Текст книги "Теперь-безымянные"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Лес пустел, затихал. Чтобы облегчить солдат от ненужной им в бою тяжести, было приказано не брать с собою шинельные скатки и вещевые мешки, и они остались висеть в обезлюдевшем лесу на сучках, грудами лежать под кустами. Солдаты не бросили их, как попало, напротив, каждый устраивал свое имущество хозяйственно, запоминая место, чтобы не перепутать, сразу отыскать потом, как будто всем без исключения предстояло вернуться из боя на эту опушку и забрать свои вещи…
Последние цепи развернулись на поле и двинулись в туман, к лощине.
Огромную необстрелянную солдатскую массу, таких же необстрелянных взводных и отделенных командиров удивляло, даже озадачивало, что начало боя, то, как выглядело движение навстречу противнику, совсем не совпадает с теми представлениями о войне, которые были у каждого по газетам и книгам, по кино, по рассказам других. Удивляла тишина над кочковатым полем, которое всегда было пашней, но в это лето не было ни вспахано, ни засеяно и густо затравянело, поросло кустиками репейника, удивляло, что цепи спокойно идут в полный рост, что немцы не стреляют, хотя туман редеет с каждой минутой и вражеские наблюдатели, конечно, уже заметили, какие многотысячные человеческие массы появились на пространстве между лощиною и лесом. Еще не изведавшие войны солдаты не знали, что все, что они видели, все, что происходило вокруг и казалось им совсем не похожим на войну, было самой настоящей войною, выглядело и происходило именно так, как только может выглядеть и происходить на настоящей войне.
Те, кто уже спустился в лощину, на территорию городского парка культуры и отдыха, с интересом и чувством чего-то странного, почти невероятного в это время и для места, на котором развернулась война, глядели, проходя мимо, на круглые, ярко расписанные охрой и киноварью шатры детских каруселей, на деревянных лошадок, застывших в беге, с резво поднятыми копытцами, на остроносые лодки качелей, фанерные киоски с надписями «Соки-воды», на дощатую веранду для танцев и голубую раковину оркестра, на волейбольные площадки с натянутыми на столбы сетками – так что хоть бери мяч и играй, на плетеные кресла-качалки под парусиновыми зонтами с разноцветными фестончиками, как бы приглашающие посидеть и покачаться, на замкнутые в штакетник газончики ярко-зеленой декоративной травы, на ровные, чистые, посыпанные желтым песком аллеи и дорожки, на хоровод гипсовых пионеров в центре большого фонтана, в котором только не шумели струи, но в должном объеме была вода и морщинилась легкой рябью… Вчерашняя скоротечная схватка разыгралась в основном над лощиною и на ее склонах, а в парке почти не оставила следов. Только кое-где можно было заметить белый отщеп на древесной коре, задетой пулей, валяющиеся стреляные гильзы да на главной аллее, возле клумбы, празднично пестревшей узорами цветов, грудью на своей винтовке лицом вниз лежал мертвый боец, вкрючив в золотой песок аллеи черные пальцы.
Пройдя лощину, передовые цепи стали подыматься по другому ее склону, с треском и шуршанием продираясь сквозь заросли боярышника и молодого дубняка, почти по земле стелившего свои широко раскинутые нижние ветви.
И сейчас же, как только бойцы выдвинулись за гребень склона, за сплошную зелень лесной поросли, какою-то веселою скороговоркою захлопали выстрелы, возвестив о том, что батальоны столкнулись с передовыми немецкими постами.
Лесистый склон, весь в росе, прохладе и свежести утра, накрытый дремучим пологом черно-зеленой листвы, затененный пластами синеватого, как снятое молоко, тумана, неохотно всплывавшего над зарослями и медленно таявшего в лучах солнца, был довольно крут, изрезан овражками, распадинками. Множество тропинок, сходясь, расходясь, петляло меж кустами, прорезало частый, переплетенный ветвями дубняк. Это были единственные дороги наверх, никаких других, пошире и поглаже, на склоне не существовало. Бойцы, следовавшие за передовыми цепями, так же, как и те, кто прошел первым, лезли, цепляясь за ветки, сучья, помогая взбираться товарищам, которые несли на себе противотанковые ружья, ручные пулеметы, широкие, как трубы, стволы минометов. Надсаживаясь, бодря себя руганью и криком, какие-то чужие артиллеристы, видно, приданные полку из соседней части, в грязных, замызганных, белесых от соли гимнастерках, с треском приминая кусты, тащили вверх по склону тонкоствольную пушчонку на резиновых шинах.
В одной из распадинок, подпертый земляной плотиной, чернел глубокой водою продолговатый пруд с нависшими над ним старыми дуплистыми тополями. Пока цепи проходили мимо пруда, обтекая его с длинных сторон, бойцы, шагавшие узкими бережками по серой, потрескавшейся на паркетные плитки корке грязи, успевали наклониться над водой и, зачерпывая ее горстями, сделать по нескольку торопливых глотков. Перед выходом из леса все были напоены, но лесное озерко манило, и каждый к тому же знал, что не скоро теперь придется хлебнуть чистой ключевой водицы. Да и придется ли…
Повыше пруда, под гребнем откоса, в выемке, загороженной спереди толстым стволом старого тополя, комполка решил поместить свой командный пункт и приказал Ивану Платонову располагаться здесь с телефонной аппаратурой и немедленно налаживать связь – со штабом дивизии и вперед, с батальонами.
Но как только загремела перестрелка, полковой командир, курчавый среднеазиат со смуглым широким лицом, человек непоседливый, доверявший только своим глазам, уже дважды раненный с начала войны и потому при ходьбе опиравшийся на суковатую палку, вылез из ямы и, забрав с собою телефониста с аппаратом, ушел вперед, на винтовочную трескотню – чтобы быть в непосредственной близости от батальонов и видеть все происходящее в натуре. За ним, не желая отсиживаться в укрытии и бездействовать, потянулось и все остальное полковое начальство – комиссар полка, начальник штаба, помначальника штаба. В яме, превратившейся в центр полковой связи, остались лишь трое телефонистов и Платонов.
Минут через пять после ухода полковых командиров снизу зашуршали кусты и появился комиссар дивизии Иванов с несколькими политработниками. Подъем по круче вогнал Иванова в пот, он большим платком отирал красное распаренное лицо и шею. Выглядел он беспокойно, вертел головой – ему казалось, что он уже в пекле сражения и подвергается большой опасности. Он заметно расстроился и помрачнел, узнав, что полковой командный пункт перенесен и надо лезть под самые пули, чтобы на него попасть. А находиться на поле боя, вблизи солдат, их боевых порядков Иванов считал для себя, как для комиссара, необходимым и обязательным. Ему казалось недопустимым, полным подрывом авторитета, если эти ответственные для дивизии часы он проведет в тылу, на КП возле Федянского.
С минуту он медлил. Было почти зримо видно, как боязно ему вылезать за гребень. Но так как впереди ничего страшного как будто не творилось, а, напротив, потрескивали лишь красноармейские винтовки, свидетельствуя, что пехота продвигается, теснит врага, и так как бывшие с Ивановым политруки, народ молодой, горячий, были настроены приподнято, воинственно и стремились к пехоте – Иванов преодолел свои колебания и полез по кустам дальше, шумно пыхтя и отдуваясь.
