Текст книги "Теперь-безымянные"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Я ему кричу: не уйдешь, гад! – несколько раз повторил парень, весь так и наполненый этим эпизодом, переживая его снова и снова. – Все поддаю, поддаю за ним, все хочу его штыком, штыком. А сам уж запалился, в груди дерет – никак мне его не догнать. В стволе у меня патрон, только нажать, а я, ну, как вроде рассудок куда делся, все хочу непременно штыком. А потом уж гляжу, он шибче меня бежит, уходит, гад. Я тогда шаг сбавил, приклад к плечу и – ах! Он только башкой, гад, мотнул и тоже с бега на шаг. Ну, думаю, смазал, счас я тебя еще! Затвором – раз-раз, а он вдруг стал, постоял малость и спиной об землю – бух! И руки так-то вот раскинул… И тут – ж-ж! Мина. Кабы я лег, она б меня не тронула, подлюка, шагах в тридцати лопнула, далеко. А я как посередь поля был, так и остался – к немцу этому, гаду, шел, на него поглядеть…
Солдату дали напиться. Запрокинув голову, он сделал из фляжки несколько звучных хлебков и, докуривая цигарку, спаленную почти до самых губ, пошел по лесу дальше, в тылы.
Случайно поглядев на циферблат, Платонов обнаружил, что час уже далеко не ранний. Он удивился – куда же делось время? Он совсем не чувствовал его хода.
По-прежнему все линии, все каналы были наполнены клокотанием возбужденной, хриплой человеческой речи, криками, руганью, однотонными повторениями позывных. По-прежнему с передовой в тыл, на КП дивизии, на КП артиллеристов неслись просьбы о помощи, просьбы поддержать огнем там-то или там-то, туда-то и туда-то кинуть хотя бы пару-тройку снарядов. Изредка в ответ на умоляющие и бранные просьбы из леса начинала стрелять артиллерия и, недолго погромыхав, замолкала. Видно, боеприпасов у пушкарей было в обрез…
Связь действовала бесперебойно, Платонову можно было гордиться. Пока его никто и ни в чем не мог упрекнуть. Свое дело он сделал и продолжал делать хорошо. Но каждый раз, когда на коммутаторе соединяли линии, он с неприятной теснотою в сердце ждал – откликнутся ли с концов? С такою же, даже с большею тревогой, написанной на лицах, ожидали этого телефонисты. Если линию перебьет – кому-нибудь из них вылезать из укрытия, идти под пули, искать и чинить обрыв…
Еще один раненый пехотинец забрел к связистам. Его только чуть царапнуло в плечо, да на руке была неглубокая ссадина неизвестного происхождения, даже уже не кровоточившая. Но настроен он был не в пример первому – уныло.
– Разве их вышибешь? – сказал он, махнув безнадежно рукою на вопрос связистов, как там, впереди. Солдат был возле ипподрома, командир его взвода был разорван миною, из четырех отделенных двое убиты, один тяжело ранен и лежит сейчас там, где ранило, истекает кровью. А вынести невозможно, двое пытались, полезли – убило. Взводом командует младший сержант, но какой это взвод – только название, из сорока человек в нем осталось всего десять-двенадцать.
– Я их, немцев-то, по правде сказать, и не видал глазами – по щелям сидят. Мы в открытую прем, а они только из пулеметов татакают. У них там дот на доте, все пристреляно, одной проволоки сколько ненатянуто. Только кто подымется – сразу со всех сторон: та-та-та… Так секут – даже трава и та как под косой ложится… Надо их танками давить. А то что ж – нас одних пустили, пехоту. Что я против их дотов этим вот самопалом сделаю? Все одно, что коровьими катяхами в них кидать… – и солдат зло пнул ногою приклад трехлинейной винтовки, которую положил возле себя на траву, садясь под тополем передохнуть.
– Оставь-ка ее нам, – сказал Платонов. – Все равно уже не солдат, в госпиталь идешь. А нам она пригодится. Видишь, у нас облегченные карабины только…
– Не… – подумав, сказал солдат и придвинул винтовку к себе поближе, как будто ее у него могли взять самовольно.
– Почему – не?
– А сказано ж было – личное оружие не бросать, выносить с поля боя при себе. Без винтовки прийти – это же
Меня расстреляют…
– Да ну, сказанул тоже, – усмехнулся Платонов. – Чтоб за винтовку раненого расстреливать?
– А то нет? Иш как! В трибунал – и не оправдаешься… – угрюмо, с полною верою в свой страх сказал солдат, поскребывая свое грязное, худое личико с острым, заросшим щетинкою подбородком. Был он годами еще молод, лет тридцати, но выглядел куда старше, потому что имел какое-то стариковское сложение – сутулое и некрепкое. Маленькие глазки его в воспаленных безбровых веках, после всего того, что ему пришлось повидать на поле боя, глядели мутно, шало, диковато. Он тоже попросил закурить, ему дали махорки и бумаги, и, пользуясь возможностью захватить побольше чужого курева, он свернул такую нескладно-великую цигарку, какую никогда бы не скрутил из собственного табака. Поперек лощины от города низко, медлительно плыли клубы черного дыма. Дым этот появился с полчаса назад и постепенно делался все чернее и все ниже, отяжеленней прижимался к земле. От него у телефонистов уже першило в горле, пощипывало глаза.
– Город-то расчадился, прямо терпежу нету… – сказал Яшин, один из телефонистов, более всех страдавший от дыма. Запрокинув голову, он с недовольным выражением последил глазами за тем, как меж верхушками тополей разорванными сгустками ползет и оседает в котловину жирная копоть.
– Это не город, – поправил Яшина раненый солдат. – Это вон там, – показал он рукою за кусты. – Здоровенный такой домина.
– Больница? – спросил Платонов.
– Не знаю, больница или что. Но шибко горит, пламя так и хлещет. Ближе?й и вовсе тошно. Я полем, канавами полз, так чуть не задохся.
– Там же ведь наши! – вырвалось у Платонова.
– Поймешь там что! – сказал солдат с безразличием. Он уже отвоевал свое, то, что осталось позади, за спиною, уже его не интересовало. – Там и внутри стрельба, и возле, и со всех сторон…
* * *
Двумя днями позже, когда в штабе дивизии составляли для командования армии и фронта пространный документ, подводивший итоги наступательной операции 19 июля, в него включили и несколько абзацев с описанием того, что произошло в районе городской больницы.
В этих абзацах было сказано, что атака батальона на больничное здание, благодаря стремительности, отваге бойцов и командиров, имела успех, хотя немцы, оборонявшиеся в самом здании и в расположенных возле него окопах, пустили в ход все оружие, какое только у них было: по атакующим били десятки пулеметов, скорострельных пушек, и все пространство, по которому двигался батальон, было покрыто густыми разрывами снарядов и мин. Немецкая пехота, находившаяся на поле, не выдержав натиска, бежала, в здание удалось ворваться группе красноармейцев численностью до ста человек во главе с лейтенантом Зыкиным. Считая группу Зыкина достаточной, чтобы справиться с блокированными немцами, а судьбу их – решенной, хотя угадывалось, что они намерены упорно сражаться, командир батальона, оставив больницу у себя в тылу, повел солдат дальше, к окраине города, вдогон за противником.
Отчет о боевых действиях составлялся дивизионным штабом без участия тех, кто сражался с немцами внутри здания, ибо никого из группы Зыкина в живых не осталось, и поэтому бой с немецким гарнизоном был представлен в общих чертах, без подробностей – так, как смогли рассказать о нем наблюдавшие этот бой со стороны, те, кто находились поблизости от больницы и в продолжение многих часов слышали доносившиеся из нее крики, стрельбу, взрывы гранат.
Группа Зыкина встретила сопротивление более серьезное, чем можно было предполагать, зная примерно, сколько немцев осталось в здании. Но основные силы батальона были скованы в черте города немцами, засевшими в домах и за домами, в приусадебных садах, за рядами колючей проволоки, натянутой на колья или спиралями распущенной по земле, резервами комбат не располагал, и оказать группе Зыкина поддержку было решительно нечем. К тому же из пулеметов, установленных на крыше больницы, немцы осыпали свинцом все подходы и подступы к зданию, и если бы даже у комбата имелся резерв – его все равно вряд ли удалось бы перебросить Зыкину.
Однако группа Зыкина все же теснила немецкий гарнизон. Стрельба, начавшаяся внизу, в первых этажах, медленно распространялась по зданию, поднимаясь все выше с этажа на этаж. Красноармейцы выбивали немцев из засад, очищая коридоры, один лестничный переход за другим. Упорной обороне немцев способствовали масштабы больницы, запутанность внутренних ходов, то, что немцы успели хорошо познакомиться со всем зданием, освоиться в нем, тогда как красноармейцы двигались наугад, вслепую, руководствуясь лишь смекалкой и чутьем.
Внутри здания было немало горючего материала – мебели, матрацев, набитых ватою, мочалом, дощатых ящиков со стружками, приготовленных для эвакуации медицинских приборов. От взрывов гранат, вспышек ракетниц, которые в изобилии были у немцев, здание загорелось. Едкий дым быстро наполнил этажи, в окнах зарозовело пламя. Сражавшиеся оказались в центре пожара. Выстрелы звучали теперь в непроницаемом дыму, сквозь гул и треск огня, сливавшего свои языки в один гигантский костерище.
Очевидно, обе стороны понесли уже значительные потери – стрельба в здании заметно ослабела. По звукам также можно было понять, что превосходство перешло к немцам и теперь они стали теснить красноармейцев. Их автоматы тыркали там, где прежде раздавались выстрелы винтовок и очереди советских ППШ. Даже в нижних этажах, что показывало, что немцы, которых все время отжимали наверх, просочились вниз и зажали бойцов Зыкина Ъ середине здания.
Командир батальона, не на шутку встревоженный таким оборотом дела, посовещавшись с командиром полка, добился от него разрешения снять с передовой два взвода и бросить их на помощь Зыкину. Он расчитывал, что под прикрытием дыма, окутавшего больницу и расползавшегося от нее по всему пустырю, взводы сумеют пробиться сквозь заградительный огонь немецких пулеметов. Связной, пригибаясь, побежал с приказом в назначенные для этой цели взводы. Но тут из-за городских домов выдвинулись танки с крестами на башнях и повели частую прицельную стрельбу. Вторя им, захлопали скорострельные пушчонки, рассыпая над полем визжащие снаряды. И одновременно с этим под прикрытием танков и пушек, перебегая от куста к кусту, от выемки к выемке, треща автоматами, двинулась на батальон немецкая пехота, оправившаяся и усиленная резервами.
* * *
В те минуты, когда Иван Платонов разговаривал с раненым в плечо солдатом, возле больницы снова были немцы.
Командир немецкого батальона, сам лично руководивший солдатами, пробившимися на выручку к осажденным, с горячим от стрельбы автоматом, в мундире, иссеченном осколками красноармейской гранаты, разорвавшейся у него почти под ногами, пожал Гофману руку.
– Вы дрались несколько часов в окружении и сумели удержаться. Вы и все ваши товарищи будете награждены.
– Хайль Гитлер! – ответил Гофман. – Я рад, если мы заслужили эту честь.
Разговор происходил в одном из залов нижнего этажа, наполненном угарным смрадом, гулом гремевшего вокруг боя, шумом воды, хлеставшей этажом выше из перебитых водопроводных труб. Пол в зале был засыпан разноцветной штукатуркой, обвалившейся с потолка и стен, посередине в вертикальном положении покачивалась на единственной уцелевшей цепи бронзовая люстра. И совсем мирно и нетронуто, удивляя этим своим мирным видом, среди полного разгрома, постигшего пышно убранный зал, над изломанными стульями, креслами, опрокинутыми столами высились по углам в кадках, окрашенных в зеленое, старые, величественные пальмы…
Лицо Гофмана было черно от копоти, обожжено. Пятнистая маскировочная куртка дымилась. Трудно было понять, тлела она от залетевшей в ткань искры, или это Гофман был так густо напитан дымом и теперь дым постепенно выходил из складок его одежды.
– Сколько русских солдат еще находится в здании? – спросил командир батальона.
– Тридцать или сорок, – ответил Гофман. – Мы перебили больше половины.
– Сколько нужно вам времени, чтобы уничтожить их всех?
– Двадцать минут, – сказал Гофман, подумав. – Если ваши солдаты возьмут на себя внешнюю оборону. Я тоже потерял много людей.
* * *
Составители штабного отчета, называя сражавшихся в больнице бойцов группой лейтенанта Зыкина, не знали, однако, того, что сам Зыкин был убит в первые же минуты штурма, когда солдаты еще только врывались в здание и Зыкин, с автоматом, в лихо сбитой на затылок фуражке, в желтых кожаных перчатках, надетых тоже для лихости и шика, для геройского вида, по примеру того, как он видел однажды в журнале кинохроники на фронтовых командирах, перелезал через подоконник в зал нижнего этажа. В штабе не знали и того, что младший лейтенант Губанов, второй после Зыкина в группе по званию, тоже был убит несколькими минутами позже, что потом был убит старшина Боков и что таким образом схватившиеся с немцами солдаты с самого же начала остались без командиров. Впрочем, если бы даже они и были, это вряд ли могло существенно отразиться на действиях бойцов, ибо было крайне трудно, если не сказать – совсем невозможно осуществлять какое-либо командование в лабиринте коридоров, лестниц, бесчисленных комнат и залов, в дыму пожара, как-либо управлять людьми, множеством группок рассыпавшимися по всему необъятному, запутанному зданию, не связанными между собою никакими средствами связи и перемешанными до полной неразберихи с такими же группками немцев.
К тому моменту, когда на помощь роте Гофмана к зданию больницы пробился немецкий батальон, от "группы Зыкина" действительно уцелело уже не больше сорока человек, стесненных в длинный, протянувшийся изломами коридор третьего этажа, из которого не было выхода, потому что на обоих концах находились немцы и бдительно сторожили каждое движение внутри коридора. Если кто-либо показывался в зоне, доступной их автоматам, они в то же мгновение принимались строчить в несколько стволов длинными очередями.
Стоять в коридоре в рост было нельзя, потому что его наполнял плотный, удушливый желто-белый дым где-то по соседству горевших перин и подушек. Только в самом низу, вблизи пола дым был пореже, хоть как-то, но там можно было дышать, и бойцы мостились в коридоре кому как было терпимо: кто на корточках, кто сидя на полу, а кто лежа.
– Что, сержант, как дальше, что делать будем? – перхая, облизывая сухие, в белой накипи губы, спросил пожилой, усатый Прохоренко, бывший колхозный бригадир, смаргивая с красных, разъеденных дымом глаз непрерывно набегающую влагу. Пригнувшись, скрючив объемистое, грузное тело, выставив винтовку со штыком, он сидел на задниках своих больших солдатских ботинок, совсем близко к немцам, за невысокой баррикадой из мешков с песком, которыми на случай бомбежек были заложены больничные окна и которые бойцы переместили на пол, чтобы в обоих концах перегородить коридор и сделать защиту от пуль.
Тот, кого он называл сержантом, ряболицый парень лет тридцати, в такой же, как Прохоренко, солдатской гимнастерке с чистыми петлицами рядового, но со следами ржавчины и дырочками от находившихся в них раньше сержантских треугольников, согнувшись, стоял рядом с Прохоренко на одном колене, сердито дергая рукоять трофейного немецкого автомата. Он только что разрядил в дымное пространство коридора, по тому направлению, откуда стреляли немцы, полный магазин и теперь прилаживал к автомату новый, из-за поясного ремня, за который было заткнуто еще с полдюжины магазинов и столько же немецких гранат на длинных деревянных ручках.
Лицо парня было хмурым. Он ничего не ответил усатому Прохоренко, словно не слыхал вопроса и не разобрал в нем, что это не только Прохоренко, но как бы через него и все другие бойцы обращаются к нему с этим тревожным вопросом и ждут от него ответа. Согнувшись еще ниже, вполголоса, про себя, выматерившись, он продолжал возиться с магазином, никак не подававшим патроны в ствол. Наконец он приладил его как должно, распрямился, провел обшлагом рукава по лбу, стирая пот, от которого давно уже насквозь промокли черные края его пилотки, не новой, как у всех других, получивших свою форму перед самым отбытием на фронт, а грязной, полинялой, поношенной, каким было и все остальное его обмундирование.
– Дай-ка разок дыхнуть! – хрипло попросил он Прохоренко, остановив замутненный усталостью взгляд на синей от набухших вен руке колхозного бригадира с крошечным «бычком». Как ни удивительно, но среди дыма горящих перин, разъедавшего горло и грудь, Прохоренко, старый заядлый курильщик, перхая и помаргивая слезящимися глазами, еще и курил, изжаждавшись за время боя по махорочной самокрутке, по ее привычному вкусу и запаху.
Ряболицего парня звали Алексей Копытин. Если бы несколько дней назад на станции Рассказово с ним не случилось того, что случилось, – он был бы сейчас не в этом горящем изнутри и снаружи здании, откуда не было выхода, под дулами окруживших немцев, среди чужих, незнакомых солдат, из которых едва с десяток успел он узнать по фамилиям, а далеко от этих мест, от этого города, далеко-далеко от фронта, за Уральским хребтом, на отдыхе вместе со всею своею частью, бессменно отвоевавшей в болотистых белорусских лесах с первого дня войны и пролитою кровью, тяжким ратным трудом заслужившей себе наконец отдых.
А на станции Рассказово случилось вот что. Сержант Алексей Копытин отстал от эшелона, с которым ехал. Объявили, что стоянка будет на целый час, бойцы повылезали из вагонов, разбрелись, да вдруг подогнали паровоз, раздалась, команда садиться, и намного раньше срока эшелон покинул станцию. Копытин был в это время на привокзальном рынке, менял пайковый гороховый концентрат на пол-литра самогону и так был занят торговлей с хозяйкой поллитровки, не уступавшей бутылку за две пачки, а требовавшей непременно три, что не слыхал, как кричали садиться, не слыхал паровозного гудка.
Обнаружив, что эшелон ушел, Копытин не испытал ни волнения, ни растерянности. После года на фронте, после всего, что довелось ему за этот год увидеть и пережить, мало чего осталось на земле, что было бы способно привести его в волнение или растерянность. Прежде всего Копытин не спеша тут же у рыночных полков выпил вымененную водку, закусил хрустким соленым огурцом, который ему бесплатно, из доброты, как защитнику отечества, дала торговавшая огурцами молодая смазливая бабенка, и пошел к военному коменданту станции заявлять о приключившейся с ним неприятности. Коменданта на месте не было, он явился только через полчаса, а за эти полчаса, что Копытин провел в ожидании, водка успела крепко ударить ему в голову. Явившийся комендант мигом учуял исходивший от Копытина водочный запах и, не вдаваясь в разбирательство, как и почему получилось, что Копытин отстал, сразу же принялся кричать на него визгливым голосом. В петличках у коменданта красовалась шпала, выглядел он сытенько, чисто и явно даже понаслышке не знал и четверти того, что узнал за этот год Копытин, что было его повседневной жизнью.
Боец из комендантского взвода в это время принес коменданту завтрак – тарелку рисовой, жирно облитой сливочным маслом каши с куском белого хлеба и стакан кофе на молоке и поставил все это перед комендантом на стол, за которым тот сидел. Каша была только что из кухонного котла, горяча, от нее столбом поднимался густой пар…
Копытин не любил начальников, подобных коменданту. До войны, когда он жил в Николаеве, работал газосварщиком на судостроительной верфи, он не любил милиционеров, хотя никто из них не сделал ему никакого зла. В армии и на фронте не любил особистов, заградотрядчиков, хотя с ними у него тоже не возникало никаких столкновений и не было поводов на них обижаться. Не любил безотчетно, необъяснимой нелюбовью, не внося в свое чувство никакого точного, определенного сознания. В теории, отвлеченно, он был согласен, что служба, исполняемая этой категорией людей, нужна, более того – необходима, но побороть непроизвольный протест внутри себя не мог: сами исполнители этих служб, когда Копытин с ними встречался, видел их в действии, всегда воспринимались им как нечто, наполняющее жизнь излишними помехами и утеснениями.
Пока комендант хлестал Копытина обычной руганью, Копытин, стоя перед ним навытяжку, молчал. Он понимал, что виноват, и покорно принимал брань. Но когда комендант в пылу начальственного гнева стал грозить Копытину фронтом, штрафным батальоном, где его научат дисциплине, где ему самое место, как разгильдяю, пьянице и без одной минуты предателю, – Копытин вскипел. Крепко сжав челюсти, он тяжело, пьяно шагнул к столу, отделявшему его от коменданта, протянул руку, наложил пятерню на комендантскую макушку со светлым кружком плеши и с силой всадил его всем лицом в горячую рисовую кашу…
Суд и расправа над Копытиным свершились в темпах военного времени. Друзья его, однополчане, ничего не ведая о судьбе Копытина, не успели еще доехать до Урала, а ему уже зачитали бумажку, лишавшую его сержантского звания, заслуженных на передовой медалей, отдыха в тылу, и, сопровождаемый стражниками, на этой же станции Рассказово Копытин был сдан под расписку в эшелон, в дивизию, которую спешно мчали на фронт, и приписан к роте Зыкина, получившего насчет Копытина от рассказовских военных властей особые предупреждения.
Никогда Копытин не числился преступником, его положение было для него новым, нес он его с великим душевным удручением и, очутившись в вагоне, среди строгого, незнакомого сибирского народа, ожидал, что и сибиряки отнесутся к нему как к преступнику, в соответствии с тем, как трактовали Копытина составленные на него бумаги. Но происшествие на станции Рассказово, когда про него узнали, вызвало у солдат и у ротных начальников только смех и самое неподдельное искреннее сочувствие Копытину.
Ему же, однако, было не до смеха. Ничего веселого в своей истории Копытин не находил. Мало того, что пропали отдых в тылу и, следовательно, месяц-полтора верной жизни без бомбежек, минных обстрелов и постоянного риска, мало того, что он снова ехал на фронт, под пули, вновь на игру со смертью, которая рано или поздно, но всегда выигрывает, мало того, что он снова был рядовым, как в начале войны, – с него еще сняли и все его боевые медали. Не бог весть какие это были награды – не ордена из золота и серебра, но они были заслужены честно, кровью, муками в болотах на Припяти и Десне, где ревматизм и лихорадка косили людей хлеще немецких пуль, вручены ему на передовой его командирами, которые знали ему настоящую цену, не как те, что судили его и изломали ему судьбу в пять минут. С этими медалями Копытина как бы лишили и всего славного фронтового прошлого, которым он скромно, потихоньку, про себя, гордился, всего им сделанного, выстраданного, вынесенного. И это было для Копытина горше и обидней всего…
– Ложись! – пронзительно закричали в коридоре.
Из дыма с немецкой стороны вылетело черное железное яйцо гранаты, ударилось в бруствер, как раз перед Прохоренко, и на миг влипло в податливую ткань мешка, вмяв гнездо в его песчаной набивке. Из гранаты сочился дымок, ее сотрясала заметная глазу нутряная дрожь – в ее середине горел запал, отмеривая последние перед взрывом секундные доли.
Прохоренко сполз с пяток на пол, обмякло отвалился корпусом в сторону, к стене. Его губы беззвучно шевелились, он точно силился что-то сказать, глаза прикованно, расширенно глядели на черное яйцо.
Безусловно, он был бы убит, как был бы убит и Копытин, и другие, что находились возле них, поблизости, если бы Копытин в следующий миг с нечеловеческой, какою-то совершенно звериной быстротой, на которую вдруг оказалось способным его утомленное тело, не прянул к гранате. Соскользнув с бруствера, она падала на пол, и до взрыва, верно, оставалось уже совсем ничего. Копытин подхватил ее на лету и выкинул наружу сквозь квадратный проем разбитого коридорного окна.
Рука у Прохоренко, когда он передавал Копытину «бычок», подрагивала. Копытин сунул окурок в рот, жадно потянул горячий махорочный дым, в одну затяжку высосав весь «бычок» до конца.
По коридорным окнам, отбивая от стен штукатурку, полоснула пулеметная очередь, откуда-то сверху, с выступа здания, видного в разбитые, расщепленные, без единого стекла рамы.
И сейчас же позади, в противоположном конце коридора, тяжкими обвалами грохнули взрывы гранатных связок, зачастили немецкие автоматы, свидетельствуя, что немцы сорганизовались, пополнили свои ряды и от осады перешли к активному напору.
Коридор изгибался, с того места, где находились Копытин и Прохоренко, было не разглядеть, что происходит там, где начали нажимать немцы, – гремели только выстрелы, оглушительно отдаваясь в пространстве коридора.
Потом на стенах заплясали отсветы яркого пламени. По знакомому запаху, ударившему в ноздри, Копытин сообразил, что немцы пустили в дело огнемет.
Не видавшие этого оружия бойцы еще только смекали, сколь велика от него опасность, но Копытин понял сразу же.
Ну немцы! Ну хитры, ну коварны! Зажали, замкнули со всех сторон и теперь, чтоб не терять своих людей, хотят покончить с красноармейцами скорым и верным способом – сжечь всех живьем!..
По окнам опять простучала пулеметная очередь, отбивая от рам щепу. Прошлый раз пулеметчик сумел кое-кого достать, теперь бойцы были настороже, умнее – с первыми пулями метнулись под низ оконной стены.
Жаркие отблески ширились, полыхали ярче, ближе. Озарив всю видимую часть коридора, прошипев, сверкнула огненная струя и словно взорвалась бешеным пламенем. К желтому смраду тлеющих перин прибавился черный, смолистый дым самовозгорающейся жидкости. Он клубился в желтом отдельно от него, не смешиваясь, стремительными спиралями, завихрениями, с какою-то буйною, злою энергией. Сквозь выстрелы, шум, гулкое эхо, гремевшее в здании, снаружи в окна доносились крики на немецком языке. Они звучали, как ликование врага, от них еще сильнее становилось чувство полной безысходности, конца.
Чадный гудящий огненный вал надвигался из глубины коридора во всю его высоту. Теснимые огнем, бойцы пятились, били из винтовок в его обжигающее жаром кипение, за которым скрывались немцы с огнеметным аппаратом. Один солдат, обрызганный жидкостью, свалился на пол, корчась, катался в толпе, под ногами у людей. В сумятице его не замечали, топтали ботинками. Пылающими руками он рвал на себе одежду, пытался ползти от подступающего огня. Пламя, отбросив солдат, внезапно накатилось бурной волною, и горящий, орущий диким голосом человек исчез в его клубах.
Еще струя жидкости, с силой выброшенная из аппарата, шипя, пронизала бушевание пламени, ожгла потолок, стены, захватывая новую часть коридора. Огненный ливень полился сверху на бросившихся в разные стороны бойцов. Мгновенно взрывчато вспыхнули стены, покрылись текучими, черно-красными языками. С десяток солдат, не выдержав, сдавшись страху, побежали в свободную от пожара половину коридора, толкая друг друга, спотыкаясь, валясь на тех, кто хоронился возле Копытина за баррикадой. Трое, совсем без рассудка, перемахнули через наваленные мешки и пустились дальше.
– Куда?! – взмахнул руками Прохоренко, пытаясь схватить, остановить бегущих. – Там немцы! Куда?!
– Обалдели?! Назад! – закричали им вслед. Навстречу бегущим ударили автоматы. Двое упали, с разлету покатившись по полу, третий, подстреленный, присел и с тою же опрометью, с какою бежал на немцев, сильно хромая, кинулся обратно, под защиту баррикады.
Пулеметчик, снаружи с угла корпуса следивший за коридорными окнами, заметив мелькание фигур, опять прострочил по оконным проемам.
Тоскливый, сосущий, предсмертный холод заныл под сердцами у всех, кто был в коридоре. Крышка, сказало каждому сознание, дороги нет никуда.
Тоненький, белобровый, с детским лицом Коля Панкратов, совсем мальчишка, без пилотки, дыша открытым ртом с видным в нем розовым язычком, подполз к Копытину и прилег возле него на полу. В детских глазах Коли Панкратова были и страх, и томление, но более всего в них было ожидания, почти мольбы, направленной Копытину. Он смотрел на бывшего сержанта так, точно тот мог – и Коля ждал этого, просил его об этом – придумать и сделать сейчас такое, что спасет, вызволит всех из беды, сохранит всем жизнь. Еще люди приблизились, подползли к Копытину и Прохоренко, хотя они были ближе всех к немцам и возле них было опасней, чем позади, за их спинами. Копытин обвел взглядом жавшихся к нему людей: у всех было то же самое, что у Коли Панкратова, – ожидание чуда, которое должен был он сотворить… Наступали страшные, видно, последние для всех минуты, что понимали и чувствовали все, и в эти минуты, когда уже не было больше никаких других надежд, неоткуда было ждать спасения, когда уже ничто больше не могло помочь – самую свою последнюю надежду люди обратили к нему, Копытину, как-то разом, все одновременно вспомнив, что он единственный среди них опытный фронтовик, что он носил звание сержанта, имел боевые награды, которые не дают даром, а только за настоящее мужество в настоящих боевых делах. Обреченные люди собирались ближе к Копытину, движимые одним инстинктом, без слов отдавая себя его опытности, в стихийной, у всех появившейся в него вере, вере в то, что только он сейчас знает, что нужно всем делать, как надо поступать. Не только для Прохоренко, называвшего Копытина его старым званием, для всех в этом дымном, объятом пламенем коридоре Копытин снова был сержантом, старшим надо всеми командиром. Отнятое у него звание было снова при нем, возвращено ему окружавшими его бойцами, ждавшими и жаждавшими его власти, готовыми ему повиноваться, куда бы он ни повел, что бы он ни потребовал, ни приказал.
– Может, в окна? А, братцы? Как, сержант? – торопливой скороговоркой, неуверенно предложил один из теснившихся к Копытину солдат – сильно щербатый, черноликий от копоти. Все были черны, перепачканы сажей, с измазанными лицами, но этот выглядел чернее всех, сущим трубочистом.
– Пол надо пробивать, пол… – хрипло возразил другой, из-за плеча Копытина, с синеватым отливом ноздрей и век от угарного удушья, сжимавшего ему горло. – Как считаешь, сержант, только ведь и осталось, боле ведь ничего…
Минуту назад такой мысли держался и сам Копытин. Но в те секунды, когда по коридору, убегая от огня, мчались ошалелые бойцы, близко от баррикады под ногами у бегущих взлетели с пола паркетные плитки, подброшенные крупнокалиберной пулей, пронизавшей снизу междуэтажное перекрытие. Это немцы, этажом ниже, ударили вверх, в потолок, из противотанкового ружья, поставив его отвесно.
Даже такого пути не осталось у бойцов – сквозь пол… Дыру не пробить, немцы не дадут это сделать. И куда потом прыгать – на их штыки? На дула автоматов?
– Сколько там еще? – обращаясь сразу ко всем, указал Копытин кивком головы назад, туда, где бушевало пламя.