Текст книги "Приют Одиннадцати (СИ)"
Автор книги: Юрий Копылов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Светка, увидев меня, завопила со свойственной ей сдержанностью:
– Юм, Шурик приехал!
Юм вышел на «палубу» и сказал:
– Я знаю. Он сегодня у меня ночевал. Уверен, что за завтраком он слопал все помидоры.
– Ну что ты меня позоришь перед дамой! Не тронул ни одного. Хотя, признаюсь, очень хотелось. Попил только кофе и не удержался съесть стакан айрана с бородинским хлебом.
Вид у Светки был так себе: на море и обратно, и я решил не заводить тему насчёт её неказистой внешности, чтобы её не расстраивать. Но она сама с огромным воодушевлением затронула эту тему:
– Ты знаешь, Шурик, меня угораздило попасть под бульдозер, – вскричала она, – меня всю переломало. Меня едва из него вытащили.
– А на лыжах можешь?
– Могу, только без палок.
– Ты молодец, Светик! Хорошо держишься. Настоящий парень.
Светка и раньше, ещё до эпопеи с бульдозером, нельзя сказать, чтобы была Венерой Милосской, а тут – вообще. Квазимода. Одна нога в колене не разгибается, другая, и тоже в колене, не сгибается. Пальцы на левой руке собрались в постоянную жменю, как будто она беспрестанно суп солит крупной солью. А один глаз круглый сделался, как орех. И вывороченный, с красной каймой. И полностью не моргает.
– Здорово это у тебя получилось, – говорю я Светке без намёков. – В том смысле, что не повезло тебе с бульдозером. Могло быть хуже.
– Куда уж хуже? – засомневалась Светка.
Я прошёл в помещение, где Юм строил нары. Я всегда любовался, как он работает. Ни одного лишнего движения. Посредине залы, где полагалось ночевать туристам, был устроен верстак, а в стороне, неподалёку, лежал ровный штабель обрезной сосновой доски. Юм брал из штабеля доску, клал её на верстак, зажимал струбцинами и тщательно вёл электрорубанком вдоль корявого полотна. Из рубанка вылетала щепа и вкусно пахла сосной. Весь пол был усыпан этой щепой. А после рубанка Юм елозил по доске длинным ручным фуганком и всё пробовал рукой, гладко ли. Я смотрел с восхищением и думал: почему это какая-нибудь певичка со сцены песенки поёт, ей букеты дарят, хлопают, кричат, всё её знают и помнят. И денежки, видать, немалые получает. А тут умелый человек делает тебе нары, крепкие, устойчивые, на болтах, чтобы они ходуном не ходили, чтобы тебе крепко спалось на высоте горы, а ты никогда не задумываешься, кто это для тебя старался. Вот, думаю, напишу я об этом в рассказе, и люди будут знать, что нары, на которых они спят в кафе «Ай», с видом на высочайшую вершину Европы, делал своими крепкими руками Юрий Михайлович Анисимов. И помянут человека добрым словом в знак благодарности.
Впрочем, вряд ли: и рассказ никто читать не будет, и про Юма никто не вспомнит. Такова, увы, странная «селяви».
По окончании работы Юм собирает щепу и стружку, с помощью метлы и совка, в огромную картонную коробку и тащит её по полу за привязанную к ней верёвку наружу, на «палубу». И там, за поворотом, где обрыв, сваливает всё это вниз. Потом ветром отходы столярного производства разнесутся по всему склону, зимой снегом присыплется – всё чисто, гладко, полный ажур. А со временем мусор перегниёт и станет хорошим удобрением для травы.
– Ну, я пошёл, – говорю я Юму.
– Давай, – ответил он.
Когда поднимаешься по кресельной канатной дороге вверх, земля кажется рядом, так и подмывает спрыгнуть. А когда едешь вниз, кажется, что летишь на воздушном шаре. И видно далеко, и становится немного страшно. Особенно, если едешь в первый раз. И нитка Баксана блестит под солнцем.
Вернувшись на чердак, я так проголодался, что съел все оставшиеся помидоры с хлебом. И запил всё это айраном, который вываливался из банки в стакан тугими бело-голубыми сгустками. Выпил чаю с сыром и принялся за изготовление витражей. У меня в этом деле был кое-какой опыт: один витраж я сделал, когда ещё жил в Терсколе, и чердак ещё не был готов в обжитом виде. Получилось тогда вполне сносно, и я решил повторить прошлый опыт.
Для этого мне пришлось взять в мастерской кусачки, стамеску и деревянный молоток. Снаружи душевой кабины я, вставляя стамеску в щели, постукивая при этом деревянным молотком по ручке стамески, расширял щели между штапиком и рамой. Затем, используя в качестве рычага отвертку, поддевал штапик и с помощью кусачек вытаскивал гвоздики, которыми штапик был прибит к раме. Гвоздики гнулись, и мне пришлось все их вытащить и распрямить на тисках, где была наковаленка. Так раз за разом я освободил все штапики и осторожно вытащил стекло, чтобы не дай бог его не кокнуть.
Отнёс стекло в мастерскую и положил его через прокладки на верстак. Потом отправился в спальню, где стоял журнальный столик, и стал листать кучу глянцевых журналов «Плейбой», которые привозили Юму друзья спортсмены, бывавшие на соревнованиях за границей. Нашёл какую-то подходящую голенькую дамочку в капоре с ушками кролика, которые являются логотипом этого завлекательного журнала для любителей женской красоты.
Потом нашёл в ящике под верстаком подходящую палочку, обстругал её острым ножичком, чтобы кончик её чуть-чуть гнулся. Получилось такое стило. Нашёл жестяную баночку, налил в неё эпоксидной смолы, смешал с отвердителем в пропорции 1 к 10 (на глазок, конечно), добавил тонкой сажи, всё тщательнейшим образом перемешал. Подложил картинку под стекло и стал, макая щепочку-стило в чёрную гущу, наносить контуры. Ох, и трудная работа: руки трясутся, линия контура расплывается и кривится. Когда эта часть работы была закончена, я взглянул на часы: время близилось к вечеру, но ещё было светло. Я оставил стекло на верстаке, чтобы дать время застыть эпоксидной смоле. И решил прогуляться к обкомовской даче, вдруг французы уже приехали. По дороге я любовался стройным лесом и с жадностью вдыхал напоенный хвоей целебный воздух. Бронхит мой радовался.
До дачи пришлось топать довольно далеко: она пряталась в лесу, за глухим забором, почти возле Тегенекли. Я нажал на кнопку звонка, потом ещё раз. За забором послышалось какое-то движение. Ждать пришлось долго, наконец, калитка отворилась, и выглянул сонный охранник.
– Тебе кого? – хрипло спросил он недовольным голосом.
– Сюда должны приехать французы. Никто не приезжал?
– Нет, – коротко ответил охранник и попытался закрыть калитку, давая эти понять, что разговор окончен.
– А можно я здесь их подожду? Возможно, они скоро приедут. Мы вместе должны подняться на «Приют Одиннадцати».
– Жди. Только за забором. – И захлопнул калитку. Слышно было, как звякнул железный засов и послышались удаляющиеся недовольные шаги.
Я присел на травку, обхватил колени руками и стал ждать. Одновре-менно я рассматривал длинную тонкую травинку, которой иногда удобно ковырять в зубах. По травинке вверх деловито пробирался муравей. Мне было интересно, что он станет делать, когда доберётся до самого верха. Неужели поползёт задним ходом? Или бросится вниз? И вообще любопытно, как все эти существа живут без деклараций, без которых не может обойтись человек.
Прошло не меньше часу, уже стало смеркаться, и я решил возвращаться и придти завтра утром. Но не успел я дойти до дороги, как послышался шум приближающегося автомобиля, фары осветили просеку. Это был «рафик» с французами. Я, конечно, закричал, стал размахивать руками, чтобы сидевшие в автобусе иностранцы меня узнали и поняли, что я устал их ждать и обрадовался. И конечно забыл про своего муравья. Из автобуса вышел Жиль, мы обнялись, он сказал, улыбаясь по-доброму:
– Салют, Шарль (он меня почему-то называл Шарлем)! Сава?