Дивизионный пункт связи ответил сразу же, слышимость была отличной, без помех. С батальонами удалось связаться не так быстро, оттуда отвечали, что они в движении, еще все на ходу, пехота подтягивается, накапливается, минометчики уже заняли позиции, готовятся стрелять, немцы из больницы отвечают, но слабо, из города тоже слабо – видно, их мало и оборонительных средств у них мало, а то б они, конечно, уже показали себя…
Голоса знакомых ребят звучали возбужденно, пресекаясь от волнения, но было в них больше радостного, чем тревожного, того, что должно быть в голосах людей в подобной обстановке. Платонов слушал их тоже с какою-то необычной, ни на что не похожей радостью, которой трудно было подыскать название. Нервы его были взвинчены, напряжены, но как-то празднично, он испытывал состояние непонятного восторга, смешанного с такими же сильными, томительными замираниями души – замираниями пред тем, что должно было вот-вот начаться, уже начиналось, началось, пред тою неизвестностью, какую несло это начавшееся судьбе всех и в том числе – его судьбе… Не больше пятисот метров отделяло его от тех канав, рытвин, чахлых, обглоданных коровами кустов, в одиночку и островками разбросанных по открытому пустырю перед больницей, откуда вели передачу батальонные телефонисты. Платонов хорошо знал, помнил и мысленным зрением видел сейчас всю местность, на которую, поднявшись из лощины, выдвинулся его полк, чтобы штурмовым броском ринуться вперед, на немцев, на город. Но оттого, что на этой хорошо знакомой ему земле в лоскутках огородов гремели сейчас настоящие выстрелы, оттого, что где-то там, совсем близко, были иноземцы, чужой, враждебный мир, говорящий на непонятном языке, живущий своими, совсем другими законами, обычаями, правилами, отсюда, из этой тихой защищенной котловинки над черным лесным прудом, эти подгородные рытвины, буераки, кусты казались Платонову каким-то совершенно иным, совершенно особым местом, ничего общего не имеющим с тем, что сохранял он в памяти, с той землею, по которой он когда-то бегал и ползал под командою училищных командиров. Казалось даже, что и воздух сейчас там совсем иной, не такой, какой он был всегда и есть всюду, не такой, какой тут, на пункте связи, в пятистах метрах…
Едва Платонов переговорил с батальонами, как включился дивизионный КП. Платонов узнал голос Федянского.
– Седьмого, срочно!
– Он впереди, с батальонами.
– Кто там возле?
– Никого, все с пехотой.
– Связь как – действует?
– С батальонами есть, но пока прервали, меняют места. А от седьмого телефонист не вызывал, вероятно, еще тянет линию…
– От вас там видно что? Почему пехота медленно собирается к рубежу атаки? Чего ждут – пока минами накроют? Уже их авиация пошла!
– Я не в курсе, товарищ третий… – признался Платонов сконфуженно, переживая, что не может ответить Федянскому, хотя не его дело было знать, что там происходит с пехотой, и он понимал, что Федянский сыплет свои вопросы только затем, чтобы выговорить кипящее в нем недовольство.
– Ищи мне седьмого, срочно. Давай его на провод!
– Слушаюсь, товарищ третий! – отчеканил Платонов, отметив мысленно, про себя, перемену, которая произошла в начальнике штаба с его передвижением на должность комдива. И раньше Федянский был взыскателен и строг, но таким колючим, властным тоном все же не разговаривал…
– "Чайка", "Чайка"! – стал вызывать телефонист в решетку мембраны.
Платонов взял у него трубку, по профессиональной привычке всех связистов нагнулся над телефонным ящиком пониже – почему-то всегда кажется, что если склониться ближе к аппарату, то на другом конце провода будет слышней и скорее ответят.
– "Чайка"! Алло! «Чайка»? Громче! Седьмого на провод!
Солдат-телефонист, следивший за выражением лица Платонова, угадав по движению бровей и глаз, что надлежит ему делать, протянул руку к коммутатору и соединил откликнувшегося командира полка с Федянским.
– Как обстановка? – спросил Платонов находившегося с командиром полка телефониста, когда линия освободилась. – Где устроились? Назови координаты по двухверстке.
Телефонист, недолго помедлив, поискав на своей карте, назвал, употребляя кодовые обозначения. Платонов карандашом отметил в планшете место.
Потом он вызвал по очереди батальонные пункты связи, узнал, где они расположились, и предупредил, чтоб все время были на проводах, не бросали больше линии. Если же батальоны двинутся дальше и надо будет снова передвигаться вместе с ними, наращивать кабель, опять менять места – нынешние пункты не свертывать, пусть работают, пока не включатся новые.
