась об этом сказать, как все дружно заявили, что лучше ехать коротким путем. Пропустив обгоняющие машины, Мамай лихо развернулся под голубую стрелу указателя «Планерское – 12 км».
– Что это – Планерское? – спросила Ника.
– Так это и есть Коктебель, – сказал Саша Краснев.
– А почему он теперь Планерское?
– А вот потому! – не оборачиваясь, крикнул Мамай. – Потому что болезнь такая – мания переименования, не слыхала? Есть мания величия, мания преследования, а есть мания переименования – когда кидаются переименовывать все, что ни попадется под руку. Вот Коктебель и попался. Что тут жил и умер Макс Волошин – про это не вспомнили, зато планеристов увековечили на веки веков! Командор, а командор?
– Слушаю, – отозвался Игнатьев.
– Я говорю, надо бы обратиться от имени нашего коллектива с предложением, чтобы вообще переименовали Крым! А то как-то нехорошо: столько трудов положили, каждому аулу придумали имя, и все такие оригинальные, что ни название, то находка – Морское, Приветное, Передовое, Счастливое, Генеральское, Доброе, Лучистое, прямо душа радуется… А сам Крым по недосмотру забыли! Вот я и предлагаю – пусть уж переименуют весь полуостров. Скажем, Солнечный. Или – Пионерский, в честь Артека. Как вы насчет этого, поддерживаете?
Игнатьев ответил что-то негромко, Ника не расслышала. Он был явно не в духе – наверное, сердится, что она поехала с ними. Лучше было не ехать, и она действительно не собиралась в Судак; но сегодня в палатке все вдруг на нее насели – и Лия Самойловна, и Рита, и Зоя… Она всегда теряется и уступает, если ее начинают вдруг уговаривать несколько человек сразу. Так бывало и в школе – какой-нибудь культпоход, например. Или лыжная вылазка. Обязательно уговорят, видимо такая уж у нее уступчивая натура. Вот и сегодня уговорили, а Дмитрий Павлович теперь сердится…
Дорога начала подниматься, но настоящие горы были еще далеко, они синели впереди справа, а здесь мягко круглились по сторонам пологие зеленые холмы предгорий; пейзаж стал более живописным, чем в районе лагеря, за Феодосией. Справа и слева от шоссе потянулись виноградники, бесконечные ряды подвязанных лоз, вдоль которых тут и там неторопливо ползали тракторные опрыскиватели.
– …Самая трудоемкая культура, – говорил Эдик Багдасаров, – самая древняя, самая доходная и самая трудоемкая. Возьмите хлеб – ухода почти не требуется: посеял, собрал, подготовил почву, вот и весь цикл. А виноград! У моего деда в Колагеране свой виноградник – ну, какой виноградник, два десятка лоз; и вы посмотрите, он все время что-то делает, – виноград нельзя оставить ни на день, стоит не опрыскать его после дождя, и на нем тут же поселяется какая-то пакость…
Ника поддакивала, но слушала невнимательно, щурясь по сторонам и придерживая развеваемые ветром волосы. Нужно было повязать голову косынкой, как это она не сообразила, ну до чего все неудачно сегодня! По обочинам росли молодые тутовые деревья, осыпанные черными маслянистыми ягодами; Нике хотелось поесть шелковицы, но она скорее умерла бы, чем отважилась попросить об остановке…
Потом вдруг открылось море – машина взлетела на пригорок, внизу развернулась бухта, густо застроенная по берегу и дальше ограниченная высокими обрывистыми скалами.
– Ой, что это! – невольно ахнула Ника.
– Коктебель, – сказал Эдик.
– А за ним – Карадаг! – крикнул Мамай. – Геологическое чудо Крыма! В Коктебеле стоянка полчаса – надо хоть издали показать Лягушонку, где похоронен Волошин…
– Почему издали? – крикнула Ника, отворачивая лицо от ветра.
– Далеко идти! Это надо час карабкаться на гору! Я не любитель пешего хождения!
Через десять минут «Победа» лихо вкатилась на стояночную площадку автопансионата «Приморье», Ника выскочила не очень ловко, забыв о непривычной высоте вездеходного шасси, и едва не растянулась на глазах у полдюжины туристов, ошеломленных появлением фиолетового «конвертибля».
– Скромнее, Лягушонок, без курбетов, – не преминул заявить Мамай во всеуслышание. – Аборигены все равно не оценят. Ну что, объявим ревизию сему сумасшедшему дому?
Автопансионат, территорию которого им пришлось пересечь, чтобы выйти на набережную, и в самом деле произвел на Нику оглушительное впечатление. Может быть, попади она сюда прямо из Москвы, это выглядело бы иначе; но после тихой жизни в лагере ее просто ужаснули эти толпы полуголых, прогуливающихся по тесным асфальтированным аллейкам, чудовищные очереди перед верандами столовых, полоумное верещание транзисторов, шашлычный чад и вопли детей, снующих под ногами у взрослых, – действительно, настоящий бедлам. Какой же это отдых?
– Чистой воды мазохизм, – сказал Мамай словно в ответ на ее мысли, когда они проходили мимо осажденного толпой киоска «Курортторга». – Это вот так отдыхать – лучше сдохнуть…
– И ведь с каждым годом все больше людей, – заметил Игнатьев. – Помните, мы тут были, когда Зайцев приезжал, года три назад?
– В шестьдесят пятом.
– Ну да, четыре года. Ничего подобного не видели, и комнату можно было найти сравнительно легко… Не понимаю, неужто нет других мест провести отпуск?
– Мода, командор. Станет модным отдыхать на Таймыре – повалят на Таймыр. А пока в моде Крым. Вот и прут, как лемминги…
– А я люблю Юг, – сказала Ника. – Солнце, море – что вы, как можно сравнивать… Конечно, в такой сутолоке отдыхать неприятно, лучше пожить где-нибудь в рыбачьем поселке, но вообще так хорошо после нашей зимы попасть сюда…
– Вы уже бывали в этих местах? – спросил Игнатьев.
– Нет, в этих именно – нет… Мы в позапрошлом году были в Ялте, но мне не очень понравилось – все эти кипарисы, олеандры, прямо как на открытке. А курортников еще больше, чем здесь! Нет, эта часть Крыма совсем другая… Греков можно понять, почему они устраивали здесь свои колонии, правда?
Мамай ехидно посмеялся:
– Географию, Лягушонок, плохо изволите знать! Для греков этот Крым – примерно то же, что для нас Кольский полуостров. Вы что же думаете, на Хибины куда-нибудь люди едут потому, что там климат хороший? Работать едут, Лягушонок, деньгу зарабатывать. Вот и греки ехали в Киммерию работать – торговать, сеять хлеб, ловить рыбу… а вовсе не на солнышке загорать. Солнца им и дома хватало, в метрополии, а эта земля – «киммерийцев печальная область», как выразился Гомер, – эта земля никогда не представлялась им райским уголком, каким она представляется вам в Москве… а нам тем паче – в наших богом проклятых чухонских болотах. Верно я говорю, командор?
– Да, только на Гомера лучше не ссылаться, – сказал Игнатьев. – Он не эту Киммерию имел в виду.
– Знаю, что не эту! «Одиссею», худо ли, бедно, штудировали, и комментарии к одиннадцатой песне читывать тоже приходилось. Но вы никогда не задумывались, почему именно эту землю назвали именем легендарной страны мрака? Да потому и назвали, что эта часть Тавриды тоже была для греков одним из самых дальних пределов их ойкумены. Она их пугала, колонисты страдали от холода – зимой ведь тут тоже не мед, Лягушонок, в январе иной год и море у берегов ледком прихватывает… Недаром у них выражение было – «киммерийское лето» – в смысле этакого, понимаете ли, непостоянства фортуны, делающего бренными земные радости. Слишком все изменчиво, кратковременно, обманчиво даже, если хотите… Сейчас, дескать, солнышко светит, тепло, и рыбка хорошо ловится – а потом вдруг подует хладный борей…
– Да, бедные греки, – беззаботно сказала Ника.
Пока дошли до набережной, оба практиканта куда-то исчезли. Неширокая полоса пляжа внизу за балюстрадой была сплошь покрыта разноцветными телами в разной степени пропеченности и удручающе напоминала лежбище тюленей. К сожалению, шашлычный чад достигал и сюда.
– Ну вот, Лягушонок, – сказал Мамай, – смотри и радуйся. Это и есть знаменитая Коктебельская бухта – вернее, то, что от нее осталось.
– А Волошин где похоронен?
– Вон там, на одном из холмов. А его дом – вон он, посмотри в другую сторону. Вон тот, с башенкой, видишь?
– А вы вообще читали Волошина? – спросил Игнатьев.
Ника покивала, вглядываясь в очертания Карадагских скал.
– Мне давали переписанное… А профиля я не вижу, – сказала она разочарованно. – Кто-то говорил, что там его профиль…
– Почему же, при известной силе воображения… Посмотрите-ка, вон выступ – видите, словно нос и внизу круглая такая борода… Вроде вашей, Витя. Волошин ведь носил бороду.
– А-а, я не знала, – сказала Ника. – Пожалуй, вы правы, там действительно что-то вроде лица…
Подошли запыхавшиеся Краснов и Багдасаров:
– А мы вас ищем! Уже у дома Волошина были, там все обшарили…
– Ой, смотрите, дельфины! Честное слово, я видела сейчас – так и прыгнул! Еще один!! – завизжала Ника, схватив Игнатьева за руку. – Да смотрите же!
Он послушно обернулся и вместе с другими стал вглядываться в слепящую под утренним солнцем синеву залива, но увидеть ничего не увидел – то ли потому, что не туда смотрел, рядом кто-то кричал: «Во дают, как в цирке!»), то ли просто потому, что она продолжала держать его за руку и это было главным, заслоняющим и гасящим все остальные ощущения. До сих пор он ни разу не касался ее руки – кроме того первого, официального рукопожатия, когда знакомились. Теперь ее прикосновение обожгло и парализовало его.
Это длилось целую секунду, а может быть, даже две, и она вдруг отдернула руку, словно спохватившись, бросив на него испуганный взгляд. Разумеется! Она ведь убеждена, что он сердит на нее. Ему вдруг отчаянно захотелось бросить все к черту, оставить отряд на Лию Самойловну и улететь в Питер, придумав себе какую-нибудь хворь. Как раз недельки на три, пока она не исчезнет. А потом? Что будет потом – без нее?
Саша Краснов говорил ему что-то, он не слышал, потом заставил себя сосредоточиться: ребята, оказывается, встретили здесь знакомую компанию ленинградцев и теперь не хотят ехать в Судак.
– Какие же у меня могут быть возражения? – сказал он. – Договоритесь только с Виктором Николаевичем, где и когда мы вас подберем на обратном пути.
– Ну что ж, часов в пять, – предложил Мамай. – В пять, плюс-минус полчаса, прямо около почты. Договорились? Все, можете катиться. А нам пора ехать, командор. Лягушонок, о чем мечтаешь? Пошли, пошли, нам еще больше тридцати километров…
В машине он велел ей сесть впереди, рядом с Мамаем. Впереди меньше укачивает, объяснил он, а дороги за Щебетовкой пойдут уже настоящие горные, сплошной серпантин. Дело было, конечно, не в дорогах – не такие уж они «горные» в этих местах; просто сейчас, когда она сидела впереди, а на заднем сиденье был он один, он мог смотреть на нее, каждую секунду видеть ее летящие от ветра волосы, узкую руку, которой она то и дело пытается их удержать, и – когда она говорит что-то Мамаю – нежный абрис щеки, покрытой легким загаром. Уж хотя бы это он мог себе позволить сейчас, когда был как бы наедине с нею. Или наедине с собою – это точнее Наедине с собою можно было не притворяться.
Совсем еще недавно он, кажется, называл это «собачьим бредом», иронизировал над Лапшиным за его намерение «полюбить по-настоящему». Вот и доиронизировался. Нет, в самом деле – что теперь делать?
Что делать, что делать… Да ничего не делать! Опомниться, взять себя в руки, продержаться до ее отъезда. А потом?
– Доиронизировался, дурак, – повторил Игнатьев уже вслух.
– Что вы сказали? – крикнула Ника, оборачиваясь.
– Ничего, ничего, – смутившись, отозвался он.
– Мне послышалось, вы что-то говорили!
– Да ничего я не говорил! – крикнул он с досадой, отчего тон ответа получился излишне резким; в Никиных глазах мелькнули недоумение, мимолетный испуг, обида.
Ну и чудесно, подумал он, когда она отвернулась и снова заговорила с Мамаем. Вот это лучше всего. Обиделись бы вы раз навсегда, драгоценнейшая Никион, и оставили бы вы меня в покое с вашим голосом, с вашими серыми глазами и вашей прелестной древнеегипетской прической. Это в десятом-то классе! Ха, можно себе представить, что будет потом. В его время десятиклассницы носили длинные платья, колени и вообще нижние конечности напоказ не выставляли, а волосы заплетали в косы и подкалывали на затылке двумя встречными полукружиями. Уродливо было, ничего не скажешь, зато как скромно!
Впрочем, некоторые модницы уже тогда начинали щеголять в узких брючках – взамен целомудренных лыжных шаровар эпохи лесонасаждений и бальных танцев. Брючки появились сразу после Московского фестиваля, летом пятьдесят седьмого. Тетку это шокировало. «Дело не в самих брюках, – говорила она, – а в тенденции. Коль скоро девицы поняли, что скромностью можно пожертвовать ради возможности продемонстрировать фигурку, то уж ты их, дружок, на этом пути не остановишь…» Тетка ошибалась только в одном: сам он отнюдь не рвался останавливать их на этом гибельном пути. Брючки нравились ему гораздо больше, чем шаровары.
Умным человеком была вообще тетка… Кстати, она – женщина весьма ученая и атеистка – твердо верила в некое своеобразное Провидение и, во всяком случае, была убеждена, что все, что бы ни случалось с человеком, в конечном счете оказывается ему на пользу. Отсюда с железной последовательностью напрашивался вывод: не роптать на судьбу. И тетка в самом деле никогда не роптала (хотя ее личная судьба была очень и очень трудной) и не позволяла роптать ему. Когда он, ее обожаемый Митенька, позорно срезался на вступительных и получил повестку из военкомата, ему очень хотелось возроптать. Но тетка и тут не дала. Университет от него не уйдет, объявила она, а мужчине бегать от армии негоже – баба он, что ли, бояться солдатской жизни? Впрочем, в солдатах ему пришлось походить всего полгода: тетка вскоре слегла, и его «по семейной льготе» демобилизовали. Осенью он со второго захода поступил на истфак.




