– Сава бьен! – ответил я. Других слов по-французски я не знал, Мы с Жилем в прошлый раз здесь, в Терсколе, а потом и в Куршевеле изъяснялись с помощью пальцев и отдельных немецких слов, которые помнили со школы. – Wie geets? – спросил я. Дословно это можно перевести: «как ходится», а близко к русскому: «как дела?».
– Gut! – сказал Жиль.
На этом наша беседа была прервана, ворота на территорию обкомовской дачи раздвинулись, и «рафик» въехал внутрь. Мы с Жилем вошли следом. Из автобуса вылезли ещё два француза. Один из них хорошо мне знакомый Жан Каттлен, сильно загоревший сухощавым морщинистым лицом, поскольку он практически всю свою жизнь проводит в горах: либо в Куршевеле, где у него собственный дом, либо мотается по горным районам разных стран, выступая в качестве консультанта по освоению горнолыжных курортов. Мы с Жаном тоже обнялись, похлопав друг друга по плечам. Третьего француза я не знал. Его звали Пьер. Мы пожали друг другу руки, назвав свои имена. Судя по экипировке, он был альпинистом. И это естественно: как можно ходить в горах без альпиниста? Кроме того, как позже выяснилось, он знал несколько слов по-русски, поэтому считался переводчиком. Слова, которые он знал, относились в основном к застолью и произносились им с сильным грассированием, поэтому звучали для русского уха очень смешно. К этим редким словам относились следующие: «кагош», «наздоговье», «будь здогов» и «давай-давай». Самое удивительное заключалось в том, что такого обширного запаса русских слов жизнерадостному Пьеру было достаточно, чтобы весело общаться с русскими людьми. И все его хорошо понимали. Проблем с общением у него никогда не возникало.
Французов пригласили на ужин, пригласили и меня, но я отказался, сославшись на то, что уже поздно, а мне ещё надо добраться до Терскола и успеть выспаться, чтобы завтра идти на «Приют Одиннадцати». Всех этих слов я, конечно, ни по-французски, ни по-немецки не знал, но всё же умудрился составить сборную конструкцию, которая звучала приблизительно так:
– Дер ист шпет. Абер их гее цу бет. Абер морген фрю вир геен нах «Приют Одиннадцати». (Уже поздно, я иду спать).
Затем я попросил лист бумаги и карандаш и нарисовал дом Юма и место, где я буду ждать завтра утром «рафик».
– Ум цен ур, – уточнил я, показав пальцами на стрелки часов, чтобы французам было понятно, что я имею в виду десять часов утра.
– Гут, – сказал Жиль.
– Путь здогофф! Давай-давай! – добавил Пьер, сильно ткнув меня кулаком по-приятельски в бок.
А Жан Каттлен ничего не сказал. Он вообще был человек молчаливый.
Спал я эту ночь тревожно, всё боялся проспать и каждый час поглядывал на часы. У нас перед иностранцами неприлично опаздывать, потому что считается, что иностранцы люди слова и точность для них признак культуры. А у нас этой культуры маловато. У нас если и есть заметная культура, то в основном физическая. Что, конечно, неправильно, если вспомнить про Толстого и Достоевского. Короче говоря, в половине десятого утра следующего дня я уже сидел на обочине в условленном месте и ждал автобуса с французами. От зевоты у меня сводило скулы и очень хотелось спать.
Ждать пришлось недолго, примерно часа полтора. Что-то, видно, у французов случилось, раз они так опаздывают. Я забрался со своими ста-ренькими лыжами в остановившийся возле меня «рафик» и сказал доброжелательно, но вежливо:
– Гутен морген! Ес ист нихт гут так опаздывать.
– Ендшульдиген зи бите, Шарль, – сказал виновато Жиль. – Вир «кюшать» барашек. О! Формидабль! Зер гут!
– Путь здогофф! – осклабился Пьер, улыбаясь масляными глазами.
– Поехали, – сказал я водителю.
По дороге мы несколько раз останавливались, французы выходили из автобуса и, громко переговариваясь, делали фотоснимки летнего ущелья. Оно было действительно необычайно красиво. Поражало буйство красок и пышность растительности. Вершин Эльбруса не было видно, они загораживались его обширными боками, поросшими одинокими соснами, шиповником, барбарисом, колючим кустарником. Через полчаса мы прибыли на поляну Азау. Здесь когда-то была гостиница, и я даже помню, как ходил по голым перекрытиям и препирался с начальником участка по поводу того, что колонны железобетонного каркаса смонтированы на центрирующих прокладках, а чеканка зазоров раствором не выполнена, и это грозит обрушением. Он молча выслушивал меня, но ничего не делал, считая меня лопухом. Со временем гостиница захирела и разрушилась. И была растаскана вороватыми местными жителями до последнего гвоздя. Когда мы приехали с французами на поляну Азау, я не смог обнаружить даже следов этой гостиницы.
Мы проехали домики МГУ, и вот она – нижняя станция маятниковой канатной дороги. Французы выгрузились, я показал им знаками, чтобы они подождали, и отправился на поиски Зейтуна Залиханова, который был давно начальником этой канатной дороги, а теперь, когда в стране началась заваруха под названием «перестройка», по примеру многих директоров, живо прикарманил её, что получило название ваучерной приватизации. Зейтуна (я надеялся, что он меня узнает) на месте не оказалось, он уехал в Нальчик по делам и будет только послезавтра. На станции дежурил незнакомый мне балкарец. Я попытался ему объяснить, что сопровождаю делегацию французов, которые приехали с гуманитарной акцией и хотят подняться на «Приют Одиннадцати», чтобы установить там памятный знак с текстом «Декларации прав человека и гражданина», принятой Национальным собранием Великой Французской революции двести лет тому назад.
Исполняющий обязанности начальника внимательно выслушал меня, согласно кивая головой, и спросил:
– Зачем так долго ждали? Двести лет! Почему тогда не установили?
– Тогда ещё не было «Приюта Одиннадцати», – сказал я.
– Да? Иди ты! А я думал, он всегда был. Мы гостям всегда рады. Пожалуйста, купите билеты и идите на посадку.
– А без билета никак нельзя? – спросил я напрямки. – Я строил эту дорогу, Зейтун меня хорошо знает. Я здесь когда-то работал.
– Без билета никак нельзя. Зейтун, когда уехал, сказал: никого.
Ну что мне оставалось делать? Не мог же я предложить французам покупать билеты за валюту. Может быть, у них и рубли были, но мне казалось недопустимым, чтобы они их тратили, это противоречило бы принципам кавказского гостеприимства и моей личной опёке, на которую я согласился. Пришлось шагать в кассу и покупать четыре билета туда и обратно за свои денежки, с которыми мне так не хотелось расставаться, как будто это были последние мои деньги. Впрочем, это соображение было недалеко от истины.
Мы поднялись на перрон, там, в бетонном гнезде, висел, чуть покачиваясь вагон. Двери бы закрыты. Я прокричал дежурному, чтобы нас впустили в вагон. Он высунулся из окошка машинного отделения, посмотрел на меня, как на придурка, и сказал, сплюнув на перрон:
– Надо немножко ждать.
– Почему? – недовольно спросил я.
– Слушай! Что ты всё спрашиваешь? Зачем? Ты что, не понимаешь? Я не могу гонять вагон с четыре пассажира. Скоро сверху будет возвращаться группа туристов. Тогда, пожалуйста, поедем. Надо немножко ждать.
– Сколько это немножко?
– Моя не знает. Может, час, может, десять минут. – И он задвинул окно. И исчез где-то там, в глубине машинного помещения.
Мне было жутко стыдно перед французами, но я ничего не мог поде-лать. Французы же, привыкшие к тому, что в России удивляться ничему нельзя, вели себя раскованно, весело смеялись и много фотографировали, хотя фотографировать особенно было нечего, разве что пустой обшарпанный вагон. Однако, вопреки моему ожиданию, через четверть часа раздался звонок, двери вагона раздвинулись, и мы в него вошли, громыхая лыжными ботинками и стуча задниками лыж о железный пол покачивающегося вагона. Следом за нами вошёл провожатый, молодой балкарец. Он закрыл дверь, прозвенел ещё один звонок, и вагон поехал, медленно набирая скорость по несущему канату, влекомый тяговым, сильно подрагивая на опорах.
Я поглядывал вниз, передо мной проплывала неширокая лощина, будто процарапанная ледником. Зимой она заваливалась снегом, и по ней можно было лихо кататься на лыжах. Когда-то я ходил на Старый Кругозор пешком, и тропа туда мне была хорошо знакома. Но прокатиться по этой лощине мне не удалось, так как пришлось уехать из Приэльбрусья на многие годы. А так, наверное, здорово было бы просквозить по этому широкому жёлобу, закладывая красивые виражи от борта к борту, отдаваясь на волю послушных лыж. Как только в сознании всплывают лыжные спуски, я готов посвятить все слова только этим незабываемым ощущениям счастья. Но сейчас другая тема: не о горных лыжах, а о «Декларации прав человека и гражданина», и приходится, к сожалению, тему лыжного катания на время отложить.
Вскоре вагон доставил нас на станцию «Старый Кругозор». Мы вышли, французы пошли фотографировать открывающиеся с обзорной площадки роскошные виды огромного цирка Азау, вершины которого были вечно покрыты снегом. Не знаю, что меня заставляло волноваться, но я испытывал некоторое раздражение от кажущейся мне медлительности французов. Надо торопиться, почему-то думалось мне, но если бы меня спросили, что меня беспокоит и к чему, собственно, проявлять поспешность, я, наверное, не смог бы ответить вразумительно. Может быть, отделался каким-нибудь элементарным объяснением по поводу погоды, которая на Эльбрусе имеет опасную склонность к внезапным изменениям. Но погода была хорошая, небо чистое, солнце ярко светило, никаких явных признаков ухудшения погоды не наблюдалось. Что-то другое меня беспокоило. Возможно, предчувствие какой-то неосознаваемой мною опасности.
Мы перешли в другой вагон, который должен был отправиться по маршруту «Старый Кругозор – Мир». На этом участке трассы маятниковой канатной дороги опоры были очень высокие, ехать по канату на такой высоте было страшновато. Не знаю, как французам, но мне – точно. Они привыкли к надёжности техники и разных там канатных дорог у себя в Европе, а я привык к нашему советскому разгильдяйству, какнибудству и коекакству. Я не помню точно, когда это случилось, но однажды вагон на эльбрусской канатной дороге сорвался и рухнул вместе с несчастными пассажирами вниз. Были жертвы, велось следствие, кого-то посадили, но в памяти остался только ужас от падения, в котором я не участвовал, но хорошо его себе представлял.
Между прочим, одновременно в воздухе по всему миру находятся в полёте десятки тысяч самолётов, и крушение одного из них является крайне редким и, как правило, исключительным случаем, но каждый раз, когда мне приходится лететь, признаюсь, мне становится подсознательно страшно.
Когда поднимаешься в вагоне канатной дороги на этом участке в зимнее время, всё внизу покрыто снегом, и ты видишь проносящихся далеко внизу фигурки лыжников. А сейчас, в августе, обнажились каменистые склоны, снег лежал лишь в узких распадках либо с северной стороны каменистых гряд. Путь этот мне был хорошо знаком, потому что я сотни раз по нему проскальзывал на лыжах, а ещё раньше, когда не была построена канатная дорога, много раз проходил пешком. Мне кажется, даже в тумане я бы не смог здесь заблудиться. Но ощущение тревоги меня не оставляло.
Наконец наш вагон въехал на станцию "Мир". Мы вышли из подрагивающего вагона на площадку, от которой можно было вплоть до конца июля брать старт на лыжах либо сразу по крутяку вниз (для тех, кто уверенно стоял на лыжах), либо по пологой ложбине вокруг горного кряжа (для "чайников"). С севера площадка была частично ограничена одноэтажным приземистым зданием с плоской кровлей. Это здание было построено по принципу землянки, уходило на три этажа в землю и служило гостиницей для тех, кто захотел бы здесь заночевать или укрыться от непогоды.
Сразу же за этой гостиницей вверх была проложена кресельная канатная дорога, произведённая в Чехословакии, на заводе «Транспорта», куда я ездил однажды в командировку. Я когда-то имел отношение к приобретению этой дороги и считал её простодушно «своей», что давало мне право, по моему не совсем твёрдому убеждению, ездить на ней бесплатно и вне очереди. По представлению французов, такое отношение к транспортным средствам было характерно лишь для советского образа жизни, но они как люди, воспитанные в европейской традиции, лишь улыбались и пожимали плечами.
На этот раз мне повезло, и я мог произвести на французов загадочное впечатление большого босса. На контроле стоял знакомый мне балкарец, по имени Джебраил, сильно постаревший. Он меня узнал, расплылся в кавказской улыбке и показал, что я и мои попутчики могут проходить на посадку без билетов. И мы поехали, усевшись по очереди в движущиеся кресла.
Я ехал и вспоминал, как я красиво и лихо спускался когда-то рядом с этой дорогой, вызывая (так мне казалось) восхищение у поднимавшихся в креслах лыжников и туристов. Воспоминания занимали моё воображение, и я не мог себе представить, что случится со мной на этом участке трассы сегодня ближе к вечеру. Солнце грело и навевало дремоту. До меня доносились перекрикивания французов. Жан Каттлен, суетясь в кресле, не уставал фотографировать. Через четверть часа мы были уже наверху. Чем выше, тем снега становилось всё больше, и вскоре он лежал уже сплошным покровом. Становилось прохладнее. Мы прошли пешком небольшой участок пути и за небольшим перегибом склона обнаружили буксировочную канатную дорогу длиною метров двести, может быть, двести пятьдесят. Она работала, поднимая лыжников, которые цеплялись к канату с помощью маленьких бугелей, которые легко убирались в поясную сумку под названием «банан».
У нас бугелей не было, контролёр на подъёмнике сказал, что у него их тоже нет, какие были, все раздал лыжникам, проживающим в бочках. Подъём был довольно крутой, и мы решили преодолеть его с помощью подъёмника. Мы надели лыжи и, уцепившись руками в перчатках за трос, поехали кверху.
Палки наши волочились по снегу, держась на темляках. Это было нелегко, когда тебя по крутому склону тащит за собой канат, и тебе кажется, что руки твои вот-вот выскочат из суставов. И вскоре мы были уже на площадке, где стояли бочки. Некоторые по наивности могут подумать, что это свалка бочек для квашения капусты или бочки из-под солярки. Ну, подумайте сами, откуда на склонах Эльбруса могут взяться подобные бочки? Нет, это были жилые бочки. Не такие, в одной из которых обитал когда-то древнегреческий философ Диоген. Это были вполне современные небольшие жилые домики, сконструированные умельцами для геологов, которым надо было где-то жить в условиях крайнего севера, где они искали газ, который потом превращался, с одной стороны, в источник доходной части бюджета огромной страны, а с другой (в результате перестройки) – в миллионные и миллиардные личные состояния отдельных ловкачей, сумевших присосаться к этому газу.
Одно время председателем Федерации горнолыжного спорта СССР был Аркадий Васильевич Дмитриев, одновременно являвшийся помощником министра газовой промышленности. Вот он и сумел, используя своё служебное положение, организовать передачу небольшой части списанных бочек для нужд горнолыжного спорта. За это ему честь и хвала. Так, на выровненной с помощью мощных «катерпиллеров» площадке на склоне Эльбруса, на высоте 3700 метров над уровнем моря, был создан приют «Бочки» (на пути к «Приюту Одиннадцати»), в котором могли останавливаться и проводить сборы команды горнолыжников, используя редкие возможности Эльбруса для летних тренировок. Снаружи бочки были похожи на цистерны, в которых перевозят нефть или бензин, а внутри они представляли собой вполне благоустроенное жильё на четыре спальных места. Первое время в бочках имелись печи-буржуйки, которыми они могли отапливаться дровами в тех диких местах, где не было электричества, а дров всегда было в избытке.
От этих бочек дальше мы пошли уже окончательно пешком по длин-ному некрутому склону, по натоптанной тропе. Там, наверху, в конце этого подъёма уже виднелся «Приют Одиннадцати». Я с удивлением наблюдал, как легко идут французы, люди, мягко говоря, уже немолодые. Я старался от них не отставать, но хронический бронхит давал о себе знать: то и дело возникал сухой кашель, и мучила одышка. Но я разгорячился и шёл наравне с французами. Нам предстояло ещё преодолеть более 1000 метров по высоте. Я давно уже не бывал в горах и с удивлением и беспокойством ощущал, что каждый шаг мне даётся с трудом. И вспоминал, как первый раз, только что приехав в Терскол, легко преодолел путь от Терскола до «Приюта Одиннадцати», через 105-ый пикет и «Ледовую базу», бегом, установив негласный рекорд. Во вся-ком случае, я так самонадеянно думал. Вернее сказать, так себя тешил. Хотя, положа руку на сердце, сомнения у меня были.
Через час мы подошли к влёту перед зданием «Приюта Одиннадцати», крутому взгорку, на котором мне пришлось два раза останавливаться, чтобы перевести дыхание. Поэтому я от французов отстал, однако очень торопился, чтобы не поставить их в неловкое положение, когда им придётся, не зная русского языка, объяснять, кто они такие и зачем сюда пришли. Французы это понимали, тоже ведь не лыком шиты, и ждали меня перед входом в отель, не заходя внутрь. Я поднялся и пошёл искать начальника Приюта. Я помнил, что начальником был когда-то Борис Киндинов, я его хорошо знал. Он часто бывал у меня в гостях, когда я жил в Терсколе, и я поил его крепким чаем. Помню, как однажды я старался заварить чай покрепче и предложил ему кружку, наполненную чуть ли не кипятком. Борис попробовал напиток пальцем, подошёл к раковине, вылил в неё половину чая и добавил холодной воды. Если кто-нибудь знает что-либо более смешное, чем выражение моего лица в этот момент, пусть напишет мне об этом в письме по адресу: Москва, Главпочтамт, до востребования. Оказалось, что начальником Приюта был всё тот же Киндинов, только он здорово постарел. Он меня узнал и сказал:
– Ты, брат, сильно постарел.
Я не обратил внимания на этот сомнительный комплимент и стал объяснять ему, с какой целью прибыли сюда французы. Он выслушал и сказал:
– Твои гости заслуживают уважения. И цель, с которой они приехали, благородная. Но я не знаю, как мне быть, Шурка. Дело в том, что у меня нет ни одного свободного места. Все места заняты спортсменами-бегунами. Какой-то сумасшедший чинуша придумал провести соревнования по бегу на западную вершину. Сейчас проходит период акклиматизации и тренировки.
– По бегу!? – переспросил я, не скрывая своего искреннего удивления.
– Да-да, Шурка, именно по бегу. Ты обрати внимание, какие тут живут лоси. Дважды в день они бегают до седловины и обратно. Официальные забеги на вершину запланированы на ближайшее воскресенье. Может быть, твоим французам лучше сегодня переночевать на «Бочках», а завтра вернуться сюда и прибить свою доску. Впрочем, я почти уверен, что на «Бочках» тоже нет свободных мест. У меня есть одна холодная кладовка, где свален всякий ненужный хлам. Но мне даже неловко предлагать её иностранцам. Там стоят старые нары, а на них сломанные стулья, столы, рваные комкастые тюфяки и прочая дребедень. Всё никак руки не дойдут, чтобы всё это выбросить. Если французы согласятся, я поручу навести в этой кладовке маломальский порядок. Могу выделить каждому по спальному мешку и по паре одеял.
Мы поднялись на третий этаж и заглянули в эту кладовку. Всё было так, как сказал Борис, только он забыл про пыль. Она там лежала толстым слоем и пахла старьём. Среди бегунов нашёлся тот, кто немного лопотал на лягушачьем языке. С его помощью удалось объяснить французам сложившуюся ситуацию. Они посмеялись и сказали, что помещение их вполне устраивает, особенно если там немного сделают приборку. Им даже нравится, что они в полной мере почувствуют русский национальный колорит. Меня же напугал царивший там промозглый холод. Я с ужасом представил себе предстоящую холодную ночёвку. Я спросил у Бориса осипшим голосом:
– Наверное, в командах спортсменов есть врачи?
– Не врачи, а врач, – ответил Киндинов.
– Покажи мне его.
– Пойдём.
Мне всё труднее становилось дышать. Как-то разом обострились все мои застаревшие хвори: кровообращение, пищеварение, сердцебиение, газообразование, сухожилие и тому подобные. Болела голова, вдох ещё более-менее получался, а выдох был так затруднён, что мне стало по-настоящему страшно. Наверное, астма, мелькнуло у меня в голове. Мне показалось, что кто-то схватил меня за горло и душит. Меня охватил липкий озноб.
Я объяснил спортивному доктору своё состояние, сказал, что у меня хронический бронхит и спросил, нет ли у него каких-нибудь таблеток, чтобы облегчить мне дыхание. И чтобы я смог дожить до утра в том холодильнике, где предстояло мне провести ночь вместе с французами.
Он выслушал меня невнимательно, то и дело отвлекаясь на пустые, как мне казалось, хлопоты. Меня это очень обижало: человек (это я) находится, можно сказать, на грани жизни и смерти, а этого эскулапа моё состояние не тревожит. Выслушав (с перерывами) мои объяснения, он сказал:
– Типичная горняшка. Есть только один способ облегчить ваши неимоверные страдания: надо спуститься по меньшей мере на 1000 метров вниз. Хотя бы до «Бочек». Вам надо поторопиться, пока ещё светло. Если вы не успеете спуститься, повторяю хотя бы до «Бочек», вас придётся завтра спускать на «акие». Вы можете сейчас самостоятельно ехать на лыжах?
– Вроде бы могу. Не так резво, как когда-то, но всё же попробую.
– Ну, тогда советую поторопиться. Держитесь правее, ближе к тропе, чтобы не угодить в трещину.
Я кое-как объяснился с французами, что мне надо спуститься вниз, выложил из рюкзака тушёнку, сгущёнку, хлеб, попрощался с французами до завтра и вышел из гостиницы. Надел лыжи, оглядел раскрывающуюся передо мной панораму, с заснеженными горами главного хребта, оттолкнулся палками и ринулся вниз. Первый крутой участок мне пришлось потрудиться, вспоминая приёмы лыжных поворотов на крутяках. Дальше гора стал выполаживаться, и я поехал более раскованно. Меня неотступно преследовала мысль: почему этот доктор дважды повторил, что нужно спуститься «хотя бы» до Бочек? Что он имел в виду? Что лучше спуститься ещё ниже? Может быть, канатные дороги ещё работают, и я успею в последний вагон. И доберусь до поляны Азау. А там вдруг ещё живёт и работает в газетном киоске девушка Лиля. Я вспомнил тепло её голого тела. Вдруг она меня не забыла.
Снег был вязок, и мне приходилось прикладывать немалые усилия, чтобы его проворачивать лыжами, закручивая свой торс и приседая, потом выпрямляясь и закручиваясь в другую сторону. Со стороны перевала Хотю-тау подула зябкая позёмка. Ветер в сговоре с понижением температуры покрывал поверхность снега льдистым блестящим панцирем. Под моими лыжами он ломался, и тонкие льдинки с шуршанием уносились вниз. Мне приходилось останавливаться, и не раз, чтобы перевести сбивающееся дыхание. Но я торопился, одновременно ощущая, как мои ноги, отвыкшие от большой физической нагрузки, начинают наливаться свинцом.
Через полчаса я уже был на «Бочках». Какие-то люди ходили между домами-бочками, о чём-то весело переговаривались. Мне бы, дураку, остановиться, спросить, не найдётся ли свободного местечка на одну ночь. Но я уже был заведён какой-то внутренней пружиной, которая упрямо толкала меня дальше, вниз. Я надеялся, что канатная дорога ещё работает, хотя для этих призрачных надежд не было никаких оснований. Я это понимал, но всё равно надеялся по инерции задуманного – достичь поляны Азау.