На рассвете, умученный хлопотами и сильно проголодавшийся, Платонов съел полкотелка жирной гречневой каши с мясом, которую горячей приберег ему ротный старшина, и теперь его мучила жажда. Он дважды прикладывался к фляжке, запрятанной, чтоб не носить на поясе, в вещевой мешок, и, когда приложился в третий, воды оказалось только на донышке. Одним глотком он влил ее в себя и решил, пока тихо, спуститься к пруду, напиться и наполнить флягу про запас. Можно было бы послать кого-нибудь из телефонистов, но Платонову хотелось еще и умыться – после бессонной ночи лицо просило освежить его водою.
Туман, покрывавший лощину и лесные заросли на ее склонах, уже весь рассеялся, растаял, съеденный солнечным теплом, и только над серединою пруда еще сохранялось небольшое облачко, нежное, кремовое сверху, где его грели, просвечивая почти насквозь, солнечные лучи, и чуть синеватое снизу, где оно, провиснув, касалось зеленовато-черной глади пруда.
Платонов засмотрелся на облачко, невольно привлеченный, тронутый его воздушностью, его нежнейшей окраской, его свечением, отраженным в гладком темном мраморе воды, всей его красотой, тонкой и какой-то совсем сейчас не нужной, находившейся как бы в совершенной противоположности всему тому, что совершалось окрест. Облачко походило на испуганного, растерянного ягненка, пугливо спрятавшегося здесь, в распадинке, под нависавшей листвою, от злого грома войны, гремевшего все сильнее, и сильнее над лощиною, над верхушками леса. Его хотелось приласкать, защитить, укрыть понадежней и укромней, как захотелось бы сделать это Платонову с настоящим ягненком, если бы такой вдруг встретился ему в этом лесу.
Вода в пруду была чуть горьковатой от листьев, что каждую осень падали в нее с окружавших тополей. Платонов напился, умыл лицо, шею; опустив фляжку в воду, подождал, пока она с бульканьем наполнилась.
– Сынок! Сынок!
Вздрогнув от неожиданности, Платонов обернулся недоуменно и не сразу нашел глазами, откуда исходит окликнувший его голос.
Сзади, на полугоре, в частой поросли тонкого осинника стояла пожилая женщина, по-деревенски повязанная белой косынкой, голубея в листве и зеленоватых стволиках ситцевым платьем. Простое ее бабье некрасивое лицо, коричневое от загара, имело выражение испуга, томления, внутренней муки, выражение, возникшее не только что, а, как видно, многодневное, застарелое, ставшее уже для ее лица постоянным, прочно с ним сжившимся.
– Сынок, родной, долго еще стрелять-то будут? Детишки наши от страха прямо заходятся, никакой уж мочи нету терпеть…
– Что вы тут делаете? – выпрямился Платонов. Наверное, вряд ли что еще смогло бы его так удивить здесь, в этих местах, как эта в ситцевом платье женщина, возникшая в осиннике и вопрошавшая в тоне плача и причитания.
– Да разве я одна тута? Нас девятнадцать семей, семьдесят три души. Одно бабьё да детишки малые. В земляночке хоронимся, уж который день…
– Как, то есть, в земляночке? Почему? Зачем вы тут остались?
– А куда ж было деваться-то, милый? Мы все тутошние, парковые рабочие, по баракам жили. Никто нам не сказал, отступать аи нет. Начальник наш как седьмого дня в город уехал, так с той поры не видать его. Да и куда идти-то с дитями на руках? У кого двое, у кого трое, а есть и по четверо…
Следом за женщиной Платонов поднялся по горе и в чащобе осинника увидел черное отверстие дверного проема, ведущее в какой-то подвал или погреб, – наружу выступала только двухскатная крыша, присыпанная толстым слоем свежей земли.
Согнувшись в низком дверном вырезе, Платонов шагнул за порог. В лицо ему ударил густой смрад – запах человеческого пота, детских пеленок, сырой тяжелый воздух подземелья, из которого выдышан уже почти весь кислород. Внутри была тьма, показавшаяся Платонову вначале кромешной. Но все же он разглядел, что подвал уходит далеко вглубь, в середине его узкий проход, а по сторонам – то ли ящики, то ли дощатые нары, и на них полно людей. В потемках блестели глаза, слышался говор и надсадно, истошно, в несколько глоток голосили маленькие дети.
Когда Платонов, за?стя свет, появился в дверях, внутри подвала, в темноте, послышались испуганные восклицания женщин и такой шум, будто все шарахнулись куда-то дальше в глубину; детский плач мгновенно усилился, стал предельно пронзительным.
– Наш это, бабоньки, наш! – громко сказала женщина в голубом платье, протискиваясь под низкий свод землянки следом за Платоновым. – Свой солдатик, не бойтеся. Вчера тут немцев полным-полно было, – пояснила она Платонову, как бы извиняясь за испуг баб и детишек. – Вокруг все шныряли и по-своему – лай-лай! Так и думали, заскочит какой сюда, и всем конец…
– Ну и выбрали себе нору! – подивился Платонов, приглядываясь.
– Да куда ж было деваться-то, милый! – проговорила женщина опять в певучем тоне бабьего причитания. – Мужиков наших нету, всех на войну побрали, никому мы не нужные, всеми кинутые… Бараки наши на голом бугре, разве ж там спасешься? Кажная бонба, кажная пуля туда метит. Вот и позабились сюда, в нору-то в эту. Складом она у нас называется, тут завсегда краски, кисти, струменты садовые хранились… Всё тут ненадежней. Кровля, верно, ветхая, так мы сверху бревен накидали и земли насыпали…
– Фортификация! – усмехнулся Платонов. – Никакой бонбе, конечно, вас тут не взять… – и присел, чтоб закинуть голову, оглядеть потолок и подпиравшие его столбы.
– Известно, бабы, чего мы понимаем! – охотно согласилась женщина. – Вот кабы при нас мужики наши были!
– Да вы с ума сошли! Вас же тут всех позадавит! – воскликнул Платонов, разглядев, какими ветхими были стойки, укосины, каким гнилым было все потолочное дерево. Он ударил кулаком по одной из балок, составлявших каркас кровли. Она была тонка, стара, в трещинах, и даже глазу было видно, в каком напряжении держит она тяжесть наваленного снаружи земляного слоя. От легкого удара кулаком балка скрипнула, в щели потолочных досок посыпались древесная гниль, труха, комочки земли.
– Уходите отсюда немедленно! – загорячился Платонов. – Да вы понимаете, что вы наделали? Залетит одна какая-нибудь мина, трахнет – и достаточно, вся эта ваша покрыша так на вас и завалится! Давайте, давайте все отсюда! Пока еще можно – по кустам, по лощине, в лес, а там овраги, куда-нибудь в овраг, на дно… Все лучше, – ведь это ж вы себе могилу саму настоящую устроили!
– Что ты, милый, – с дитями под пули! Ишь ведь как свишшут! Да мы все со страху поумираем. Какой там лес, разве до него добежать? Поле ведь чистое, ему, врагу окаянному, как на ладошке все видать!.. – запричитало, перебивая друг друга, сразу множество голосов. – И тут страшно, а наружи оно еще страшней. Чуешь, – уж по всему парку палит… Что там где, что тут – все одно смерть нам. Будем уж тут сидеть. Вчерась отсиделись, можа и нынче господь милует. Только вы, родные, немцев сюда больше не допущайте, уж такой от них страх, такой страх! Больно громко ихний инвентарь бьет!..
– Бабьё вы чертово! – сердясь, закричал Платонов. – Да есть у вас головы-то? Добром вам говорю – уходите, пока целы. Пока не поздно! Бойца в провожатые дам, он вас до леса доведет, покажет, где схорониться…
В ответ еще громче раздались причитания, поднялся такой вой и стон, что Платонов, не имея времени спорить, доказывать, убеждать, не стал больше уже ничего говорить, не стал слушать, а, с сердцем махнув рукою, полез из землянки.
– Ты про нашу укрытию плохо не думай, – сказала ему в спину женщина в голубом платье. – От пули в ней защита верная, а мина ее не тронет, они все дальше перелетают, за парк, на энтот бок…
* * *
Пока Платонов находился в землянке, стрельба за гребнем лощины зачастила в совершенно сумасшедшем темпе, а потом в момент, сразу, точно распахнули какие-то удерживающие заслоны, превратилась в сплошной воющий грохот. Над парком ревело и стонало, словно обрушился неистовый, сокрушающей силы ураган. Железо, сталь и свинец, нацеленные немцами в советскую пехоту и пролетевшие мимо, со всею заложенною в них яростью, во всем бешенстве своего разгона встречались с деревьями парка, рвали и кромсали их, сбивали листву и сучья. Литые болванки снарядов, насквозь, с визгом сверлившие чащи зарослей, отрубали, отваливали от старых могучих стволов тяжелые, крупные ветви; задевая в своем падении соседние деревья, с треском ломая тонкий лесной подрост, они шумно рушились на землю. За лощиною, на другом склоне, куда ударяли перелетавшие немецкие снаряды, тоже грохотало почти беспрерывно, – вся котловина парка гремела и была окружена пальбой, так что, даже зная расположение войск, можно было сбиться в определении того, где идет сражение, и посчитать, что оно охватило лощину со всех сторон.
Со склона, на который выскочил из подземного убежища Платонов, в прогалы листвы было частями видно поле перед лесом. Его покрывала розовато-серая пыль от разрывов. Пока Платонов смотрел, – а это был краткий миг, – на поле вскинулось и опало еще несколько высоких земляных взбросов.
Сильный, вплетенный в наземный грохот гул моторов, стонущих от предельной форсировки, заставил поднять голову. В клочьях дыма над парковой котловиной, завалившись на крыло в крутом вираже, чертил стремительную дугу «юнкерс», нацеливаясь на что-то на земле и хищно приспуская тупой нос.
Платонову стало страшно, как никогда еще не было страшно в жизни, до слабости и бессилия в коленях, – от несущегося над парком железного урагана, от «юнкерса» над головою, затемнившего простертыми крыльями свет неба, но больше всего – от того, что сейчас, в эти минуты, он не на пункте связи, не на своем рабочем, боевом посту и что из-за его отсутствия, возможно, уже произошла или происходит какая-нибудь беда для всего полка или даже для всей дивизии.
С этим страхом в сердце он бросился по склону вверх, к выемке под тополем, скользя и срываясь на крутизне.
Как ни плотен, тесно сомкнут был грохот, от которого дрожал, тугими волнами бил в уши воздух, а в обрывистых местах склона даже отваливались и сыпались струйками сухие комочки земли, Платонов все же уловил в нем еще и тонкий, слабый призвук, похожий на далекое пение, какое-то – "а-а-а…". Оно шло из самого эпицентра грохотания, становясь явственней, различимей в промежутках между взлетами грома, и Платонов догадался, что это тонкое, далекое звучание, пение, тонущее в пальбе сражения, – "ура!" поднявшихся в атаку батальонов.
Телефонисты, сгрудившись, стиснув головы возле одной телефонной трубки, слушали, бездыханно открыв рты, с бледными, возбужденными лицами.
– Немцы бегут! – в три голоса закричали они Платонову. – Наши возле больницы! Бросают гранаты в окна!
Платонов, задыхаясь от бега, волнения, вырвал у них трубку. На проводе были все три батальона. Заглушая друг друга, батальонные телефонисты кричали что-то сумбурное, в их оглушительном хоре мало что можно было понять, лишь отдельные слова и обрывки фраз.
Настойчиво заявлял о себе дивизионный пункт связи, требовал ответить. Платонов поспешно отозвался, ожидая услышать Федянского. Нет, это просто телефонисты, снедаемые любопытством, по собственной инициативе спрашивали, что видно с полкового пункта, правда ли, что пехота уже в городе? Федянский и весь его штаб не отрываются от стереотруб, на КП радостная суета, пущен слух, что немцев сломили одним ударом, полный успех.
У Платонова не достало терпения дослушивать до конца.
Счастливый от того, какую может сообщить он весть, захлебываясь словами, точь-в-точь, как батальонные телефонисты, он закричал в трубку, повторяя то, что слышал: что немцев опрокинули, они бегут, наши уже ворвались в больницу, обошли ее, наступают дальше, еще немного, еще чуть, и будет взять весь город…
Грохот боя после атаки отодвинулся от края лощины ближе к городу, приглох, упал, стал раздробленней и мельче. Уже не громыхало по всему фронту, стрельба теперь частила попеременно то в одном, то в другом краю. Над парком уже не свистело всплошную, ураганно, летящая буря разбилась на множество отдельных голосов – свирельно-тонких и грубых, басовитых, пронзительно-высоких, сверлящих и каких-то фыркающих, захлебывающихся, чмокающих. Отчетливо и резко, точно ломали сухую кость, пощелкивали о деревья осколки. Иногда снаряды проносились над самым укрытием связистов, совсем низко, – телефонисты инстинктивно пригибались, втягивали головы в плечи. Несколько мгновений после этого казалось, что воздух по следу пронесшегося снаряда свернулся в тугой звенящий жгут и медленно, не переставая звенеть, раскручивается, распрямляется.
Снова над лощиною, так же наклонив в вираже крылья, скользнул бомбардировщик, возможно, тот же самый, что в первый раз, и снова хищно ринулся с высоты к земле и круто взмыл, взревев моторами. Было ясно видно, как из его брюха, точно дрова, посыпалось множество мелких бомб, когда он, пикируя, устремился на выбранную цель.
Телефонный провода не оставались немыми ни на секунду. Батальоны переговаривались между собою, запрашивали, где командир полка, требовали с ним связи.
Полковой командир из воронки, в двухстах метрах позади батальонов, подступивших к окраинным улицам, каждые пять минут вызывал тылы, ругал артиллеристов за то, что молчат, не помогают пехоте, предоставили ее самой себе. В другой жилке провода не умолкал высокий нервный голос Федянского, то распекавшего командиров полков, то что-то кричавшего в батальоны. Названия местности, кодовые обозначения частей, команды, приказания, угрозы, просьбы, самый причудливый цветистый мат – непрерывным клокочущим потоком неслись по проводам из конца в конец: достаточно было послушать десять минут, чтобы от напряженного гудения мембраны начало так же громко гудеть в самой голове…
Развернув карту, Платонов отыскивал и метил места, что назывались в телефонных донесениях, чтобы представить, как далеко продвинулись батальоны, какие занимают они позиции. Ипподром, кирпичный завод, стадион «Динамо»… Выходила ломаная, языкатая линия. Она подступала вплотную к городской черте, кое-где пересекала ее, отдельные подразделения сумели захватить десяток-другой окраинных домиков, куски улиц, вклиниться в оборону немцев на приусадебные огороды, в чащи садов, в путаницу разделяющих дворы изгородей, но до захвата всего города было еще далеко, карта показывала, что главная часть работы впереди, ее еще только предстоит делать.
В районе кирпичного завода, справа, где был стык с другим полком, пехоте приходилось особенно туго. Немцы засели за толстыми стенами цехов, за кирпичной оградой с прорубленными амбразурами, на верхушке тридцатиметровой заводской трубы прятался наблюдатель, который сверху отлично видел всю местность и наводил огонь минометчиков. Комбат отчаянным голосом кричал командиру полка, что надо ко всем чертям разрушить, повалить артиллерией трубу и снести кирпичную ограду, а если нет снарядов на то и на то – обязательно, скорее, во что бы то ни стало трубу: из-за нее батальон прижат к земле, все время под прицельным огнем и потери уже такие, что страшно подсчитывать.
На крайнем левом фланге, в районе стадиона, наступление тоже приостановилось, не дав значительного успеха. Командир батальона, которого не оставили ни его уравновешенность, ни его природный юмор, доложив, что «захопыл» северную трибуну и уже одни ворота – "так що можно ставыть голкыпера", о новых приобретениях больше не доносил, помалкивал. Когда же комполка стал его распекать, что он теряет инициативу, топчется на месте, он с ядовитой иронией возразил, что совсем не топчется, а успешно продвигается и уже хозяин не только над воротами, но и над штрафной площадкой. А будь в его распоряжении хотя бы одна 76-миллиметровая батарея, чтоб подавить немецкие «эм-га» под бронеколпаками, которых у него на пути что коровьих лепешек на лугу, так он давно бы уже владел всеми трибунами и даже кассой у входной арки. И наверно, уже глядел бы футбольный матч: в батальоне каждый второй спортсмен, две команды сыскались бы мигом…
Неяснее всего было в центре, в секторе батальона, который штурмовал больницу. Из того, что неслось по проводам, было понятно только, что больницу обошли со всех сторон, фронт батальона возле самого города, но немцы в здании не сдались и не сдаются, на этажах идет бой. Каково там положение – в точности не знал никто, даже сам командир батальона: никакой связи с солдатами, что проникли в здание, не имелось и установить ее было невозможно – немцы не только ожесточенно сражались внутри, но, оправившись от короткого замешательства вначале, частью своих сил сумели создать круговую оборону и никого не подпускали к зданию.
По лощине в тыл уже тянулись раненые – в кровавых бинтах, хромая, кто поспешно, торопливо, а иные не спеша и не очень обращая внимание не секущее кусты и ветки железо, точно после того, как они вышли с передовой, здесь с ними уже ничего не могло случиться.
Один из раненых, с головой, толсто обмотанной бинтом, ярко-красно намокшим спереди, с голой, тоже толсто забинтованной рукою, продетой в висящий на шее ремень, голой потому, что солдат отрезал или оторвал рукав по самое плечо для удобства перевязки, набрел прямо на телефонистов, сел на край выемки, свесив ноги в спустившихся обмотках и грязных ботинках из грубой кожи, и бодрым голосом попросил закурить. Одежда на солдате была так попачкана кровью, что он выглядел раненым не только в голову и руку, но еще во множество мест.
У Платонова от ярких пятен свежей крови все внутри даже как-то охолодело и сжалось в немом тихом ужасе. Торопясь и от торопливости не очень ловко он скрутил из бумаги цигарку и подал ее солдату незаклеенной, чтобы тот заклеил ее уже своей слюной, и готовно подержал бензиновую зажигалку, пока солдат, приставив цигарку ко рту здоровой рукой, не раскурил как следует махорку.
Старательно и торопливо услуживая солдату, Платонов, кроме чувства совсем братской близости, которое с начала боя остро и явственно вошло в него ко всем однополчанам без различия званий и положений, испытывал еще и что-то стыдливое, неловкое. Ему было совестно перед этим малым, побывавшим в самом пекле, за то, что он здоров и невредим, что он, такой бравый на вид лейтенант с двумя «кубарями» в петлицах, вроде бы отсиживается здесь, в этой яме, почти в полной безопасности, тогда как весь полк под огнем.
Малому было лет двадцать пять. Он курил с жадностью, выдыхая дым и тут же затягиваясь всею грудью снова. В этом его жадном курении было заметное глазу, переживаемое им сейчас наслаждение жизнью, радость всего его существа, что он вышел оттуда, где уже многие сделали свой последний вздох, и хоть и покалечен, но живет и будет жить дальше.
Дыша дымом, сплевывая с сухих, потрескавшихся от жажды губ крошки махорки, парень рассказывал про то, как «дали» немцам, рассказывал весело, упоенно, с жаром, – бой представлялся ему сокрушительною победою. Но где именно происходило то, про что он рассказывал, куда наступала его рота – Платонов и телефонисты так и не смогли понять, как ни расспрашивали солдата. Он совсем не разглядел местности, на которой шел бой, не засек памятью ни одного приметного ориентира. В сознании его с подавляющей все остальные впечатления силою отложилось только то, как густо чиркали по будылью немецкие пули и как он бежал с цепью по огородным грядам с картошкой, а впереди бежал немец, удирая, без винтовки и ранца. Тонкие его ноги вихлялись в широких голенищах сапог, на ходу он сбросил каску; падая за спиною, она ударилась о каблук его сапога и подскочила, точно мяч.