Текст книги "Киммерийское лето"
Автор книги: Юрий Слепухин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
ГЛАВА 3
Жизнь внесла поправки и в летние планы Андрея Болховитинова. Прежде всего, он не попал ни на какую целину; еще в день отправления, в Москве, все думали, что едут в Кустанайскую область, но затем место назначения было изменено, и на вторые сутки пути, за Куйбышевом, отряд высадился на маленькой степной станции, дальше их повезли в машинах куда-то на юг. В общем-то, конечно, это было не так уж и важно – здесь им предстояло строить такое же зернохранилище, какое пришлось бы строить в другом месте, и нужда в их рабочих руках была совершенно одинакова что в Кустанайской области, что в Куйбышевской. Однако здесь все это представлялось Андрею менее романтичным, да и к тому же он рассчитывал на более долгий путь, и соответственно, больший запас новых впечатлений.
Но главная неприятность ждала впереди. Однажды, пробегая по мосткам под внезапно хлынувшим проливным дождем, Андрей поскользнулся на облепленных глиною досках и всей тяжестью упал на левую руку. В первый момент он даже ничего не заметил, просто было очень больно; но через полчаса запястье посинело от глубокого внутреннего кровоподтека и распухло так, что страшно было смотреть. Пока ребята бегали за машиной, ему показалось, что прошли целые сутки. В районной больнице рентген показал перелом сустава; словом, невезение пошло по программе-максимум.
Таким образом, через три недели после торжественного отъезда из Москвы Андрей снова очутился на том же Казанском вокзале – в обмявшейся и уже чуть повыгоревшей на степном солнце форме строителя, с рукой на перевязи и висящим на одном плече рюкзаком. Он не сразу направился к подземному переходу в метро – стоял на тротуаре, с удовольствием оглядываясь вокруг, словно вернулся из долгого странствия по чужим краям. Москва была хороша даже в такой знойный июльский день, и хороша была Комсомольская площадь с ее просторами, многолюдьем, шумом, с ее хаотической застройкой в немыслимом смешении эпох и стилей: этот вокзал, гигантский караван-сарай, ежедневно пропускающий через себя полстраны; и строгий фасад Ленинградского напротив – безликий, холодный, весь в духе казенного николаевского псевдоампира; и Ярославский, поставленный рядом словно для контраста; и увенчанная шпилем тридцатиэтажная башня высотной гостиницы по левую руку; и убегающая вдаль широкая перспектива Стромынки – по правую; и сгрудившееся перед метро стадо разноцветных такси, и величественно проплывающие туши троллейбусов, и суматошная толпа на тротуарах – все казалось Андрею родным и праздничным, хотя это был самый обычный день, четверг, семнадцатое июля.
Самый обычный день, – утром, в вагоне, Андрей узнал о том, что вчера с космодрома на мысе Кеннеди стартовала первая лунная экспедиция.
Он был первоклассником, когда апрельским днем над планетой прогремело имя Гагарина. Что тогда делалось на улицах! А сейчас – прошло только восемь лет – уже отправление человека на Луну кажется чем-то будничным. Пассажиры в вагоне отнеслись к сообщению довольно спокойно; на многих, пожалуй, большее впечатление произвел не сам факт первого межпланетного путешествия, а то, что его совершили не мы, а американцы. Чудаки, как будто это так уж важно…
Андрей закинул голову и посмотрел в безоблачное небо, пытаясь представить себе за этой обманчивой синевой его истинный вид: бездонную черную пустоту, пылающую косматыми звездами, миллиарды и миллиарды километров пустоты – и тех троих, одетых в белые скафандры и запечатанных в тесном отсеке «Аполлона», их полет сквозь эту черную пустоту со скоростью, в десять раз превышающей начальную скорость артиллерийского снаряда. Да, молодцы ребята. В общем-то, конечно, и в самом деле жаль, что не русская речь звучит сейчас на полпути к Луне; но главное то, что звучит – человеческая речь, черт побери, речь твоих земляков, землян!
Да, а здесь, внизу, все оставалось как всегда – неспешно подплывали троллейбусы, люди толпились возле голубых тележек с мороженым, у пивного ларька жаждущие, предвкушая первый глоток, сдували с кружек легкие хлопья пены, носильщики катили свои мягко постукивающие тележки, ошалело толкались многосемейные транзитные пассажиры. Андрей спустился в подземный переход. Звонить отцу или не звонить? Мама была в доме отдыха, он вообще ничего не сообщил ей о том, что с ним произошло; теперь нужно еще как-то объяснить свое возвращение в Москву, чтобы это выглядело правдоподобно и не заставило ее волноваться и ломать себе голову. Ладно, это он придумает. Может быть, родитель подкинет идейку.
Из автомата у станции метро он позвонил отцу на работу; ему ответили, что Кирилл Андреевич в командировке, вернется где-то в конце месяца. Андрей присвистнул и осторожно нацепил трубку на рычаг. Вот это да – полная творческая свобода на целых десять дней! Даже как-то страшно.
Первой мыслью, которая тут же пришла Андрею в голову, была мысль – и сожаление – о том, что Ники Ратмановой нет в Москве. Почему именно Ника вспомнилась ему в этот момент, Андрей не понял; вернее, ему показалось лишним задумываться над этим вопросом. Ну, вспомнилась и вспомнилась. Просто ассоциативная связь: в их компании всегда кто-нибудь ныл, что негде собраться, негде провести время. Нет хаты! А тут вдруг хата в полном распоряжении, но собраться некому. Хоть бы этот крет Игорь был на месте, не говоря уж про Пита, – отлично можно было бы пожить такой мужской коммуной. Но тогда уж что-то одно, старик, – либо мужская коммуна с полным исключением женского элемента, вроде Запорожской Сечи, либо Ника Ратманова. Андрей подумал и не смог решить, какой вариант лучше.
Не успел он добраться до дому и войти в прихожую – душную, с нежилым запахом пыли и рассыхающейся мебели, какой обычно появляется летом в обезлюдевших квартирах, – как немедленно, словно только и дожидался его прихода, зазвонил телефон. Андрей швырнул в угол рюкзак, снял трубку.
– Слушаю, – сказал он. – Кто это? А, дядя Сережа, здравствуйте! Откуда вы взялись?
– А ты-то сам откуда, – отозвалась трубка знакомым хрипловатым голосом, – мать вроде писала, ты на целине?
– Я только сейчас вернулся, едва успел войти…
– Что ж это, дезертировал с трудового фронта? – со смешком спросил голос.
– Руку сломал! К счастью, левую.
– Левая – это ничего. Срастется – крепче будет. Где старики-то?
– Мама в дом отдыха уехала, отец в командировке.
– Э, как неудачно…
– Вы в Москве? Надолго?
– Дня на три, от силы на неделю… Ну ладно, Андрюшка, что делать – хоть с тобой пообщаюсь. Лишнее койко-место найдется? Я тогда через час буду, каких-нибудь полуфабрикатов прихвачу по пути. Ты знаешь что? Ты за пивом сбегай, сунь его в холодильник…
– Слушаюсь, товарищ генерал! Разрешите выполнять?
– Действуй!
Андрей положил трубку и, весело насвистывая, отправился действовать.
В угловом «Гастрономе» ему повезло: только что привезли пиво разных марок и даже любители еще не успели набежать. Вернувшись домой, он пораспахивал настежь все окна, пустив по квартире знойные сквозняки, сделал необходимую приборку, кое-как помылся. С одной рукой это было не так просто, хотя он уже и приобрел некоторый опыт. Ровно в обещанное время у двери коротко тренькнул звонок – дядя Сережа был точен, как и положено военному, да еще в генеральских чинах.
Собственно, этот полноватый и уже седеющий брюнет несколько цыганского обличья не приходился Андрею никаким дядькой; он был старым другом семьи, старым не в смысле возраста – Сергею Даниловичу было под пятьдесят, – а в смысле давности отношений. Мама говорила, что они учились вместе, еще до войны. Во всяком случае, Андрей помнил его с детства и с детства же привык называть «дядей».
– Как же это ты, брат? – Генерал полуобнял его, осторожно похлопывая по спине. – Не вышло, значит, из тебя покорителя целинных земель…
– Да нас и не довезли до целины, мы в Куйбышевской области работали.
– Ну, тогда не так обидно. А вырос ты еще больше. Длинный стал, прямо коломенская верста. Куда это вас прет? Мой Борька тоже на полголовы выше меня, а я-то ведь никогда низкорослым себя не считал… в классе, помнится, из пацанов был чуть ли не самым высоким, да и в армии обычно на правом фланге торчал. А вас вон как несет, как на дрожжах…
– Что Борис?
– Да что ему сделается, на третий курс перешел. Он же в «моем» институте, – посмеялся Сергей Данилович. – Я до войны собирался в Ленинградский электротехнический… еще с матерью твоей думали ехать вместе, она в университет хотела поступать. Почему-то нас именно в Ленинград тянуло! Да, а потом – двадцать второе июня, и пошло все кувырком… Ну ладно, Андрюшка, ты мне лучше скажи, ванная действует?
– В полной боевой!
– Совсем хороша Значит, так: я сейчас принимаю душ, а ты тем временем… хотя нет, отставить, тебе, безрукому, и банку теперь не открыть, – идем-ка на кухню, я это вскрою, а ты его на сковородку, понимаешь… Пива-то достал?
– Да и не просто пива, а «Двойного золотого».
– Молодец, знаешь службу! А я какие-то «Почки в томатном соусе» приобрел… не пробовал? Женщины там говорили, что ничего. Разогреть только надо. Ничего другого не было подходящего! Так, давай мне чем открыть, а сам ставь сковородку…
Через двадцать минут, когда Сергей Данилович вышел из ванной в пижаме и шлепанцах, почки в томатном соусе уже шипели на столе в окружении запотелых бутылочек.
– А чего, вполне съедобный харч, – сказал генерал, подцепив вилкой прямо со сковородки. – Положим, с таким пивом все сойдет. Ну, бывай здоров, брат. Чтобы твой перелом поскорее сросся!
– Срастется, – сказал Андрей. – Почки действительно вкусные.
– Отличные, я ж говорю! И пиво у тебя прямо марочное. В нашем захолустье, брат, такого днем с огнем не достанешь.
– А вы перебирайтесь в Москву, дядя Сережа.
– Рад бы в рай, да грехи не пускают. И потом, кому-то нужно ведь и по захолустьям торчать.
– Как у вас там сейчас обстановка, после Доманского?
– Сейчас поспокойнее стало. А вообще, издалека это все выглядит несколько не так, Там ведь эти штучки не вчера начались, было время привыкнуть…
– Вы думаете; войны все-таки не будет?
– Какая там война, чепуха все это. – Сергей Данилович прожевал, долил свой стакан пива и с наслаждением выпил. – Ты понимаешь… фанатизм фанатизмом, но ведь там тоже не сумасшедшие сидят, верно? Это хорошо в дацзыбао писать насчет «бумажного тигра»… для поддержания хунвэйбинского духа. А в действительности они не хуже нас с тобой понимают, чем это все может обернуться для них… в ином случае.
– А американцы-то нас обштопали, дядя Сережа, – помолчав, сказал Андрей.
– Не говори, – улыбнулся Сергей Данилович. – Жалко, конечно. Я представляю, каково сейчас нашим ребятам в Звездном городке, а? Но это ведь уже как спорт теперь – идут двое ноздря в ноздрю, то один вырвется на полкорпуса, то другой. И потом, программы совершенно разные. Если бы эта «лунная гонка» шла у нас и у них по одной программе, было бы обиднее, а так что ж… Они посылают людей, мы считаем целесообразнее посылать автоматы, вот и вся разница. Между прочим, я тебе электробритву привез – последняя модель, говорят, с какими-то там плавающими ножами, я в этом не разбираюсь…
Андрей смутился.
– Спасибо большое, дядя Сережа, только я ведь еще не бреюсь, – пробасил он. – А вообще, спасибо, пригодится…
– Еще бы не пригодилась! Я, если не путаю, где-то в десятом начал бриться… хотя… я старше был, верно, верно.
– Вы ведь старше мамы?
– Еще бы! На два года.
– А как же… Мне помнится, мама говорила, что вы учились в одном классе.
– Точно, – кивнул Сергей Данилович. – Я должен был кончить школу еще в тридцать девятом, а кончил в сорок первом. Видишь, что значит быть второгодником? Меня два раза оставляли.
– Что ж это вы? – улыбнулся Андрей. – Не хотелось учиться?
– Сначала не хотелось. А потом хотелось, да не тому, чему учили. Я в девятом классе увлекся техникой, понимаешь, решил стать инженером… ну, а инженеру что нужно? Математика, физика, черчение. Да, и еще, помню, признавал немецкий язык. До войны в школах больше учили немецкий, английского почти нигде не было. Вот так. А остальные предметы решил игнорировать, они для меня перестали существовать. Ну, и сел, естественно, на второй год. Тут-то мы с твоей матерью и познакомились, благодаря этому обстоятельству. Ну что ж, ты подливай себе, пиво не водка.
– Я пью, – отозвался Андрей рассеянно. – Странно представить себе то время. Я вот совершенно не могу. Может быть, потому, что у нас нет ни одной фотографии… Вы понимаете, в других семьях что-то осталось, у нас в классе ребята – почти у каждого в семье что-то сохранилось от довоенных времен… ну, чаще всего снимки. Или довоенные, или военные, фронтовые. А у нас вот так получилось, что отец вообще приехал сюда только после войны…
– Я знаю. А что, собственно, тебе от этого?
– Да нет, ничего, – Андрей пожал плечами. – Просто странное такое иногда ощущение – будто… ну, вы понимаете, будто у нашей семьи нет корней…
– Ну, брат, зарапортовался, – прервал его внимательно слушавший Сергей Данилович. – Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда… может, это тебе напомнит, какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею какую-то придумал себе! Или у отца твоего, что ли, корней не было в этой земле? Так чего ж он тогда приехал, скажи на милость? Чего б он ехал, если бы не было корней? Они ведь с матерью могли бы и там остаться, верно? Во всяком случае, это им наверняка было бы проще…
– Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну, согласен, выражение неудачное. Просто мне трудно представить себе то время… ваше время.
– Трудное оно было, Андрюшка, – Сергей Данилович покрутил головой, разливая пиво по стаканам. – А в чем-то нам было и проще, если подумаешь.
– В чем, например?
Сергей Данилович помолчал.
– Знаешь, я два года назад, когда Борька был на первом курсе, ездил к нему туда, во время зимних каникул. Идем мы раз с ним по Литейному, мимо Дома офицеров, а там афиша – встреча с каким-то писателем; мне он не запомнился, я и не читал его, а Борька знал какие-то из его книг – сходим, говорит, вечером, послушаем. Ну, пошли. Писатель оказался примерно моего возраста, чуть помоложе. И вот, помню, задают ему такой вопрос: скажите, дескать, чем, по-вашему, отличается нынешняя молодежь от прежней? А он, понимаешь, книгу как раз выпустил о том поколении – о нашем то есть, о «поколении сорок первого года». Собственно, об этой книге и шел разговор, одни ругали, другие хвалили – словом, такая читательская конференция, – и кто-то из выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений. Так он знаешь что ответил? «Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко, то я бы сказал, что нынешняя молодежь стала более рационалистичной; мы, говорит, в девятнадцать лет жили преимущественно сердцем, а сегодня девятнадцатилетние живут рассудком». Борьке моему это страшно понравилось – сразу меня локтем в бок, знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь, думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом…
– Это не чушь, дядя Сережа, – негромко сказал Андрей.
– Потом-то я сообразил, что это не чушь. А вначале, говорю, не согласился: как же это, думаю, мы «сердцем жили»? Наше ведь поколение тоже не учили разводить сентименты, да и жизнь у нас была суровая, не в пример нынешней. С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили – все-таки он меня убедил, понял я наконец, что этот писатель хотел сказать, и действительно, вижу – ничего не возразишь. Мы ведь и в самом деле над многими вещами не задумывались, принимали все на веру… а вера никогда не идет от рассудка – только от сердца.
– Конечно, – кивнул Андрей.
– Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить – это ведь всегда путь наименьшего сопротивления… А когда человек хочет до всего дойти своим умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее.
– Ничего, дядя Сережа, – улыбнулся Андрей. – «Счастье трудных дорог» – слыхали такое выражение?
– Дороги-то, брат, тоже бывают… разные. И кривые, и путаные, и черт-те какие еще…
– Я не знаю, почему так получается, но старшие все время подозревают каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда…
– Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно?
– Нет, не все, – сказал Андрей. – Конечно, не все.
– Ну, вот тебе. А ты говоришь: старшие нас подозревают! Мы, дескать, такие все правильные и хорошие, а нас подозревают! Значит, Андрюшка, подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно?
Андрей долго молчал, глядя в открытое окно. Сергей Данилович закурил, откинулся назад вместе со стулом, балансируя на двух задних ножках и поглядывая на сидящего напротив юношу. Теперь это был действительно юноша, завтрашний мужчина; ничего не скажешь, с подарком он угадал почти-почти. Полтора года назад, когда они виделись в последний раз, Андрюшка выглядел еще теленком – настоящим теленком, какими обычно и бывают пятнадцатилетние мальчишки, – нелепый, неуклюжий, весь какой-то лопоухий, расплывчатый, губастый. Теперь от расплывчатости ничего не осталось – лицо нынешнего Андрея Болховитинова было уже настоящим, почти мужским лицом; широколобое, скуластое, с широко расставленными глазами и упрямой линией рта и подбородка, оно сейчас отдаленно – почти неуловимо – напоминало генералу Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами.
– А ведь ты становишься похожим на мать, – сказал он.
Андрей повернул голову и удивленно поднял брови:
– Я – на маму? Никогда не замечал.
– Про себя никто не может сказать, на кого он похож. У меня братишка был, погиб в финскую войну, – так я только недавно вот, увидев рядом его карточку и свою, понял, что похож на него. А ведь так видишь себя каждый день, когда бреешься, и никакого сходства не замечаешь. Нет, ты на мать похож. Я имею в виду – на мать, какою она была до войны.
– Может быть, – сказал Андрей. – Я не видел ни одного снимка.
– Знаешь, я тебе, пожалуй, пришлю, – подумав, сказал Сергей Данилович. – У меня ведь одна карточка сохранилась… последний ее довоенный снимок, можешь себе представить. Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а накануне она снялась. Вот я его тебе и пришлю, и будет у тебя хоть одна довоенная фотография.
– Спасибо, дядя Сережа, я буду очень рад. И маме будет интересно увидеть себя молодой…
– Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай.
– Почему? – удивленно спросил Андрей.
– Ну… так вот, – ответил Сергей Данилович. – Не нужно ей показывать, это будет наш мужской секрет. Договорились?
– Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, – сказал Андрей задумчиво.
– Да, сохранился… вместе со мной. Всю войну. Знаешь, Андрюшка… я ведь твою маму любил когда-то.
– Я догадался.
– Давно?
– Нет. Только что. А… мама вас – тоже?
– И она меня – тоже. Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько сама война, сколько оккупация. Оставайся она по эту сторону фронта… Хотя кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут годами…
– Вы думаете, только в книгах?
Сергей Данилович помолчал.
– Нет, конечно, не только, – сказал он, – Брякнул не подумав, ты извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам. Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему, но в схему слишком сложную, чтобы мы могли в ней разобраться. А схемы простенькие и успокоительные – они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе карточку пришлю. Как только вернусь.
– Спасибо. Между прочим, дядя Сережа…
– Да?
– Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе?
– Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом.
– И сразу после десятого вы ушли на фронт…
– Да, в то же лето. А что такое?
– Нет, просто я подумал… Вы тогда сказали: «я любил». Но когда же вы могли – ну, успеть?
– Вот те раз, – изумленно сказал Сергей Данилович. – Это за два года-то?
– Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день… наверное. Но просто – какая же это любовь, в девятом классе?
– А, ты об этом! Ну, во-первых, я был старше, я же тебе сказал. Я старше был на два года, а это порядочно в таком возрасте. И вообще… это все относительно. Почему не может быть любви в девятом классе? Другой вопрос – насколько она окажется прочной… А по интенсивности чувства она, пожалуй, посильнее будет всех других. Я не понимаю, Андрюшка, – ты извини, но раз уж у нас такой мужской разговор, – ты что, ни разу до сих пор не влюблялся?
Андрей подумал.
– Я не знаю, можно ли это назвать влюбленностью, – сказал он басом. – Просто… ну, есть одна девочка у нас в классе… она мне, в общем, нравится. Во всяком случае, она не вызывает во мне активного протеста.
– Даже так? – сочувственно спросил Сергей Данилович.
– Нет, не вызывает. У нее привлекательная внешность, и потом, она не такая дура, как другие девчонки. Хотя тоже, конечно, в чем-то… ну, неважно. Так я хочу сказать, что мне было приятно с ней бывать, и… она как-то поддается хорошему влиянию.
– Твоему?
– Да, в смысле взглядов. Во всяком случае, мне удалось кое-что в ней исправить. Раньше она в своих вкусах была где-то на уровне ликбеза… Ну, достаточно сказать, что ей нравились передвижники, представляете?
– А мне они тоже нравятся, – сказал Сергей Данилович. – Это что, теперь считается неприличным?
Андрей немного смутился.
– Нет, конечно, но… Тут сказывается, вероятно, разница уровней эстетического воспитания. Я не в обиду вам, дядя Сережа, это вообще относится ко всему старшему поколению. Отец молодость прожил в Париже, а вы думаете, он хоть что-нибудь понимает? Я однажды заговорил с ним о Шагале, он спрашивает: «Это Тот сумасшедший, у которого лиловая коза?» Так что взгляды старших меня больше не удивляют. Но когда моя сверстница вдруг говорит, что Репин был великим художником…
– А что, не был? – улыбаясь спросил Сергей Данилович.
– Конечно, не был! Да вы подумайте сами: ведь писать «Бурлаков» или «Ивана Грозного», когда уже были Врубель, Ван-Гог, наконец Серов, – это или слепота, полная слепота! – или просто непонимание каких-то элементарнейших вещей… ну, хотя бы того, что искусство не может стоять на месте. Понимаете, не может! Оно или идет вперед, или просто начинает отмирать…
– Ну, хорошо, – сказал Сергей Данилович, – ты вот «Ивана Грозного» вспомнил – в том смысле, что не стоило, дескать, его писать. Однако в Третьяковке перед этой картиной всегда толпа!
– Ой, дядя Сережа, ну что вы говорите, – Андрей страдальчески поморщился. – Ведь именно толпа, недаром вы это слово и употребили…
– Я не в пренебрежительном смысле его употребил!
– А получилось в пренебрежительном, и правильно получилось, потому что толпа – она толпа и есть, ей всегда ближе ремесленнические поделки, чем настоящее искусство…
– А искусство, значит, для немногих избранных?
– Разумеется! – закричал Андрей. – Так в этом же и есть его смысл, вы понимаете, – всегда быть впереди толпы, вести за собой, а как же иначе, дядя Сережа? И так не только с искусством получается, а с идеями – с научными, с политическими, с какими хотите! Всегда новая идея обращена к немногим…
– Стоп, – сказал Сергей Данилович. – Вот тут ты заврался! Если ты хочешь сказать, что новая идея не сразу доходит до большинства, а поначалу воспринимается и распространяется передовым меньшинством, это верно. Но идея сама по себе – мы говорим, понятно, об идеях прогрессивных, – она всегда обращена к большинству. Это ты, брат, не путай.
– Ладно, согласен! Искусство в конечном счете тоже обращено к большинству, потому что оно делается для всего человечества. Но поначалу – как вы говорите – всякое настоящее искусство тоже воспринимается меньшинством. А большинство любуется Репиным. От него, кстати, и поползли все эти Герасимовы и лактионовы…
– Тише, тише, – посмеиваясь, сказал Сергей Данилович. – Ты мне лучше вот что объясни – ты-то сам что считаешь настоящим искусством? Только давай на конкретных примерах! Репин тебе не нравится, передвижники для тебя труха…
– Труха самая настоящая, – подтвердил Андрей.
– Тогда кто же не труха? Только те, у кого ничего не поймешь – человек это или ящик?
– Нет, отчего же, – Андрей пожал плечами. – Вовсе нет! Есть отличные художники, работавшие во вполне реалистической манере.
– Ну, например?
– Да Петров-Водкин хотя бы! У него все понятно, и человека с ящиком не спутаешь. Или Кончаловский – уж куда более реалист! А натюрморты писал совершенно потрясающие – по композиции, по цвету… Колорит сочный, насыщенный… нет, это настоящая живопись. Да мало ли! У Дейнеки раннего есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные.
– В общем, тебя не поймешь. – Сергей Данилович покрутил головой. – Дейнека ему нравится, Лактионов нет. Но ведь оба они изображали все как есть, без вывертов. Так почему же?
– Дядя Сережа, ну я не знаю, – снисходительно сказал Андрей. – Да просто потому, что один – это художник, вы понимаете, художник! – а другой просто способный ремесленник. А вы смотрите и не видите разницы. И еще хотите, чтобы вам ее объяснили! Да как я вам ее объясню, если вы не умеете смотреть? Значит, у вас слепота какая-то к живописи. Ну, или просто недостаток подготовки, я уж не знаю…
– Верно, – сказал Сергей Данилович. – Насчет слепоты не знаю, а подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я, – сотни миллионов, этих самых слепых и неподготовленных. Практически все человечество. А ты только что признал, что искусство, мол, делается для всего человечества. Признал ведь, а?
– Ну, допустим, признал, – не очень охотно согласился Андрей. – Но что из этого? Для всего человечества – в том смысле, чтобы всякий, даже самый неподготовленный, кто встречает настоящее явление искусства, мог… ну, получить что-то для себя от этой встречи. Вы меня понимаете? Настоящее искусство – это ведь всегда откровение… или открытие, что ли, скажем так. Это и есть единственный критерий оценки. Только это! Рембрандт мне всегда говорит что-то новое – всякий раз, сколько бы я на него ни смотрел. Да что Рембрандт! У Кончаловского, помните, есть портрет Алексея Толстого – сидит за столом такой барин, написано это летом сорок первого года… совершенно потрясная вещь. Понимаете? А фотография в «Огоньке» мне ничего нового о жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать?
– Да, мудрено все это, – Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: – Так что, говоришь, у тебя с той девушкой?
– С какой? – переспросил Андрей. – А, с Ратмановой. Да ничего, собственно. Она мне нравится… в общем.
– Ну, если просто нравится, да еще «в общем», – Сергей Данилович махнул рукой и засмеялся. – Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит…
Встав из-за стола, он посмотрел на часы.
– Так, – произнес он задумчиво. – Половина пятого… Ладно, мы вот что сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я, понимаешь, не спал сегодня ни черта.
– А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, – сказал Андрей, – Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в той комнате все готово.
– Ну, добро, – согласился генерал. – Слушай, я обычно просыпаюсь в заданный час, но ты на всякий случай шугани меня в девятнадцать ноль-ноль. Договорились?
– Вы лучше поставьте себе будильник, а то вдруг я к тому времени не вернусь.
– Добро. Собрался куда-нибудь?
– Да так, выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по улицам. Да, вот вам ключи…
– А ты как же?
– Возьму у соседей, мы всегда держим у них запасной ключ, на случай, если кто-нибудь потеряет свой.
Не успел Андрей убрать остатки трапезы, как из другой комнаты уже послышался бодрый генеральский храп. Он присел к своему столу, полистал альбом – оказалась сплошная Ратманова, даже самому странно. Когда только успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на пляже – почти обнаженная натура. Хорошо было в Останкине в тот последний день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе…
Вздохнув, Андрей захлопнул альбом и сунул под стопку книг, подальше. Чего ее понесло к этим археологам? Жаль, что предки у нее не очень располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он ровно ничего не понял, – видимо, девчонки и в самом деле все какие-то умственно неполноценные, нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал такое бестолковое письмо; пытаться выяснить что-то по почте – и думать нечего. В начале августа она все равно вернется, через каких-нибудь две недели…
Без пяти пять Андрей включил приемник, дождался позывных «Маяка» и сигналов точного времени. Диктор объявил, что, согласно сообщениям из Хьюстона, полет «Аполлона-11» проходит успешно; к четырнадцати часам московского времени корабль удалился от Земли на расстояние ста двадцати тысяч километров, бортовые системы в исправности, космонавты Армстронг, Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо.
– Молодцы, – сказал Андрей и выключил «Спидолу», Теперь до субботы вряд ли будет что-нибудь новое; еще двое суток они будут находиться в свободном полете. А в субботу вечером, когда им нужно будет переходить на селеноцентрическую орбиту, – вот тогда настанет опасный момент. Не сработает двигатель – и конец. Впрочем, все это, наверное, проверено и перепроверено…
Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На улице было жарко, пахло пылью, нагретым асфальтом, бензином, но Андрей с удовольствием вдыхал эту смесь, привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи воздух лучше, но современному человеку, горожанину, нужно что-то и помимо чистого воздуха. Наверное, плохо, но это так. Просто мы все привыкли в городу, как курильщик привыкает к никотину…
Свернув направо на Большую Полянку, Андрей побрел медленно, с удовольствием поглядывая по сторонам. Прошедшая мимо девушка с высоко открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще тот день – останкинский пляж, рев автобусов на улице Академика Королева, летящее в облаках острие новой телевизионной башни. Они лежали рядом на горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу, и она все падала и падала, рассекая шпилем легкие июньские облака, а Ратманова вслух раздумывала над тем, долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит, когда башня наконец свалится, – должна же она когда-нибудь свалиться. Пятьсот метров, сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного, возразил он, башня построена из предварительно-напряженного железобетона с колоссальным запасом прочности и отлично работает на изгиб; никуда она не денется, разве что от термояда – но тогда кому будет нужно это телевидение? Никому, согласилась Ратманова.








