412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пиляр » Люди остаются людьми » Текст книги (страница 9)
Люди остаются людьми
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:14

Текст книги "Люди остаются людьми"


Автор книги: Юрий Пиляр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Восемнадцать лет и четыре месяца.

– Дата рождения?

– Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двадцать четвертого года.

– В каком году пошли в школу? Быстро, быстро!

– В тридцать первом. Мне не было еще семи лет.

– В каком закончили?

– В сорок первом.

– Сколько было лет?

– Шестнадцать.

– Когда поступили в армию?

– Четырнадцатого декабря сорок первого. Мне было семнадцать лет и два месяца.

Мекке отчеркивает карандашом свои вычисления.

– Stimmt, как говорится. Но это еще не все. Как вы семнадцати лет попали в армию?

– Пошел добровольно.

– Что, комсомолец?

– Да.

– Гм… Похвальная прямота. У нас здесь редко сознаются в своей принадлежности к комсомолу, то бишь к Всесоюзному ленинскому коммунистическому союзу молодежи, не так ли? Хотя мне-то отлично известно, что восемьдесят процентов вашей молодежи – комсомольцы. Еще несколько вопросов. Отвечайте быстро. Последняя занимаемая должность в армии?

– Заведующий делопроизводством в штабе дивизии.

– Звание?

– Старший… – Я прикусываю язык. Поймал меня, сволочь. Мекке насмешливо кривит губы.

– Старший политрук? Старший лейтенант?.. Не верю.

– Старший сержант, – помедлив, говорю я. – В Смоленске я зарегистрировался как техник-интендант второго ранге.

– С какой целью?

– Хотелось встретить кого-нибудь из командиров-сослуживцев.

– Понятно. Рассчитывал найти знакомых, стакнуться и бежать. Правда? Ну, ну, договаривайте до конца!

– Нет, – твердо отвечаю я. – О побеге я не думал.

Ишь чего захотел, проклятый шпион!

– Ладно, – говорит Мекке. – Где вы изучали немецкий язык? В спецшколе НКВД?

– В обыкновенной школе, в десятилетке. Кроме того, я брал частные уроки.

Мекке закуривает сигарету.

– И последний, так сказать, деликатный вопрос… Что бы вы сделали со мной, если бы я попал к зам в плен? – Его холодные, колючие глаза, кажется, прощупывают меня.

– Ну, как и любого немецкого офицера… – подумав, отвечаю я, но он прерывает:

– Расстреляли бы?

– Отправили бы в лагерь для военнопленных.

– Вы пешка, – внезапно раздраженно говорит Мекке. – Возможно, я переведу вас в блок для рядовых. Можете идти.

Вернувшись в зондерблок, я подробно рассказываю Худякову о своем разговоре с Мекке.

– Тебя обязательно выпустят отсюда, – говорит Худяков. – Только будь поосторожнее с незнакомыми. И вообще научись не показывать, когда это нужно, своих чувств – прибереги для настоящего дела.

– Постараюсь…

Тянутся снежные, вьюжные дни. Заканчивается февраль. Настает март. Мы все чаще поглядываем на восток, откуда вместе с солнцем приходят к нам новые надежды. В лагере упорно бродят слухи, что немцы медленно отступают по всему фронту. С мыслями о фронте мы теперь укладываемся на свои треклятые тесные нары, с этими мыслями пробуждаемся по утрам.

Очередное серенькое утро.

– Auf! Auf! – лает угрюмый шеф.

– Подъем! – кричит старший.

Шеф зовет его к себе и что-то быстро говорит ему.

– Всем выходить с вещами! – дрогнувшим голосом командует старший.

Неприятно сжимается сердце. Товарищи берут вещмешки, противогазные сумки – у кого что есть, я цепляю к крючку шинели котелок, и мы выходим. Выстраиваемся в колонну на дороге за оградой. Нас окружают конвоиры. Появляется Мекке в сопровождении нескольких офицеров.

Мекке достает из портфеля бумагу и начинает выкликать людей по фамилии в алфавитном порядке. Вызванные строятся отдельно.

Уходят полковой комиссар, Зимодра, наш старший – майор, Костюшин, Васька. Потом Виктор, Соколов, Типот, Худяков, Ираклий… Через четверть часа на дороге напротив зондерблока нас остается всего человек двадцать.

Мекке прячет список и вместе с другими офицерами направляется в здание комендатуры.

– Марш! – командует начальник конвоя. Колонна отобранных трогается. Даже не удалось попрощаться с друзьями!

Нашей группе приказывают повернуться кругом. Немец-ефрейтор и полицай ведут нас мимо кухни к серому дощатому бараку, огороженному новеньким колючим забором.

– С новосельем вас, землячки, – улыбается полицай, закрывая за нами калитку.

Ефрейтор с красным, пьяным лицом размышляет с минуту, затем, сняв перчатку, показывает нам два пальца.

– Zwei Mann. Kafee holen.

– За кофеем. Двух, – переводит полицай и указывает на меня и на плечистого синеглазого человека.

4

Мой новый приятель и напарник Саша Затеев – лейтенант-танкист. Он из Ельни. В плен попал раненный летом 1942 года. В лазарете для военнопленных кто-то сболтнул, что он коммунист, и с тех пор вот уже полгода он мается по карцерам и зондерблокам.

– Понимаешь, как получается, – печально говорит он мне, – ежели ты не подхалимничаешь и вообще стараешься держаться как-то по-человечески, моментально подозрение: коммунист, мол… Ну, что ты будешь делать?

– Слушай, Саша, – говорю я, – а тебе не кажется, что тут есть своя закономерность? То, что всех наиболее честных людей они считают коммунистами, – это ведь, по существу, здорово!

– Может, и так. – Он смотрит в барачное окошко, и вдруг на его лице изображается беспокойство. – Мюллер идет.

Мы слезаем с нар. В барак заходит наш новый шеф, ефрейтор.

– Ахтунг! – командует Затеев.

Он по нашему общему желанию исполняет обязанности старшего группы. Слезают с нар и остальные товарищи.

– Gleich kommen Zugänge, – говорит шеф Затееву.

Тот не понимает и вопросительно взглядывает на меня.

– Сейчас приведут новеньких, – вполголоса перевожу я ему.

– Гут, – отвечает немцу Затеев.

Пополнение поступает сразу после обеда. Новоприбывших человек восемьдесят. Среди них выделяется высокий, сухощавый человек с очень бледным, бескровным лицом. Я замечаю, что другие пленные разговаривают с ним с некоторой почтительностью.

В бараке делается тесно и шумно. Нас, «старичков», засыпают обычными вопросами: как здесь кормят, не бьют ли, что это за лагерь? Мы, в свою очередь, интересуемся, откуда их привезли и что слышно нового о фронтах.

Дня через три, обратив внимание на то, что я помогаю Затееву объясняться с шефом, высокий, сухощавый человек приветливо подзывает меня к себе.

– Залезайте к нам, – говорит он, подвигаясь на нарах…

Он чисто побрит, виднеется белая полоска подворотничка.

Я взбираюсь на нары.

– Товарищ старший батальонный комиссар, – обращается к сухощавому один из его соседей, – я пойду покурю у выхода.

– Идите.

«Значит, он старший батальонный комиссар», – думаю я. Мне очень нравится, что его называют по званию: видимо, тоже настоящие люди.

– Давно в плену? – так же приветливо спрашивает меня старший батальонный комиссар.

– Семь с половиной месяцев.

– Ну и как, конца войны будете дожидаться в лагере?

Вопрос меня настораживает.

– Хотелось бы не в лагере.

– Надо вырываться отсюда, – тихо говорит он. – Что вы об этом мыслите?

Я невольно оглядываюсь.

– А почему вы так прямо спрашиваете меня об этом? Разве вы знаете меня?

Он улыбается.

– А вас очень нетрудно понять. Вы хороший советский парень. Что еще надо?

Я чувствую себя обезоруженным.

– Постарайтесь узнать у шефа, сколько времени будут держать нас в этой клетке.

– Есть, – отвечаю я.

Он подает мне руку. Она большая, и крепкая, и, по-моему, надежная рука.

Еще через несколько дней перед самым отбоем в зондерблок приходят три немецких солдата. Они хотят побеседовать с одним из политруков. Старший батальонный комиссар вновь подзывает меня к себе.

Немцы сообщают, что их должны отправить на фронт. Воевать особой охоты у них нет, и вот они решили посоветоваться, как быть.

– Сдавайтесь в плен, говорит старший батальонный комиссар, и я перевожу его слова на немецкий язык.

– А как русские обращаются с пленными? – интересуется один из солдат.

– Не так, как вы… Немецкие пленные, например, получают у нас такой же паек, как наши военнослужащие, – объясняет старший батальонный комиссар.

Солдаты задают еще несколько вопросов, потом благодарят и уходят.

Проходит неделя, прежде чем мне представляется удобный случай поговорить с Мюллером. Мы относим пустые бачки на кухню, и на обратном пути я специально поотстаю от товарищей.

– Господин шеф, скоро кончится война? – по-немецки спрашиваю я.

– Война – дерьмо, – заявляет Мюллер. Он, как всегда, навеселе. – Война – свинство. У меня сын пропал без вести на войне.

– На востоке?

– На востоке.

– Может быть, он в плену?

– Плен – дерьмо, – убежденно говорит Мюллер. – Раньше пленных обменивали, не то что теперь.

– Обменяют на нас.

– Только не на вас. Вам, парни, будет капут. Только молчи.

– Когда?

– Когда наберут комплект.

Возвратившись в зондерблок, украдкой передаю свой разговор с шефом старшему батальонному комиссару. Он молча кивает, а затем долго совещается со своими товарищами.

В первых числах апреля, около полуночи, до нас доносится беспорядочная стрельба. Утром дежурный полицай, скаля зубы, говорит, что поляци-партизаны угнали со станции грузовик с боеприпасами.

– Куда угнали? – как бы между прочим справляется Затеев.

– Ма-алчать! – прикрикивает на него полицай. – Зараз достанешь по морде. – Помолчав и подумав, все-таки отвечает: – В лес, на Буг. Куда же еще?

Два дня спустя, уже под утро, снова слышим близкую стрельбу. Завывает сирена: очевидно, лагерный гарнизон поднимают по тревоге. Мы лежим взволнованные и настороженные. Может, партизаны замышляют налет на лагерь, чтобы освободить нас?

Чуть свет в барак неожиданно является Мюллер. Вопреки обычаю он трезв и мрачен.

– Alles raus! (Все на выход!) – приказывает он. – Alles!

И опять, как в марте, мы строимся в колонну. Опять зондерфюрер Мекке вызывает по списку. Опять, окруженные конвоем, уходят куда-то в неизвестность наши товарищи. Уходит и старший батальонный комиссар.

Не успели партизаны. Не успел, наверно, и старший батальонный комиссар осуществить какой-то свой план.

В зондерблоке вновь остаются «подозрительные»: командиры, обвиняемые в том, что они коммунисты, и рядовые – бывшие разведчики и те, кто пытался бежать из плена.

Дни становятся все продолжительнее и теплее. Все выше и ярче солнце, короче ночь. Теперь мы часами просиживаем возле барака, наблюдая через проволоку за тем, как во дворе соседнего блока играют в футбол пленные английские летчики.

– Ничего у них житуха, – ворчит Лешка Толкачев. – Письма и посылки из дому получают, жалованье им идет, чины тоже вроде присваивают.

Толкачев – старший лейтенант, горьковчанин. У него зоркие серые глаза и глубокий шрам на скуле. Он любит рассматривать его в осколке зеркальца, трогает пальцем, потом уголком белой тряпицы чистит золотую коронку-фикс.

– Тут как-то дежурный полицай рассказывал, что эти англичане совершили по два-три побега, причем двигались на восток, к нашей линии фронта, – говорит Затеев. – Поэтому их и засадили в штрафной лагерь.

– Вот и я говорю, что ничего у них житуха, даже в штрафном лагере. – Толкачев шумно вздыхает. – Только как волка ни корми, он все в лес глядит.

Затеев коротко усмехается.

– Потому нас и не кормят.

Лес от нас приблизительно в километре. В последнее время мы особенно часто поглядываем в ту сторону. Мы все еще не решаемся открыться друг другу до конца, но я уверен, что каждый из нас думает об одном и том же: как прорваться через эту колючку в лес.

5

Сияет солнце. Небо очень высокое и светлое. Теплынь.

После очередного пополнения нас опять человек семьдесят, и все мы во дворе зондерблока. Сегодня Перзомай. Настроение приподнятое. Наши мысли сейчас устремлены далеко на зосток, туда, к Красной площади, где покоится прах великого Ленина, где – в тот самый момент, когда мы стоим здесь, оцепленные фашистской колючей проволокой, – четко маршируют наши войска на военном параде. Милая Родина, ты жива, ты борешься, и ты побеждаешь, а это ведь главное! Пусть сегодня мы оторваны от тебя нашим несчастьем и сотнями километров пути – сердцем своим, всеми помыслами своими мы с тобой.

Мы стоим перед бараком и смотрим на восток. Мы стоим в положении «смирно» и молча – это наша безмолвная демонстрация. А на нас смотрят часовые-пулеметчики с вышек, за нами пристально следят дежурный полицай и солдат с винтовкой, поставленный сторожить зондерблок по случаю праздника. Смотрят на нас и пленные английские летчики и наши военнопленные-инвалиды, занимающие два барака наискось от зондерблока.

В лагере тишина. Начинается смена караулов – значит, уже одиннадцать. Сейчас в Москве на Красной площади заканчивается военный парад.

– Вольно! – произносит кто-то за моей спиной. Мы покидаем наши символические посты и начинаем прогуливаться вокруг барака.

Я хожу вместе с Толкачевым. Мы с ним теперь близкие друзья. Толкачев поделился со мной своим замыслом. Он считает, что мы должны силой прорваться из лагеря. Ночью во время воздушной тревоги, когда в лагере выключают свет, надо бесшумно снять полицая, незаметно подползти к внешним рядам заграждения, потом быстро закидать его шинелями, плащ-палатками, и, перебравшись через проволоку, бежать к партизанам в лес. Конечно, немцы откроют огонь, и, возможно, многие погибнут. Но другого пути нет. И я согласен с Толкачевым. Мы обязаны рассматривать себя как боевую единицу, попавшую во вражеское кольцо. Война продолжается, продолжается, собственно, и то окружение, в котором мы очутились летом прошлого года. Нам надо сделать последний рывок. Но поддержат ли нас остальные товарищи?

– Сегодня после проверки я разговаривал кое с кем, – негромко говорит мне Толкачев. – Идея нравится, но ребята того мнения, что надо как-то снять еще часового с угловой вышки. Если бы раздобыть хоть одну паршивую гранату!

У торца барака, обращенного в сторону английского блока, мы останавливаемся. Мы видим, что группа англичан рассаживается полукругом, в руках у них музыкальные инструменты: труба, аккордеон, кларнет… Несколько человек издали приветствуют нас по-антифашистски – вскинутым к плечу кулаком.

Неожиданно мы слышим знакомую вещь. Или это галлюцинация слуха? Англичане играют «Москву майскую».


 
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля.
 

Любимая песня моего детства!.. Мы снова замираем. Мы видим, что англичане, прогуливающиеся в своей загородке, тоже останавливаются, вытягиваются, смотрят на нас и в то же время на восток, в сторону нашей Родины. Так они выражают нам свою солидарность. Молодцы англичане! Если бы они только не тянули со вторым фронтом.

А оркестр уже выводит мелодию припева, и я тихонько подлезаю:


 
Кипучая,
Могучая,
Никем не победимая.
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая!
 

Рядом с музыкантами показывается новая группа пленных англичан. Они вдруг приближаются к нашему забору и перебрасывают через него пакеты. Затеев вскрывает один из них – в нем печенье, сигареты, сушеные фрукты.

– Прекратить! – орет дежурный полицай. Солдат подбегает к английскому блоку, угрожающе щелкая затвором. Затеев, торопливо подобрав пакеты, поспешно скрывается в бараке.

Откуда-то выскакивает Мекке, как всегда, щеголеватый и злой. Он кричит нам:

– Если вы посмеете ответить им, я прикажу закидать зондерблок гранатами!

Он энергичным шагом направляется к англичанам. Но те успевают доиграть «Москву майскую» до конца.

Жаль, что мы не сможем ответить нашим союзникам хорошей песней, с Мекке шутки плохи: он действительно может приказать закидать нас гранатами.

– Гляди! – говорит Толкачев и кивает на блок инвалидов.

Я поворачиваю голову. Худые, заморенные люди выстраиваются в две шеренги. Некоторые на костылях, кое у кого болтаются пустые рукава.

Перед строем появляется бородатый человек на клюшке. Он взмахивает палкой, и мы слышим, как дружно, сильными, грубыми голосами запевают инвалиды:


 
Броня крепка, и танки наши быстры,
И люди наши мужества полны,
В строю стоят советские танкисты.
Своей великой Родины сыны!
 

Озноб восторга пробирает меня. А я, дурак, еще когда-то сомневался в них, в своих товарищах по несчастью, думал, что голод и издевательства надломили их и они больше не способны ни к какой борьбе.

Нет, не животные, мы, и нет такой силы, которая превратила бы нас в животных!..

Лагерь, кажется, цепенеет. Цепенеют от растерянности часовые на вышках, полицаи, солдат с винтовкой, стерегущий нас. Цепенеет от страха и неожиданности зондерфюрер: он явно ошеломлен – я вижу его застывшую фигуру на полпути к блоку инвалидов. Цепенеют от восхищения многие англичане. Замираем от чувства глубокой благодарности и любви к нашим товарищам мы, обитатели зондер-блока: коммунисты и комсомольцы, бойцы, командиры и политработники – выявленные и невыявленные.

А калеки-пленные с прекрасными, одухотворенными лицами продолжают:


 
Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход…
 

Крикни кто-нибудь сейчас: «Вперед, за Родину!»– и мы с голыми руками бросимся на колючую проволоку, на вышки, на охранников. Ну, крикни же кто-нибудь! Ну!

Я чувствую, что меня больше ничто не страшит; в эту минуту я понимаю людей, закрывающих своим телом вражескую амбразуру, – сейчас у меня на душе то же, что было в рощице, когда нас окружили немецкие автоматчики и когда у меня вдруг совершенно пропал страх и я почувствовал, что меня невозможно убить.

Никто не подает команды в атаку. Песня заканчивается. Молча я ухожу в барак, ложусь на нары, закрываюсь с головой шинелью. Затеев сует мне полгалеты и сухую сладкую ягодку – моя доля от подарка англичан.-.

Наутро в зондерблок приводят бородатого человека на клюшке. Потом – еще одного инвалида. Наши жмут им руки, благодарят. Бородатого зовут Громов, его товарища – Недоткин. Они держатся с нами просто и дружелюбно.

После обеда Громова вызывают на допрос. Вечером его опять тащат к зондерфюреру. На следующий день – снова. Проходит неделя, и одним светлым майским вечером Громов возвращается к нам с допроса, сопровождаемый самим зондерфюре-ром и шефом.

– Achtung! – выкрикивает Мюллер.


Мы соскакиваем с нар, становимся по стойке «смирно». У Мекке на губах язвительная усмешка.

– Позвольте, дорогие товарищи, представить вам вашего коллегу… Алексей Иванович Муругов, бывший прокурор города Москвы, а в войну – дивизионный прокурор, коммунист, депутат и прочая и прочая… Пожалуйста, Алексей Иванович, – кривя губы, добавляет Мекке, – теперь вы можете спокойненько отдыхать.

Громов-Муругов, тяжело припадая на клюшку, направляется на свое место.

– Это что, правда? – спрашивают его.

– Правда, – подавленно отвечает он.

Мекке уходит. Муругов ложится. Тем же вечером Толкачев перебирается со своими вещами на нары к Муругову. Они долго о чем-то шепчутся.

Ночью мы опять слышим близкую стрельбу. Пулеметчик с вышки дает короткую очередь по зондер-блоку. Когда наступает рассвет, мы видим пробоины в крыше, а попозднее находим сплющенную пулю на железном листе возле печки.

После завтрака – все того же теплого горьковатого пойла, «кафе», – Толкачев зовет меня на улицу.

– Как бы ты посмотрел на такое дело? – говорит он, когда мы уединяемся. – Кому-то из нас надо попытаться немедля бежать, сперва кому-то одному, чтобы найти партизан и сообщить им о Муругове и о других наших старших товарищах… Пусть партизаны ударят по вышкам и подгонят поближе какую-нибудь повозку. Надо спасать Муругова любой ценой. Понимаешь?

– Да. – Чувствую, что по моему телу ползут мурашки. – Понимаю, Леша. Я тоже думал об этом. Я попытаюсь.

Легко сказать – попытаюсь! После первомайских волнений в лагере зондерблок охраняют два вооруженных винтовками солдата и два полицая. На каждой стороне забора по охраннику. К тому же отныне нам запрещено выходить после отбоя из барака даже в уборную. Нас уведомили, что часовые будут стрелять без предупреждения.

– У тебя есть уже какой-нибудь конкретный план? – спрашивает Толкачев.

– Да, есть.

Хорошо, что товарищи доверяют мне столь опасное дело. Я ловкий и еще довольно сильный, я невысокий, неширокий в плечах – мне легко пролезть сквозь колючку; я знаю немецкий – это тоже может пригодиться; наконец, как всякий северянин, я хорошо ориентируюсь в лесу. Выбор правильный.

Рассказываю Толкачеву, как, по-моему, можно было бы бежать одному. Мы обсуждаем подробности больше часа.

Следующим вечером Толкачев просит меня подойти к Муругову. Тот ждет меня в противоположном от выхода конце барака. У него крупные глаза, спокойное, немного отекшее лицо.

– У меня к вам личная просьба, – шепчет он, взяв меня под руку. – Если доберетесь до наших, передайте, что меня выдал капитан Дзюбенко, одиннадцатого года рождения, уроженец Винницкой области. И еще, пожалуйста, мой домашний адрес: Москва, Лихов переулок… Запомните?

– Запомню.

Муругов пожимает мне руку повыше локтя и сразу уходит. Я забираюсь на свое место у окна и с помощью Толкачева начинаю кроить из отпоротых рукавов его телогрейки чувяки – мягкие матерчатые сапоги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю