355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гончаров » Нужный человек » Текст книги (страница 6)
Нужный человек
  • Текст добавлен: 27 сентября 2017, 15:00

Текст книги "Нужный человек"


Автор книги: Юрий Гончаров


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

18

Пришел срок зимних буранов, и закрутило так, что жизнь на хуторе почти замерла. Люди отсиживались по домам. Ничего не поделаешь, сидел и Степан Егорыч, слушая вой ветра, скрип привязанных тряпичными веревочками ставен.

Василисе нельзя было оставить коров, надо было доить, поить, задавать корм, она ходила в коровник, как прежде, но не в одиночку – сговаривалась с другими женщинами. И хотя шли кучкой, и обратно кучкой, и дорога была привычная, тыщу раз хоженная, а все равно Степана Егорыча, когда уходила Василиса или близился час ее возвращения, томило беспокойство: дойдут ли? А ну как заблукают? И не сыщешь тогда…

Василису тоже томило беспокойство, но из-за другого: корма на ферме подходили к концу. Продлись такая погода еще – и останется только раскрывать крышу…

Переделав с утра, что требовалось по дому, притащив из сарая в сенцы кизы, нарубленного сушняку, Степан Егорыч чинил свои сапоги или Катины валенцы, нарочито медленно, чтоб протянулась занятость, а когда и эта работа иссякала, ложился подремать или по которому уже разу перечитывал старую районную газету, а то брал Катины школьные книжки: географию – где какие страны, моря, горы, естествознание – про разные растения и животных… Такие точно книжки были и у его дочерей, и, заглядывая в них, Степан Егорыч всегда испытывал некоторое смущение, что и десятой доли не знает он того, что учат дочки, и гордость, что они уже про столько знают и, стало быть, пойдут дальше и выше его и жизнь их будет лучше.

Так оно уже и совершалось в повседневности довоенного мирного времени, вроде бы незаметно и само собой, но очень наглядно для Степана Егорыча, когда он задумывался и начинал сравнивать. Что, например, видел, знал в своем детстве он? В уездный город только в пятнадцать лет впервые попал. Сейчас мальчишки летом купаются в речке, рыбачат, бегают в лес по грибы и ягоды, детство у них настоящее – вольное, беззаботное. А он, как стает снег и до поздней осени, в подпасках при общественном стаде ходил, за одну только пищу, чтоб облегчить матери заботы. Еще рассвет как следует не взялся, еще молчали птицы, не приступали петь, а его уже будили, плескали в лицо холодной водой, чтоб он поскорее вставал, потому что уже пришло время его работы. Одежонка на нем была худая, латаная. Все детство так: нужда, нужда, нехватка того, этого, труд вместе со взрослыми… Потому-то и ученья путного у него не вышло, с пятого на десятое, и то только года три в школу ходил…

А у дочек его? Одно это, к примеру, – где только ни побывали они уже! В областной город на экскурсию ездили, в пионерском лагере бесплатно, за счет колхоза, отдыхали, а там по Днепру их на пароходе катали, чтоб Днепрогэс показать… Парни и девушки, что выросли в деревне в недавние годы, все поступали учиться дальше – на техников, агрономов, ветеринаров. Одна девка в артистки вышла, в певицы; из Москвы ее по радио передавали…

Степан Егорыч невольно забывался, мысли его принимались бежать так, будто ничто не нарушилось, жизнь продолжается тем же хорошим правильным ходом, каким шла; но тут же с очередным шквальным наскоком ветра на стены дома, скрипом ставен сознание его возвращалось в настоящее – к войне и самому ее страшному: что, если одолеют враги, исполнится, ради чего они напали, все будет отнято и не станет того, что обещала и строила жизнь, что открывалось всем и каждому впереди и для его дочерей тоже? И что же тогда? Как же тогда всем русским людям жить, зачем и для чего, и жизнь ли это будет – без света в ней, смысла, направления, не для себя и своих детей, не для разумных дел, и вообще – совсем не по-людски, а только как подневольный рабочий скот… Му́ка входила в душу от таких мыслей, но и вера, что так не будет, потому что все повсеместно чувствуют это же, а раз такое нависло над всеми – и сила становится десятикратной. Никому такую силу не пересилить, не переломить…

…На четвертые сутки буран наполовину притих. Все еще мело, залепляло глаза снегом, но ветер уже не валил с ног и окрест прояснило: проступили хаты на другой стороне улицы, очертания мельницы на бугре.

Василиса ушла на ферму и скоро воротилась.

– Степан Егорыч, одевайся, поедем, – сказала она тревожно, как о деле, от которого нельзя отказаться. – Кормить скотину нечем. Машка Струкова с вакуированными ездила – стожков не нашли, все под снегом. Надо на дальнее поле ехать, к логу, там скирды высокие ставили. Одевайся, Степан Егорыч, подсоби, без мужика, бабской силой, что сделаешь? Хоть пару саней привезти…

Не пара, а трое саней, запряженных волами, стояли возле хоздвора, а когда у коровника присоединилась еще Машка Струкова, тоже на санях, с двумя женщинами, получился целый поезд.

Машкины волы не хотели идти второй раз в поле, заворачивали назад. Машка, голенастая девка с красным от простуды носом, в зеленых лыжных брюках и короткой юбчонке поверх, соскакивала с саней, бежала по глубокому снегу рядом, оглашенно крича на волов, лупя их по костлявым спинам черенком вил.

Никакой дороги под санями не было, дорог вообще не стало ни в хуторе, ни в степи, – буран замел, поглотил их все; снег летел густо, царапал лица; двигались в слепящей белизне, ничего кроме не видя, только по чутью Василисы. В такую погоду в Степан Егорычевых краях в поле не поехал бы никто, какая бы ни приспичила нужда. Совсем отчаянные мужики ездили только в казенную дубраву – воровать дрова и строевой лес. И не слышно, и не видно, и следа не остается – тут же заметает.

Волы шли белые, под снеговыми попонами. Фигуры женщин в санях маячили тоже бело, ватными куколками.

Сколько проехали, в какой стороне остался хутор – понять было невозможно; в белизне метели, в кружении снежных вихрей пропадало всякое понятие о пространстве.

Передние сани, на которых ехала Василиса, стали; наткнувшись на них, остановились и Степана Егорыча волы; тут же сзади наехала на него третья упряжка, а там подтянулась и Машка Струкова. Василиса соскочила в снег. Из ее переклички с Машкой Степан Егорыч понял, что заехали куда-то не туда, а где нужное место, где высокие скирды – уже и сама Василиса сбилась, не знает. Машка только на волов была здорова орать; куда заехали – и ей было невдомёк и ничего путного подсказать Василисе она не смогла, только сбивала ее своими глупыми советами.

Та не стала дослушивать Машку; проваливаясь на всю высоту валенок в снег, пошла на разведку вперед, надолго исчезнув в снежной мгле.

Было похоже, когда она вернулась, что ничего Василиса не отыскала, но волы и люди уже замерзали на одном месте, обоз тронулся, опять потащился сквозь метель.

Выехали на край лога. Машкины волы продолжали своевольничать, едва не своротили сани в лог. Машка не переставала замахиваться на них вилами, кричать грубым, жестяным, простудным голосом:

– Цобе́! У, пралич тебя расшиби, окаянный! Куда прешь, холера азиатская!

К скирдам все-таки выехали, с какой-то совсем другой стороны.

Ваеилиса, разогретая от лазанья по снегу, сразу же у скирда сбросила полушубок, оставшись в бараньей безрукавке, схватила вилы.

– Степан Егорыч, залазь наверх, раскрывай с верха́, с боков что́ мы надергаем…

Забраться на скирд было не просто, мешал ветер, сбрасывал, но женщины подсадили, подали вилы.

Степан Егорыч раскидал снег. Скирд был сложен умело, плотно. Молотили и клали в середине лета, когда еще были хуторские скирдоправы. Пласты соломы слежались, слепились в одну единую массу. Сверху еще можно было их кое-как отделять, отрывая тяжелые навильники, с боков действительно надергали бы только пучочков, впустую потратя силу и время.

Степан Егорыч сбрасывал навильники, Василиса и Машка распределяли солому в санях, уминая ее ногами. Две другие женщины, городские, уже научившиеся на хуторе многим крестьянским делам, сноровисто подгребали, что валилось мимо саней.

Первые сани нагрузили быстро, отогнали в сторону. Машка, дергая за налыгу, подвела своих волов – боялась, как бы не убегли порожние. Волы, еще не став, нагибая шеи, голодно потянулись к клокам соломы, стали смачно жевать, перекатывая во рту бледно-розовые шершавые языки.

Степан Егорыч отвык от такой работы, – запыхался, отяжелели руки, надломилась поясница. Он вонзал вилы, но отрывать и сбрасывать на сани большие пласты стоило ему предельного напряжения.

Василиса заметила это, залезла на скирд, в подмогу.

Можно было только подивиться, сколько в ней силы и сноровки. Стараясь не отстать, Степан Егорыч совсем задохнулся, обессилел и, махнув рукой на стыд, остановился передохнуть.

Красноносая, охрипшая Машка надрывалась внизу, пытаясь сдвинуть с места волов, не хотевших уходить от скирда. Она их била черенком вил по острым ребрам, а волы, даже не смаргивая, только жевали, катая из стороны в сторону мокрые языки.

Когда нагрузили третьи сани, Василиса крикнула Машке, чтоб она ехала, пока еще не совсем замело след. Четвертые сани они нагрузят со Степаном Егорычем одни.

Машка едва развернула возле скирда трое саней. Перегруженные, они увязали в снегу. Волы, проваливаясь по брюхо, напрягались во всю мочь, чтобы вытащить сани на проторенный след.

Под Машкины крики и брань санный обоз тронулся, пополз в вихревую белую мглу, становясь неясным серым пятном, которое тут же размылось, исчезло совсем.

Степан Егорыч взялся за вилы, но ветер, точно рассердившись, что дал себе послабленье, передышку, налетал совсем бешеными порывами. В лицо Степана Егорыча при каждом шевелении соломы тучей несло хоботье; ослепленный, он переставал видеть, протирал руками глаза. Едва удерживаясь на ногах, он поднимал на вилах ворох соломы, но ветер срывал ее и мгновенно развеивал на клочья и былинки. Изловчившись, Степан Егорыч удерживал очередной ворох, сбрасывал Василисе, но шквальный порыв перехватывал солому на лету или же уносил у Василисы с вил, из-под ног. В сани почти ничего не попадало.

Вконец измучившись, Степан Егорыч скатился со скирда, воткнул в снег вилы.

– Черт вредный! – обругал он ветер, воротя от него в сторону, прикрывая рукавицей исколотое хоботьем лицо. – Переждем, пусть утихнет. А то выходит артель напрасный труд…

19

Стоять на ветру было не дело, из шинели быстро выдувало тепло.

Степан Егорыч отгреб от скирда снег, прокопал в соломе ямку для себя и Василисы. Вот так, в таком убежище, можно было ждать: полное затишье, приятно пахло соломой, можно было без помех свернуть цигарку.

Волов ветер тоже донял; ища укрытия, они, дружно проволочив за собой сани, прибились вплотную к скирду, уткнулись в него лобастыми головами.

– Надо было заранее припасать… – не в упрек, – что пользы упрекать в пустой след, а так просто, для разговора, сказал Степан Егорыч с цигаркой в руке, отдыхая и думая, как много еще переживать зимнего времени – полных три месяца… Сколько еще будет таких буранов, сколько еще подвалит нового снега! Совсем тогда в поле не проберешься…

Поднятый воротник полушубка скрывал лицо Василисы.

– Думаешь, я не старалась! – ответила она глухо из-за воротника. – Голову Дерюгину продолбила. По осени и лошади были, и парней призывных еще не брали, можно было всю солому перевозить. Горя б теперь не знали. А Дерюгин – «потом», «потом»… Всех на вывозку хлеба гнал…

– Требовали, значит, с него… – сказал Степан Егорыч, вспомнив по своему колхозу, сколько появлялось всяких уполномоченных,, какой начинался телефонный трезвон, когда наставала пора возить на госсклады зерно нового урожая. Это тогда, в мирное-то время, когда особого спеху не было…

– Все равно, должон был думать… А теперь вот что? В мясопоставку половину стада, только… Ему заботы и сейчас нет: уйдет в армию – и все, а нам тут локти грызи…

– Это ты – так или такой слух есть? Его года вроде уже такие…

– И старей воюют. Два раза его уж почти совсем брали. Возьмут, не забудут… Это ему отсрочили, пока основные госпоставки сдаст.

Василиса повернулась в соломе. Теперь Степану Егорычу стало видно ее лицо – усталое, с печатью невеселых забот и дум, совсем не такое молодое, каким смотрелось оно в избе вечером, при бледном свете керосиновой лампы, скрадывавшем морщинки под веками, тонкие насечки по краям губ, на подбородке. Степану Егорычу передалось, о чем она думает – о нелегких колхозных делах, о хуторской жизни, о том, сколько еще тяготы впереди… Да, еще, должно быть, немало. Вот опять немцев наши бьют, но ведь уже было так, под Москвой, радовались тогда – победа, перелом. А они после этого вон аж куда рванули – к самой Волге, не вышла еще их сила. И ослабнет ли, истратится она в этот раз?

Снег густо кружился перед ямкой, где укрылись Степан Егорыч и Василиса, с сухим шуршанием сыпался сверху, со скирда; у входа быстро нарастал сугробик с острым гребнем; посиди так еще полчаса – и совсем заметет…

– Не озяб? – спросила Василиса. – Шинелька-то тонка.

– Шинелька тонка, да на солдате шкура толста, – усмехнулся Степан Егорыч. – Так мой дед говаривал.

– Знаю я, какой ты герой! Укрой хоть коленки, ведь застудишься!

Василиса набросила ему на ноги край своего полушубка, еще теснее придвинулась, прислонила свою голову к его плечу.

Степану Егорычу было нежданно это ее прикосновение, он неловко замер, не зная, как и чем на него ответить, не решаясь ни принять его явственно для Василисы, ни воспротивиться. Василиса тоже не двигалась, и так в неподвижности и молчании они сидели долго.

Выл ветер, швырял в отверстие их логова вороха сухой снежной пыли.

Скосив глаза, Степан Егорыч посмотрел в лицо Василисе, белевшее у его плеча. Глаза ее были закрыты тонкими веками, ресницы вздрагивали, в лице ее было выражение чуткого сна, сладкого, покойного отдохновения. Волна нежности прокатилась у Степана Егорыча в груди. Василиса у его плеча выглядела так, будто наконец-таки нашла себе опору и защиту, ее долгое одиночество в мире окончено и теперь можно дать себе послабленье, душевно передохнуть, есть кому разделить с нею груз жизни, что несла она одна.

– До чего ж ты переменчивая… – тихо, почти про себя, сказал Степан Егорыч.

Василиса не пошевелилась, будто не слыхала его слов, оставаясь в своем чудном сне, полном загадочной, одной ей понятной отрады.

– То лишь только смех для меня, – помолчав, продолжил Степан Егорыч, – то вроде девки неженатой ты со мной… А то будто и нет меня вовсе, глядишь, и не видишь…. То вот опять так вот…

Степан Егорыч не думал сказать это как свою обиду, в упрек Василисе. Однако слова его прозвучали совсем похоже. Точно он что-то выпрашивал у Василисы, – ее внимание, ласку. Он сконфузился, замолчал.

– А хочешь, скажу? – проговорила Василиса, не открывая глаз, как бы из глубины своего сна.

– Скажи, – попросил Степан Егорыч, гадая и не догадываясь, что предстоит ему услышать.

– Сказать?

Василиса откинулась от него, взмахнула ресницами; глаза ее взглянули на Степана Егорыча прямо, близко, без всякой счастливой расслабленности, дремотной неги. Какая-то даже дерзость светилась в них, отважная решимость взять и выложить напрямую то, что не полагается открывать, во всяком случае вот так – враз, без большой причины, до самого донышка.

– Ничего-то ты не смыслишь, Степан, – улыбнулась Василиса.

Она впервые назвала его только по имени, но за этим Степан Егорыч почувствовал, что про себя она давно уже называет его так, что во все прошедшее время расстояние между ними было для нее гораздо короче, чем она это показывала своим обращением с ним.

– Ладно, я тебе скажу… Значит, переменчивая я, только одно это тебе и видно? Ах, простак же ты, Степан, совсем ты женщин понимать не можешь… Помнишь, как тебя Дерюгин впервой привел? Обидела тогда я тебя, знаю. Небось подумал, – недобрая баба, без сердца? А и верно – ровно без сердца иногда живу. Такое всем горе, столько его каждому, – где ж сердца на все набраться? Поневоле закроешься, так – вроде глухой, слепой, – оно и легче, еще можно терпеть. Ты уж сколько квартирантом прожил, а я ведь в твое лицо и не поглядела хорошо ни разу, ушел бы – и не признала потом, кто в моем доме квартировал…

К слову сказать, да и нет в тебе ничего такого видного, приглядного. Худой ты, спиной сутулишься, неловкий. Только вот добрый, душой простой… А как в Курлак ехали, в реку ты провалился… И не пойму – с чего, в один момент во мне как-то повернулось… Ты мокрый, перепуганный, чего делать – не знаешь, вода с тебя хлещет, а я смотрю – и одно чую: ну, мой ты человек, вроде это ты всю жизнь мужем мне был… И смешно, и чудно мне – как это я тебя враз полюбила!

– Постой, как же это ты можешь говорить? А муж твой законный? – чувствуя себя растерянным, пробормотал Степан Егорыч. – Ты ж ему, выходит, изменница! Подумала ты про это?

Василиса запнулась. Она или не хотела, или что-то мешало ей с полной правдой ответить Степану Егорычу на это его восклицание.

– Мужу я не изменница, – медленно пересиливая в себе что-то, проговорила Василиса. – Ему я всегда верная была. Только он убитый.

Степана Егорыча будто током прохватило от последних тихих слов Василисы, которые она произнесла, как бы с трудом вынимая их из себя.

– С чего это взяла ты? – испуганно вопросил Степан Егорыч, сомневаясь, не ослышался ли он, так ли понял Василису. – Наговариваешь только себе беду!

– Нет, Степан, я знаю точно!

– Извещенья ж тебе не было!

– Было, Степан, было… – тихо, с какой-то мужественной твердостью кивнула головой Василиса. – Еще той зимой. В городе раненый один лежал, присылал мне письмо, я ездила…

– Может – ошибка? Похоронную ж ты не получала!

– Похоронной нет, а только не ошибка. Он, этот раненый, с Николаем в одной части находился. Они адресами обменялись, – если что – так чтоб другой семье написал… Бумажку эту я видела, сохранил он. Еще в сентябре того года он убитый. Товарищ этот его мне и место записал, где могила. В Смоленской области, Демидовский район, деревня Сеньковичи. Видишь, больше года. Если б в живых был – какая-нибудь весть да пришла…

Горе было уже освоено, пережито Василисой. Одно не мог уразуметь Степан Егорыч – как она сумела удержать это в себе, столько времени носить не видно для людей и полсловом не обмолвиться никому на хуторе?

– А зачем? – вопросом же ответила Василиса. – Так только считается, что от сочувствия облегчение. А от него никакой помощи. Ну, стали бы меня жалеть, на каждом шагу напоминать, – только б сердце рвали, и все… Ольга знает и муж ее, но я с них слово взяла. Теперь вот ты знаешь. А Катька не знает, и никто больше. И не надо Катьке знать. Ждет отца, как все ждут, – и пусть пока… Так что ты так про меня не думай, я не изменница… А то б разве так-то было? Я ведь смелая, ни на что не погляжу, если захочу чего, ничто не остановит… Вот ты мне понравился, видишь – так прямо тебе и отрезала. Что, зазорно, нельзя так? Что ж, иль мне теперь для себя ничего не желать, так, одинокой, и свековать свой век? Жалко ведь, Степа, жизни еще сколько… Я б еще и нарожать хотела, мальчишек, чтоб были у Катьки братцы, что ж она одна, как перст, ниоткуда ей потом не будет помощи… А время – оно пролетит и не заметишь как. Ждать, может, судьба кого еще пошлет? Ничего ведь, Степан, такие-то, как я, впереди не дождутся. Много ль мужиков после войны назад придет?

– Меня, Василиса, дома ждут… – сказал Степан Егорыч, горюя про себя, что ему приходится как бы второй раз делать Василису одинокой и тем самым увеличивать в ней тоску и боль души.

– Вот это-то и главное, что не удержу я тебя при себе, – сказала Василиса печально. – Ты семье предан, не оставишь ее, даже если б и ты меня полюбил. Все равно уйдешь. Ведь уйдешь?

– Уйду, – сказал Степан Егорыч.

– Вот видишь! – сказала Василиса. – И я это чую – не привязать тебя насовсем. Как только настанет время – так и уйдешь.

Она помолчала и заключила почти что весело, как бы облегчая себя от серьезности чувств, с какою открывалась Степану Егорычу:

– Так что никакой любви меж нами и не может быть! Зря я тебе сказала, – подумав, прибавила она. – Не знал бы ничего – и так бы и не знал… А то теперь думать начнешь. В смуту только я тебя ввела!

Запахивая полушубок, она заторопилась выбраться наружу из соломенного убежища.

– Ладно, хоть посидели рядком – и то хорошо, мед на душу. Давай-ка дело завершать, буран не переждешь. А сидеть будем – этак и сумерки нас пристигнут…

20

Незадолго до нового года Дерюгина сызнова позвали в военкомат.

Он поехал без тревоги, полагая, что обойдется, как в те разы: подержат день-два, и выйдет новая отсрочка, – все ж таки пятый десяток на исходе, к тому же – руководящий кадр. Старых председателей и так мало в районе осталось, не оголять же колхозы совсем…

Ан, про отсрочку и речи не пошло. Отпустили только на сдачу дел да попрощаться с семьей.

Степан Егорыч трудился на мельнице, мазал из масленки шестерни; тут ему и передали, чтоб он срочно все бросал и шел в контору.

Дерюгин сидел за своим столом без шапки, но в полушубке. Ничего перед ним не было, никаких бумаг, лежали только кисет да газета, сложенная гармошкой, и вид у него был человека, уже от всего отложившего свои руки. Густо плавал махорочный дым, хотя мужчин в комнате было всего двое – Дерюгин да счетовод Андрей Лукич. Остальной народ были женщины, колхозный руководящий состав: заведующие фермами, в том числе и Василиса, кладовщица Таисия Никаноровна.

– Слыхал? – спросил Дерюгин у Степана Егорыча.

– Да уж слыхал, – отозвался Степан Егорыч.

На лавке у стены было место, Степан Егорыч прошел, сел. Дерюгин всегда давал ему закуривать из своего кисета, он всем давал, не скупился, в конторе кисет всегда вот так и лежал у него на столе, для всех. Но сегодня он был рассеян, не предложил Степану Егорычу. Зная его правила, Степан Егорыч сам потянулся к махорке. Дерюгин растил ее на своем огороде, и была она у него соблазнительная, как ни у кого на хуторе, – особого, какого-то нездешнего сорта, тонкорубленная, с добавлением для духа и вкуса разных степных трав.

Разговор в конторе шел о молоке, мясе, – сколько сдали, сколько еще сдавать; тут же перескочили на мелочи, стали перебирать все подряд, и важное, и неважное: упряжь починки требует, надо бы из Дунина пригласить мастера, вожжей нет, последние рвутся, оконного стекла хотя бы листа три где добыть, все окна в коровнике худые, позатыканы соломой, темь в помещении и дует, молодняк может пострадать…

Про такие дела в правлении всегда говорилось горячо, с руганью и спором, а тут перебирали больше по привычке, так, будто была другая тема, главная, для которой собрались и только в таком разговоре тянули время.

Дерюгин к ней и повернул, сказавши женщинам:

– Ну, хватит… Про все про это теперь уж со Степаном Егорычем будете договариваться…

Брови у Степана Егорыча недоуменно вздернулись.

– Вот так, Егорыч, – оборачивая к нему чернявое свое лицо, сказал Дерюгин. Он вроде бы извинялся и разом говорил, чтобы Степан Егорыч не спорил, не отбивался, потому как только один имеется выход – вот такой… – Придется тебе за меня тут вставать. Мужиков подходящих больше нет.

– Мне доверять колхоз нельзя, – покачивая головой, сказал Степан Егорыч. – Я тут человек чужой, посторонний…

– Ты тут человек самый сейчас нужный, – сказал Дерюгин. – Правление, – кивнул он на женщин, – тебя одобряет, несогласных нет.

– Не положено мне в председателях быть, не состоящий я в партии, – произнес Степан Егорыч как решительный довод, который должен положить конец этому разговору.

– Одно мы все – народ, и дело у нас одно, которые состоящие и которые нет, – сказал Дерюгин тоже веско, побивая Степан Егорычевы слова. – В райкоме я советовался, сказали – решайте сами. Если доверяете – и мы доверяем. Пускай пока побудет временно, а там, если надо, подберем… Так что, Степан Егорыч… Сам понимаешь, не бросать же без головы, без хозяина!

– Тебе когда отправка? – спросил Степан Егорыч, раздумывая.

– Да уж завтра велено в военкомате быть.

– Не успеешь передать.

– А чего передавать? – усмехнулся Дерюгин. – Печать – вот она, – приоткрыл он ящик стола. – Вот тебе Андрей Лукич, министр наших финансов, стратег мировой политики. Касса колхозная. Шесть рублей наличия. А все прочее ты видал, знаешь. Семян нет.

– А весна придет – чем сеять?

– Хлопочи. Должны дать. Не пустовать же земле!

Вечером у Дерюгина в доме прощально гуляли. Жена его Катерина Николаевна, хоть и переживала в душе, вела себя нерастерянно, собрала все, как нужно: наварила несколько мисок холодцу, наделала целый таз плова с бараниной, не жалеючи выставила домашней свиной колбасы с чесноком, вдосталь самогону и браги.

Предчувствовать плохое не хотелось, и прежде всех – самому Дерюгину. Он нисколько не был уныл, обеспокоен своей дальнейшей судьбой, напротив, и трезвый, и выпив за столом, держал себя одинаково бодро, считая, что его доля даже завидная, счастливая: врага уже бьют, гонят, и попадет он как раз добивать, а это работа уже легкая. Оттого, что военная удача повернулась в русскую сторону, про фронт он говорил так, будто наши солдаты уже совсем не несут никаких потерь, отныне у них только торжество наступления и победы, и нет никакого сомнения, что и он обязательно сохранится целый…

Подвыпив еще, он разошелся совсем весело, пустился даже плясать под хриплую патефонную пластинку, взмахивая лохмами смоляных, с проседью, волос. Все, кто был в избе, с улыбчивыми лицами подхлопывали ладошами, как-то и вправду поверив настроению Дерюгина в то, что с нашими победами на фронте кончились уже похоронные, слезы, что теперь и в самом деле впереди только радостные события и проводы должны быть праздничными.

Одна Катерина Николаевна смотрела на мужа и его пляску без улыбки, сжав губы, с сосредоточенным лицом, в котором больше всего было ее скорбной приготовленности к самому недоброму, что может случиться, что уже изведали от войны другие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю