355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Дружников » Досье беглеца » Текст книги (страница 2)
Досье беглеца
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Досье беглеца"


Автор книги: Юрий Дружников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Дорога от Михайловского до Дерпта (мы ее проехали, чтобы лучше представлять реальность) сейчас длиной 294 километра, а тогда дороги петляли между болотами и оврагами. При поездке на лошадях, как писали путешественники, можно было преодолеть 150-200 верст в сутки. Значит, до Дерпта беглецам надо было добираться полтора-два дня. Дерпт, который в процессе русификации стал Юрьевым, а теперь называется Тарту, был, по существу, воротами в Западную Европу. Из Дерпта за две с половиной сотни лет до этого бежал в Литву Курбский, и Пушкин, разумеется, знал об этом, не случайно помянув сына Курбского в "Борисе Годунове". От этого города было рукой подать до Германии. Но "рукой подать" составляло до Таурогена, принадлежавшего России (сейчас Таураге, Литва), и далее до германского Тильзита (превращенного после второй мировой войны в Советск),– 488 километров, то есть еще около трех дней пути. А там уже настоящая Европа езжай, куда хочешь.

Выезд за границу, если довериться описанию Карамзина, был весьма прост: нудной и грязной была лишь дорога до границы, особенно в плохую погоду. Паспорт Карамзин легко справил в Московском губернском правлении, дабы ехать по суше, через Ригу и Дерпт, а в Петербурге передумал и хотел сесть на корабль, чтобы быстрее оказаться в Германии. Для этого надлежало "объявить" паспорт в адмиралтействе. Там знакомая ситуация: "надписать" паспорт отказались, так как в нем был указан путь не по воде. Пришлось следовать, как предписано, но это было единственное огорчение. На заставе майор принял путешественника учтиво и после осмотра велел пропустить.

Второй раз Карамзин просто бросил стражникам 40 копеек, чтобы не рылись в его чемодане. На деле, однако, запрещение сменить маршрут было не бюрократической закорючкой, но указывало на непростую систему выезда из страны. О появлении того или иного субъекта с указанием его примет и того, что он может вывезти или ввезти недозволенного, кто с ним следует и прочее, полиция уведомляла заставу заранее спецпочтой или даже курьером. На заставе опытные сыщики беседовали с выезжающим, выясняя, тот ли он, за кого себя выдает. Так что подозрительное лицо вполне могли задержать.

Исчезновение Пушкина, которому было запрещено отлучаться из Михайловского, заметили бы сразу. Перехватить беглеца в дороге не стоило труда, тем более что проезжать надо было вблизи Пскова. И уж на границе их непременно бы задержали. В этом случае каторга грозила и Вульфу как сообщнику. Но самым рискованным пунктом плана мог стать именно гостеприимный Дерпт. Не говоря уже о том, что он кишел осведомителями, возможность встретить знакомых, едущих из Петербурга в Европу или возвращающихся обратно, была слишком большой. Появись ссыльный Пушкин в Дерпте нелегально, за этим немедленно последовали бы неприятности. Вот почему заговорщики вскоре параллельно стали обдумывать и другой план: как появиться в Дерпте на законном основании, чтобы затем найти возможность осуществить второй этап.

Трудности упирались в одно: отсутствие официального разрешения на выезд за границу, для которого нужен веский повод. Этот повод был без долгих размышлений предложен Пушкиным, поскольку он уже сочинялся им раньше в Одессе: опасная, лучше всего смертельная болезнь, вылечить которую здесь нельзя, а значит необходимо квалифицированное (читай: заграничное) хирургическое вмешательство. Сообщение о принципиальной возможности получить разрешение, то есть о том, готовы ли друзья хлопотать за Александра в высших кругах, должен был привезти Лев, а он не ехал. Но 11 января 1825 года неожиданно в Михайловском появился лицейский друг Пушкина Иван Пущин.

Оба они не оставили ни строки относительно проблемы, которая больше всего в то время волновала поэта, хотя даже мелкие подробности их встречи, времяпрепровождения и прощания можно прочитать в воспоминаниях. Факт любопытный! Позволим себе усомниться в том, что тема эмиграции не была ими затронута.

Судья Пущин нашел Пушкина несколько серьезнее прежнего, однако сохранившим веселость. Пили они за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей, даже, вроде бы, за революцию. Одиннадцать месяцев оставалось до выхода на площадь тех офицеров, которых стали называть декабристами. Пущин членом их тайного общества уже был, но на серьезные вопросы поэта не отвечал. Пушкин понял и не обиделся, сказав: "Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого не стою – по многим моим глупостям".

У Пущина были основания для скрытности. Много лет спустя, пройдя каторгу, он спрашивает себя: что было бы с Пушкиным, привлеки он его тогда к тайному обществу? Сибирь, если бы и не иссушила его талант, то не дала бы развиться. Пушкину, по мнению Пущина, необходимо было разнообразие, "простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновениями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железную решетку, а о живых людях разве только слышать". Оставим в стороне вопрос о том, был ли бывший заключенный Пущин свободен от внутренней цензуры, когда писал воспоминания. Но почему у него не возникло вопроса: а предложи он Пушкину быть членом тайного сообщества, Пушкин согласился бы? Соответствовало ли это его планам? И, думается, отрицательный ответ на эти вопросы более отвечает истине. Для Пущина неволя была впереди, для поэта она была реальностью, от которой надо было бежать.

Пущин был скрытен с другом, а Пушкину скрывать нечего. Наоборот, ему нужен дельный совет давнего друга. Вот почему нам кажется, что тема бегства из России висела в воздухе во время пребывания Пущина в Михайловском. Косвенное доказательство в том, что он привез и они читали рукопись грибоедовского "Горе от ума".

Пушкин еще раньше в письме к Вяземскому интересовался комедией Грибоедова, в которой (до Пушкина дошли слухи) выведен Чаадаев. Читая, слушая, споря, Пушкин видел перед собой автора, который презирал окружающую его реальность не меньше, чем он сам. Понимал ли Пушкин то, что позже сформулирует Грибоедов: горстка прапорщиков не перевернет Россию? Впрочем, он и сам мог высказать подобную мысль. А где же выход? Грибоедов указал его недвусмысленно: "Бегу, не оглянусь..."

Сто лет спустя Николай Бердяев определит образ русского интеллигента так: "Русский скептик есть западный в России тип". Если воздуха не хватает, для интеллигентного человека остается один выход. Литературная концепция наложилась на жизненную. Грибоедов эту ситуацию описал: "И вот та родина... Нет, в нынешний приезд, я вижу, что она мне скоро надоест". Практически Пушкин копировал Чацкого: "Карету мне, карету! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок". Только сделать это надо было, в отличие от Чацкого, тихо.

Пушкин нуждался в помощи друзей, а ни брат, ни Дельвиг не приезжали. Пущин же видел положение русского интеллигента в ином свете: он думал о переустройстве России и своем месте в этом процессе. Ни практических советов, ни помощи в финансировании предприятия Пущин предложить не мог, кроме банального совета попытаться выхлопотать разрешение.

Могли они также, по-видимому, договориться, что Пущин подаст сигнал, чтобы Пушкин тихо прикатил в Москву. Это не наша гипотеза: Анна Ахматова заметила, что задуманный как раз в это время Дон Гуан приезжает тайно в столицу, чтобы повидать друзей, и это, по ее мнению, несомненная параллель с биографическим эпизодом сочинителя. Как это часто бывает, творческое воображение поэта опережало, а иногда и вообще заменяло непосредственные поступки. Сам Пушкин в это время разбил руку: лошадь поскользнулась на льду, и он упал.

С легальным отъездом было не так легко, как друзья могли предполагать. Пущин из конспирации поехал не специально к Пушкину: целью поездки было навестить сестру, Екатерину Набокову. И все-таки во время пребывания Пущина в Михайловском явился священник Иона, дабы проверить поведение хозяина и гостя, а затем сообщить по инстанциям. В результате полиция, правда, спутав Ивана Пущина с соседом поэта Павлом Пущиным, который хотел в то время поехать за границу, разрешения на поездку последнему не выдала. Полиция ошибалась, но следила внимательно.

Серьезно ли поэт готовился к отъезду? Пушкин подчеркивал, что относится к литературе как к явлению универсальному. Словно вспомнив детство, он написал стихотворение по-французски: может быть, готовился к творческой деятельности в новой стране? О чем эти стихи? О розе, которая отделилась от родного стебля,– вполне прозрачная аналогия. На практике же Пушкин не рвал деловые связи, он беспокоился о публикациях в Петербурге и Москве, об ошибках и пропусках, отправил к Плетневу в Петербург поправки к "Евгению Онегину". Поэт жил по возможности полной жизнью, проводил время то в Тригорском, то с Ольгой, дочерью приказчика Калашникова, и она уже забеременела от него. Калашников стал в это время нужным человеком, и Пушкин ему доверял. Он возил письма в Петербург: три дня туда и столько же обратно, и письма эти миновали, таким образом, почту. Возил он также рукописи, книги и вещи, которые Лев посылал в Михайловское.

Через три или четыре дня после приезда Пущина Вульф должен был уехать в Дерпт на следующий семестр, а окончательное решение не приняли и даже не договорились о шифре для переписки. Одной из нерешенных загадок пушкинистики остается исчезновение всех писем Вульфа, которые он посылал Пушкину. Существует предположение, что письма эти, содержащие нежелательные для постороннего глаза сведения, Пушкин сжег вместе с другими своими бумагами, когда ждал обыска.

Простившись с Пущиным и Вульфом, поэт сидит у моря и ждет погоды, как он сам написал в письме. Брат так и не прибыл. Родители и друзья отговорили Льва Сергеевича ехать, запугав строгими карами, которым он мог подвергнуться за помощь брату в бегстве за границу. Пушкин пытается доказать Льву, что брат за брата не ответчик. "Твои опасения насчет приезда ко мне вовсе несправедливы,– пишет он в конце января или начале февраля 1825 года.– Я не в Шлиссельбурге, а при физической возможности свидания лишить оного двух братьев была бы жестокость без цели, следственно вовсе не в духе нашего времени, ни...". Строчка осталась не оконченной, мы можем лишь гадать, что еще поэт имел в виду.

Но Лев имел основания испугаться. В дни, когда Пушкин отправляет из Михайловского это письмо, в Петербурге выходит отдельной книжкой первая глава "Евгения Онегина", написанная еще в Кишиневе и Одессе. В ней черным по белому было написано:

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии...

Открывается книга посвящением помощнику в побеге брату Льву. В письмах Пушкин полон уверенности, что на русском Парнасе скоро произойдут перемены. Не очень понятно, о каких переменах идет речь. Между тем Жуковский писал Пушкину: "По данному мне полномочию предлагаю тебе первое (подчеркнуто Жуковским.– Ю.Д.) место на Русском Парнасе". От первого места Пушкин отказывается. Вместо этого он назначает сам себя министром иностранных дел на Парнасе, что более соответствует его интересам, а на Русском Парнасе он оставляет вместо себя Рылеева. В этой игре словами, кажется нам, тоже отразились мысли Пушкина о бегстве.

Глава третья.

ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ

Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я вечно был ему и друзьям моим благодарен.

Пушкин – Жуковскому, между 20 и 25 апреля 1825.

Во время Рождественских каникул в разговорах с Алексеем Вульфом Пушкин то и дело возвращался к вариантам отъезда. Примерно в то же время он сочиняет несколько странное произведение, которое он никак не озаглавил, но которое названо пушкинистами "Воображаемый разговор с Александром I". Разумеется, опубликован этот набросок не был. С трудом расшифрованный текстологами черновик в сочинениях Пушкина печатается сплошным потоком, без абзацев. Между тем в нем звучит явный диалог царя с поэтом о поведении последнего.

Разговор идет дружеский и непринужденный, но строгий. Поразительно то, что поэт предвидел разговор, состоявшийся с царем, правда, с другим, полтора года спустя. В рукописи соседствуют мысли, противоречащие одна другой. Но самое интересное для нас видится в конце. Сперва Пушкин написал, что он сделал бы с поэтом на месте царя Александра: "Я бы тут отпустил А.Пушкина". Заветное желание оформилось в своего рода записанный сон: отпустить, конечно же, за границу. Затем Пушкин зачеркнул эту мысль и написал, что император бы "рассердился и сослал его в Сибирь". Было предположение, что воображаемый разговор с царем мог быть написан Пушкиным специально для друзей. Такова мысль С.М.Бонди.

Трудно ответить на вопрос, насколько серьезной была альтернатива ссылки поэта в Сибирь: все-таки времена для дворянства изменились. Чтобы выбраться из России, у Пушкина каждый раз были два варианта: легальный и тайный. Каждый раз, испытав тщетность одного, он, естественно, обращался к другому. Переходы эти сопровождались унынием, упадком сил, потерей уверенности. Подчас неверие в достижение результата приходило еще до очередной попытки. Вот и теперь, весной 1825 года, состояние у него не очень хорошее, но все же лучше, чем он описывает друзьям: "у меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей" (Вяземскому). "Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?" (Рылееву). Пушкин сгущает краски, чтобы заставить тех друзей, на которых он возложил определенные поручения, действовать, не тянуть.

В сущности, в это время он пытается осуществить и легальный, и нелегальный способы одновременно. Настроение портит лишь растянутость ожидания, невыполняемость просьб, срыв сроков, о которых договаривались. Он спешит срочно получить три тысячи рублей за стихотворения, переизданные без его ведома. "Хотел бы я также иметь,– просит заговорщик у брата,– "Новое издание Собрания русских стихотворений", да дорого 75 р. Я и за всю Русь столько не даю". "Писал ли я тебе о калошах? не надобно их". В самом деле, зачем в Европу везти калоши, привезенные оттуда? Надобно также другое, и Лев в Петербурге выполняет срочные и важные поручения брата: закупает ему в больших количествах вино, ром (12 бутылок), лимбургский сыр, а кроме того, дорожный чемодан. Б.Л.Модзалевский, комментируя это письмо поэта, писал: "О дорожном чемодане просил Пушкин брата и ранее – когда деятельно собирался бежать за границу".

Родители и друзья в Петербурге встревожены. Мать пишет письмо Осиповой в Тригорское, спрашивая о состоянии сына (письмо это не сохранилось). Осипова немедленно отвечает, но не ей, а отцу Пушкина. Письмо Осиповой тоже неизвестно, но если оно повторяет весьма открытые намеки Жуковскому о том, что Пушкин собирается бежать за границу, в этом нет ничего хорошего. Очень обеспокоено семейство Пушкиных и особенно брат Левушка: "Приближается весна; это время года располагает его сильнее к меланхолии,– сообщает Лев Сергеевич.– Признаюсь, что я во многих отношениях опасаюсь ее последствий". Не душевное состояние Александра волнует Льва, а "последствия", то есть поступки. Княгиня Вера Вяземская шлет Пушкину письмо, выражая беспокойство в связи с рассказом Ивана Пущина. Все они волнуются не случайно. Их тревога вызвана состоянием здоровья Пушкина, на описание которого поэт не жалеет красок.

Пушкин приступает к подготовке нового варианта выезда: царь, учитывая его здоровье, подорванное смертельной болезнью, вынужден будет уступить и дать разрешение. Свою позицию Пушкин объясняет так: "...более чем когда-нибудь обязан я уважать себя – унизиться перед правительством была бы глупость". Предстоящие действия требуют решительности не только от самого зачинщика, но и от его окружения. Он распаляет себя перед длительным сражением. Это самовнушение, убеждение самого себя в том, что он добьется цели, иначе нет смысла и начинать.

Момент вроде бы опять подходящий. С одной стороны, брань в печати: "Онегин" – грубая и бедная копия Байрона, и совет автору сделаться "русским и более оригинальным". С другой – императрица Елизавета Федоровна, которой Карамзин дал "Руслана и Людмилу", получила удовольствие от чтения и благодарила Карамзина – факт этот может пригодиться для просьбы о спасении заболевшего сочинителя.

Идея пришла давно: смертельное заболевание. "Вот уж 8 лет (в других местах Пушкин пишет 5 лет и 10 лет, то есть с шестнадцатилетнего возраста.Ю.Д.), как я ношу с собою смерть". Сам больной (к врачам он не обращался) определяет свою болезнь как "аневризм" и "род аневризма". Согласно современным взглядам, аневризм есть выбухание ограниченного участка истонченной стенки сердца, обычно после инфаркта, или ограниченное расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки при атеросклерозе, сифилисе или повреждении. Несколько упрощеннее, но так же это понималось тогда. Даль, сверстник, друг Пушкина и врач, объяснял, что аневризма – растяжение, расширение в одном месте боевой жилы (артерии). Всякого рода аневризмы были модными болезнями в то время.

Заболевание действительно редкое и серьезное. Но Пушкин жаловался на аневризм сердца (un anevrisme de cЕ"ur), а мать Пушкина писала, что у него "аневризм в ноге". Потом и поэт решил жаловаться на аневризм на правой голени. Врач и пушкинист В.Вересаев писал так: "По-видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель,– чтобы его отпустили для лечения за границу". Более вероятно, однако, что от этой болезни поэт не страдал вообще. Наш современник, врач, считал, что Пушкин узнал о невозможности операции на сердце "и поэтому версию об аневризме сердца больше не развивал". Поэт просил брата прислать ему "книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать". Оригинальное занятие для больного с тяжелой формой аневризмы! Доказательством здоровья поэта является тот простой факт, что после попыток выехать на лечение из Михайловского Пушкин с этой болезнью к врачам не обращался и просто об аневризме забыл.

Хотя болезнь, очевидно, была придумана, легенда могла показаться убедительной. Пушкин ссылался на болезнь еще будучи на юге. Ему отказывали, но можно предположить, что всякая тяжелая болезнь прогрессирует. Лечение за границей при отсталости отечественной медицины считалось вполне нормальным явлением и даже хорошим тоном. Все состоятельные люди ездили лечиться, или принимать ванны, или просто пить целебную воду на курортах Европы. Традиция не делала исключения ни для царской фамилии, ни для чиновников, ни для военных. Ездили и целыми семьями.

Выезд на лечение обычно не вызывал возражений "высшего начальства", как называл правительство Пушкин. И выдуманные болезни не были для этого препятствием, так как их легко изображали больные и не могли проверить врачи. Жена Николая Огарева вспоминала аналогичную историю, произошедшую тридцать лет спустя: "Не без хлопот получили наконец паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой Огарев разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль...".

Сразу за границу – Пушкину было ясно – его не выпустят. Имело смысл проситься лишь в Дерпт (Тарту) и только для операции. Дерпт был небольшим и весьма провинциальным уездным городом Лифляндской губернии, зато университет в нем считался одним из старейших в Европе и лучшим из шести российских университетов. Он был либеральней других; из-за этого Дерптский университет даже разогнали, но в начале ХIХ века восстановили. Профессура и язык, на котором преподавали, были немецкие. В Дерпте был "профессорский институт для природных россиян", то есть институт повышения квалификации и переподготовки кадров для других учебных заведений России. "Дерптский университет,– писал известный хирург Николай Пирогов,– тем отличался от других русских университетов, что он возобновляет свои силы, заимствуя их прямо от Запада...".

Вульф перед отъездом своим убедил Пушкина, что медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей удастся получить. Имелись знакомые, а также знакомые знакомых, которые могли посодействовать, оказав протекцию. По-видимому, еще перед отъездом остановились на докторе Мойере, фигуре, идеально подходящей.

Иоганн Христиан Мойер (он же Иван Филиппович) был в то время тридцатидевятилетним профессором хирургии Дерптского университета и заведовал университетской хирургической клиникой. Он родился в немецкой семье в Ревеле (Таллинне), отец его был обер-пастором. Мойер получил богословское образование в Дерпте, где был единственный в России теологический факультет лютеранской ортодоксии. Затем поехал учиться медицине в Геттинген, Павию и Вену. Крупная и влиятельная фигура, Мойер стал позже ректором Дерптского университета. Доктор был также талантливым музыкантом и поддерживал дружеские отношения с Бетховеном.

Русское общество в Дерпте было немногочисленное. В доме Мойера собирался местный и проезжий столичный бомонд. Кого только не заносила к нему судьба из представителей европейской культуры, рекомендованных общими знакомыми да и просто едущих мимо интересных людей! Алексей Вульф водил знакомство с Мойером и бывал у него в гостях. Пушкин не раз слышал о нем.

Великодушный, открытый, трудолюбивый, талантливый и щедрый человек, этот обрусевший иностранец оказывал гостеприимство многим. "Он имел влияние на самого начальника края маркиза Паулуччи,– писал Анненков.– Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами".

Мойер, едва ему предложили, согласился немедленно ехать, чтобы спасти первого для России поэта (его собственные слова). Однако приезд хирурга вовсе не входил в план михайловского заговорщика. Мыслилось наоборот: идея состояла в том, чтобы убедить хирурга ходатайствовать о присылке Пушкина к нему как необычного и опасно больного пациента, а затем ни в коем случае не лечить больного, отказаться оперировать его. А вместо этого воспользоваться своим авторитетом, влиянием и связями и добиться отправки пациента для излечения из Дерпта дальше на Запад.

Для того, чтобы сноситься по почте о претворении плана в жизнь, Вульф и Пушкин договорились вести переписку, не вызывающую подозрений при контроле почты. Первичная перлюстрация писем от Пушкина и к Пушкину осуществлялась в Пскове, а затем уже в Петербурге и Москве. Часть писем задерживалась. "Дельвига письма до меня не доходят",– жаловался поэт брату. Пушкин старался, если не забывал, говорить намеками, впрочем, весьма прозрачными. В данном случае речь в письмах должна идти о коляске, будто бы взятой Вульфом для отъезда в Дерпт. Если доктор Мойер согласится просить Лифляндского и Курляндского генерал-губернатора маркиза Паулуччи о больном Пушкине, Вульф напишет, что он собирается немедленно отправить коляску назад владельцу. Если же Пушкин прочитает в письме, что Вульф хочет оставить коляску у себя, это значит, успех в осуществлении замысла оказывается сомнительным.

Кроме того, Вульф должен был в закодированном виде сообщать Пушкину вообще всякую информацию, касающуюся данной проблемы. Ехавшие из России путешественники подолгу останавливались в Дерпте, доставляя знакомым свежие столичные новости и сплетни. Вульф должен был отбирать то, что в этих новостях касалось Пушкина. В письмах сообщения Вульфа должны были выглядеть так: тема – издание в Дерпте полного собрания сочинений Пушкина. Это проблема выезда. Слова главного цензора, касающиеся возможности издания,это шансы поэта на выезд, то есть собранные Вульфом от приезжих слухи о настроении "высшего начальства". Заметки первого, второго и т. д. наборщиков означали мнения того или другого из представителей местных властей и проч.

Весна идет к концу, и после длительного бездорожья близится хорошее время для давно задуманного путешествия, но Вульф не торопится. Возможно, с Мойером он и не говорил. Пушкин строчит ему письмо и, взяв мать Вульфа Осипову себе в соавторши, просит ее позвать сына домой, дабы решить неотложные вопросы. К письму Пушкина, адресованному Вульфу в Дерпт, видимо, по просьбе поэта его соседкой сделана приписка о подготовке Вульфа к этой поездке. Осипова пишет весьма недвусмысленно о намерении сына ехать за границу летом: "Очень хорошо бы было, когда бы вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии". "Нам" – имеется в виду Осиповой с Пушкиным.

Похоже, однако, что под влиянием матери, которой замысел не нравится, Вульф тоже обещает на словах помочь, но ничего не делает, тянет, чтобы побег не состоялся. Пушкин тем временем начинает действовать на другом фланге, запуская вперед уже не пешки, но фигуры. В Петербурге брат Лев получает распоряжение рассказать о болезни Пушкина Жуковскому.

Во-первых, Мойер с Жуковским родня: сводная сестра Жуковского по отцу была тещей Мойера. Мойер был женат на любимой племяннице Жуковского Марье Андреевне Протасовой, которая два года назад умерла. Жуковский и сам мечтал жениться на этой женщине. Во-вторых, Жуковский был хорошо знаком с губернатором Паулуччи и виделся с ним, когда тот бывал в Петербурге. В-третьих, и это очень важно, Жуковский имел влияние на царствующую чету. Наконец, в-четвертых, в это время Жуковский сам собирался ехать в Германию через Дерпт. В общем, Жуковскому и карты в руки. Не случайно, письмо Пушкина к Мойеру, посланное несколько позднее, было обнаружено исследователями в бумагах Жуковского. Значит, Мойер и Жуковский вели переговоры о болезни Пушкина.

Лев тоже не очень спешил исполнить поручение брата. Возможно, это связано и с нежеланием подвергать себя опасности на новой службе в Департаменте духовных дел иностранных исповеданий. Но Пушкин надеется, что к нему приедет Дельвиг. Еще в феврале он услышал, что собирается к нему и Кюхельбекер. А вскоре приходит письмо из Москвы: Пущин тоже подключился помогать другу. Он спрашивает, получил ли Пушкин деньги, сообщает, что из Парижа ожидается приезд их общего лицейского приятеля Сергея Ломоносова. Дипломат, уже отработавший секретарем в русском посольстве в Вашингтоне и теперь служащий в Париже, Ломоносов собирался по пути свернуть из Дерпта и навестить михайловского отшельника.

Из этих троих приехал в апреле 1825 года Дельвиг. Валяясь на диване, он внимательно выслушивал поручения друзьям в Петербурге. Он все понял, он увез с собой письма. Кстати, письма Пушкина к Дельвигу, содержавшие, без сомнения, важнейшую информацию, были уничтожены сразу после смерти Дельвига во избежание прочтения полицией. Прошел месяц, на дворе май, а дело ни с места. Пушкин написал брату, что он ждет от Дельвига "писем из эгоизма и пр., из аневризма и проч.". Смысл понятен: заполучить разрешение выехать для операции аневризмы. Ну, что же они не действуют: ни Дельвиг, ни Вульф, ни Жуковский, ни Мойер? Чего тянут?

Трудность, которую Пушкин считал несущественной, состояла на самом деле в том, что в основе этого замысла лежал подлог. Пушкин в операции не нуждался, а добросовестного врача и порядочного человека Мойера предстояло склонить к лжесвидетельствованию. Возможно, цель в данном случае оправдывала средства, но ни Вульф, ни Дельвиг не спешили разглашать суть дела и, таким образом, вводили в заблуждение других участников. Поэтому те, кто должны были помочь Пушкину – Жуковский и сам Мойер,– приняли аферу за чистую монету.

Мать и брат не пожалели красок, чтобы напугать Жуковского. Обеспокоенный страшным заболеванием друга, Жуковский пишет Пушкину, умоляя обратить на здоровье самое серьезное внимание. Он просит написать ему подробнее, чтобы начать хлопоты о лечении. С генерал-губернатором Паулуччи уже предварительно переговорено, но сути дела Жуковский никак не может уяснить. "Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою,– пишет он.– Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь. Отвечай искренно и не безумно. У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу".

Несказанно удивился Пушкин, с одной стороны, непонятливости друга, а с другой – возможности перебраться в Ригу. Но если с маркизом Паулуччи Жуковский переговорил, а дело не решено, то какие еще хлопоты нужны? Куда обращаться? И ответ на вопрос напрашивался сам собой. На местном уровне дело не продвигалось и не может продвинуться. Пушкин прислан сюда под надзор по высочайшему повелению. И Жуковский, и Мойер, согласись он на это, могли просить за Пушкина. И маркиз Паулуччи был бы рад пойти им навстречу. Но он лицо официальное. Именно Паулуччи придумал гуманную форму слежки и просил помещика Пещурова поручить отцу поэта Сергею Львовичу надзор за сыном. Вряд ли можно рассчитывать, что Паулуччи отступит от установленного порядка и не испросит разрешения у тех, унижаться перед которыми Пушкин еще недавно считал глупостью. Сам маркиз Паулуччи, пробыв наместником в Прибалтике до 1829 года, отказался от царской службы и уехал в Италию.

Если хочешь выехать, понимает Пушкин, гордость надо положить в карман и нижайше просить, обещать, что ты был, есть и будешь хорошим, послушным, преданным. Что касается аневризмы, то должен же Жуковский понять подтекст. "Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет и с Божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен".

Нам ясно, в чем дело, но Жуковский мог не понять. Ибо "душно" может означать желание вернуться в Петербург. И как вскоре выяснится, Жуковский не понял сути просьбы или сделал вид, что не понял. Но и Пушкин не считался с реальными возможностями Жуковского, искал пути достижения своей цели. Он сочинил письмо Александру I, и Жуковский должен был сообразить, как лучше передать прошение наверх, дабы решить дело в пользу Пушкина. "Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое самому Белому; кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу. Впрочем, да будет воля твоя: если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня". Игривый тон смягчал важность сопровождающего письма и вряд ли настраивал Жуковского на серьезный лад. Вслед за жизненно важной просьбой шли стишки, посвященные общему приятелю, отбывающему за границу:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю