Текст книги "Расколотый Запад"
Автор книги: Юрген Хабермас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Такая герменевтическая модель объясняет, почему усилия понять могут быть успешными лишь в том случае, если они предпринимаются в ситуации симметричных условий для взаимного признания и освоения перспектив. Доброе намерение [для диалога] и отсутствие демонстративного насилия – хорошие вспомогательные средства, но их недостаточно. Если не сложилась структура коммуникативной ситуации, свободной от искажений и латентного присутствия власти, результаты коммуникативного процесса всегда вызывают подозрение – наверное, все-таки была уплачена какая-то пошлина. Конечно, в селективности, способности расширять границы и в вынужденности исправлять толкования по большей части обнаруживаются лишь неизбежные ошибки конечного духа. Но часто все это неотделимо от той слепоты, которая присуща интерпретации вследствие не до конца стершихся следов, напоминающих о насильственной ассимиляции по принципу сильнейшего. Поскольку коммуникация всегда несет в себе двойственность, она есть выражение скрытого насилия. Но если коммуникацию в этом описании онтологизируют, если видят в ней «не что иное, как» насилие, то не осознают существенного: только в телосе (Telos) понимания (и только в нашей ориентации на достижение этой цели) реально присутствует критическая сила, которая может сломить насилие, не порождая его новых форм.
Глобализация подвела нас к необходимости переосмыслить такое понятие международного права, как суверенитет. Какой видите вы роль международных организаций? Играет ли в нынешних условиях космополитизм, одна из центральных идей Просвещения, все еще полезную роль?
Экзистенциалистский тезис Карла Шмитта, который считал, что политика исчерпывается в самоутверждении одной коллективной идентичности против других подобных коллективных идентичностей, я оцениваю как ошибочный, а с учетом его практических следствий – как опасный. Эта онтологизация отношения друг – враг внушает следующую мысль: попытки сделать отношения между субъектами международного права справедливыми в глобальном масштабе на самом деле являются только универсалистским прикрытием собственных партикулярных интересов. Нельзя забывать и о том, что тоталитарные режимы XX века с жестокостью их массового политического криминала неслыханным образом опровергли презумпцию невиновности классического международного права. В силу исторических обстоятельств мы уже достаточно долго находимся в состоянии перехода от классического международного права к тому, что Кант предвосхитил как состояние всемирного гражданства. Это реальность, и я не вижу разумной альтернативы такому развитию – также и с нормативных позиций. Нельзя скрывать, конечно, и оборотной стороны. Все отчетливее проявляется двойственность этого переходного состояния; она обнаружилась после окончания Второй мировой войны на военных трибуналах в Нюрнберге и Токио, со времени образования ООН и принятия Декларации о правах человека, в активной политической практике по защите прав человека после окончания «холодной войны», в спорной натовской интервенции на территорию Косово и теперь – с момента объявления войны против международного терроризма.
На одной стороне – идея общности различных народов, которая преодолевает «естественное состояние» [вражды] между государствами, действенно ограничивая возможность агрессивных войн. В рамках этой установки геноцид и преступления против человечности рассматриваются как уголовные преступления, нарушение прав человека наказывается; соответственно ООН и ее структуры приобретают новые институциональные формы. Гаагский трибунал выдвинул обвинение против Милошевича – в прошлом главы государства. Высшие судейские чины Великобритании практически высказались за выдачу Пиночета – диктатора, известного своими преступлениями. Совершенствуется организация международного трибунала ООН. Принцип невмешательства во внутренние дела суверенных государств не является безусловным. Решением Совета Безопасности [ООН] иракскому правительству позволено свободно распоряжаться собственным воздушным пространством. «Голубые каски» гарантируют защиту правительству в Кабуле, пришедшему к власти после свержения режима талибов. Македония, находившаяся на грани гражданской войны, под давлением Европейского союза идет навстречу требованиям албанского меньшинства.
С другой стороны – сознание, что ООН часто не более чем «бумажный тигр», бюрократическая структура. Ее практика увязана с интересами сотрудничества великих держав. С 1989 года Совет Безопасности смог обеспечить декларированные принципы мирового сообщества лишь очень выборочно. Часто силы ООН не в состоянии выполнить взятые на себя обязательства, как показывает, например, трагедия в Сребренице. И если (как в ситуации косовского конфликта) Совет Безопасности заблокирован в своих решениях, а вместо него действует без мандата региональный союз типа НАТО, то налицо фатальные случаи насилия, которое разворачивается где-то в пространстве между легитимным, но слабым авторитетом мирового сообщества и эффективностью военных действий национальных государств, преследующих собственные интересы.
Разрыв между должным и возможным, правом и силой характеризует в невыгодном свете как правомочность позиции ООН, так и практику интервенций своенравных государств, которые просто узурпировали мандат (пусть даже из благих намерений), и в результате то, что получило бы одобрение как полицейская акция, выродилось в военные действия. Мнимые полицейские акции ничем не отличаются от отвратительной нормальной войны. Эта неясная мешанина классической политики власти, оглядок на региональных партнеров по союзу и ставок на космополитический правовой порядок не только усиливает существующий внутри ООН конфликт интересов между Севером и Югом, Востоком и Западом, – она способствует росту недоверия, которое сверхдержава испытывает к любому нормативному ограничению собственной свободы действий. В итоге внутри западного лагеря возникают разногласия между англосаксонскими и континентальными странами. Первые руководствуются принципами «реалистической школы» международных отношений, вторые принимают решения в нормативном контексте, предполагающем развитие и ускорение процессов трансформации международного права в транснациональный правовой порядок.
В период войны в Косово, да и в политике по отношению к Афганистану соответствующие расхождения в целях проявились совершенно отчетливо. Эту напряженность, существующую между реалистическими и нормативными ориентациями в политической практике, можно преодолеть, если такие континентальные режимы, как Европейский союз, АСЕАН, однажды начнут играть действенную роль в политике, чтобы способствовать транснациональной интеграции и брать на себя ответственность за все более плотное сплетение международных организаций, конференций, практик. Только при участии этих global players [11]11
Глобальные игроки (англ.).
[Закрыть], способных создать политический противовес стремительному развитию рынков, ООН обретет основу, которая гарантирует осуществление «благородных» программ и политических практик.
Многие высоко оценивают идею универсализма, который вы защищаете в своих политических статьях и трудах по проблемам нравственности; многие ее критикуют. Что общего, например, между универсализмом и толерантностью? Разве «толерантность» – не патерналистское понятие, которое лучше было бы заменить на, скажем, «дружелюбие»?
Исторически употребление понятия толерантности близко к такого рода выводам. Вспомните, например, о Нантском эдикте, в котором король Франции признавал веру гугенотов, т. е. религиозного меньшинства, и разрешал им «служить по-своему» при условии, что они не ставят под сомнение авторитет королевского дома и главенствующее положение католицизма. В этом патерналистском смысле терпимость практикуется на протяжении столетий. Патернализм присутствует и в односторонности заявлений типа того, что суверенные властители или доминирующая культура готовы добровольно «терпеть» практику меньшинства, которая представляет собой некое отклонение от их собственной позиции. В этом контексте тот, кто проявляет терпимость, убежден, что он возложил на себя некое бремя, совершил акт благодеяния, продемонстрировал добрую волю. Одна сторона разрешает другой отклониться от «нормы», но при одном условии – меньшинство, в отношении которого проявлена терпимость, никогда не перейдет «границы допустимого». На эту авторитарную «разрешительную концепцию» (Р. Форст) и направлена критика права. Очевидно, границы терпимости, определяющие, что можно принять, а что принять никак нельзя, устанавливаются произвольно. И возникает впечатление, что толерантность, которая практически реализуется только в определенных рамках, за которыми терпимость прекращается, становится ядром нетерпимости. Эта установка служит фоном для вашего вопроса.
Сегодня мы сталкиваемся с этим парадоксом и в концепте «воинственной демократии». В ней границы демократическим гражданским свободам полагаются практикой врагов демократии. Никакой свободы врагам свободы. На этом примере можно показать, однако, как полная деконструкция понятия терпимости попадает в ловушку. Ибо институт демократического правового государства противоречит предпосылке, позволяющей говорить о патерналистском содержании толерантности. В политической общности, граждане которой обоюдно пользуются равными правами, нет места авторитету, в одностороннем порядке полагающему границы терпимого. На основе равноправия и взаимного признания граждан никогда не возникнет привилегия определять границы терпимости, исходя из перспективы собственного целеполагания. Очевидно, что взаимная толерантность требует в чем-то новых установок. Важно уйти от убеждения, согласно которому терпимость в отношении других жизненных форм, признаваемых менее ценными, чем собственные, представляет собой границу, проходящую между разделенными миропониманиями. Однако в демократическом сообществе разные установки подчиняются принципам справедливости, представленным в конституции. Конечно, сегодня спорят и о конституционных нормах и основах. Меня интересует сам способ осмысления, своеобразие рефлексии этих основ и норм. Так мы переходим к вопросу об универсализме.
В конституции определены институты и методы, которые должны разрешать конфликты в интерпретациях конституционных норм. Это и вопрос о том, где в конкретном случае проходит та граница, за которой (как в современном исламском экстремизме) публичная пропаганда покидает «конституционное поле». Интересно, что сама конституция постоянно нарушает эти установления; в частности, это относится к любым практикам и учреждениям, в которых нормативное содержание конституции приобретает обязывающую форму. На рефлексивном уровне конституция, при соответствующих ей условиях, допускает выходы за ее границы, т. е. она толерантна, например, по отношению к гражданскому неповиновению. Демократическая конституция допускает протесты диссидентов, которые ведут свою борьбу, исчерпав все правовые приемы, но при условии, что это противостояние, нарушающее многие правила, опирается на конституционные нормы и ведется средствами, которые придают их борьбе характер ненасильственной апелляции к большинству, призыва еще раз осмыслить принятые решения. Сам демократический проект осуществления равных гражданских прав питается протестом тех меньшинств, которые сегодня представляются большинству врагами демократии, а завтра могут стать ее подлинными друзьями.
Рефлексивное самопреодоление границ терпимости, возможное в пространстве «воинственной демократии», возвращает нас к вашему вопросу об универсализме как правовой и нравственной основе либерального порядка. В строгом смысле универсализм – это эгалитарность индивидуализма разумной моральной установки, которая требует взаимного признания, другими словами, равного уважения и признания интересов каждого. Принадлежность к инклюзивной, т. е. открытой для всех, моральной общности предполагает не только солидарность и участие, свободное от дискриминации. Она означает одновременно и равное право каждого на индивидуальность, право «быть другим». Дискурс, вытекающий из этих позиций, структурно отличается от всех других дискурсов двумя существенными особенностями.
С одной стороны, универсалистские дискурсы права и морали позволяют себе злоупотреблять особо коварной формой легитимации, потому что за блестящим фасадом разумной всеобщности могут скрываться частные интересы. Этой идеологической функцией, уже разоблаченной молодым Марксом, обосновывается неприязненное чувство (Ressentiment) Карла Шмитта, когда он валит в одну кучу «гуманность» – понятие, позволяющее, с его точки зрения, обозначить меру эгалитарного индивидуализма, – и «демонизм». То, что фашисты, как и он, не увидели и что не проигнорировал Маркс, есть другая особенность этого дискурса – та своеобразная замкнутость на себе, которая и делает его средой самого себя корректирующего учебного процесса. Как любая критика, направленная на односторонне-избирательное применение универсалистских критериев, должна иметь эти критерии в качестве собственной предпосылки, так и любое деконструирующее разоблачение идеологически-завуалированного употребления универсалистского дискурса отсылает к критической точке зрения, заданной изначально самим этим дискурсом. Моральный и правовой универсализм трудно превзойти; речь идет о том, что практику, даже ошибочную, можно критиковать только исходя из ее же критериев.
Последний вопрос: могли бы вы что-нибудь сказать о понятии «героизм»?
Можно только изумляться мужеству, дисциплине и самоотверженности, которые продемонстрировали 11 сентября нью-йоркские пожарные, не раздумывая отдававшие свои жизни ради спасения других людей. Но почему их нужно называть героями? Возможно, в американском языке это слово имеет другие коннотации, чем в немецком. Мне кажется, что всюду, где чествуют «героев», возникает вопрос: кому это нужно и почему? В этом простодушном смысле можно толковать предостережение Брехта: «Горе стране, которой нужны герои».
2. Что значит разрушить памятник? [12]12Впервые опубликовано в: Frankfurter Allgeneine Zeitung vom 17.April 2003. S.33.
[Закрыть]
Весь мир наблюдал ту сцену в Багдаде 9 апреля 2003 года, когда американские солдаты набросили статуе диктатора петлю на шею и под ликование толпы символически низвергли ее с пьедестала. Казавшийся непоколебимым монумент пошатнулся, затем упал. Но прежде, чем рухнуть на землю, массивная фигура, надломившись у своего подножия и покачиваясь под собственной тяжестью, на одно внушающее ужас мгновение зависла в гротескно-неестественном горизонтальном положении. Как восприятие гештальта «опрокидывает» картинку-загадку, так и общественное восприятие данной войны вместе с этой сценой, видимо, изменилось. Непристойное в моральном смысле насаждение шока и ужаса среди истощенного и безоружного населения, подвергаемого беспощадным бомбардировкам, превратилось в этот день в шиитском районе Багдада в горячо приветствуемое празднование освобождения граждан от террора и угнетения. Любое из этих впечатлений в чем-то истинно, даже если все они вызывают противоречивые моральные чувства и оценки. Вопрос в том, должна ли двойственность чувств приводить к противоречивым суждениям?
На первый взгляд все просто. Незаконная война остается действием, противным международному праву, даже если она ведет к нормативно желательным результатам. Но разве это все? Дурные последствия могут сделать нелегитимным благое намерение. А разве не могут благие последствия способствовать развитию принуждения, которое потом узаконивают? Массовые захоронения, подземные тюрьмы и рассказы людей, подвергавшихся пыткам, не оставляют сомнений в криминальной природе режима [Саддама Хусейна]; и освобождение измученного народа от варварской власти – благо, наивысшее из всех благих политических устремлений. В этом отношении и иракцы – ликуют ли они теперь, мародерствуют, остаются апатичными или демонстрируют свой протест против оккупантов – выносят приговор моральной сущности войны. В нашем политическом общественном мнении обнаружились реакции двух видов.
Прагматики верят в нормативную силу фактического и полагаются на практический здравый смысл, который оценивает на глазок как политические границы морали, так и плоды победы. По их мнению, рассуждение о правомочности войны бесплодно, потому что она за это время превратилась в факт истории. Другие, капитулируя или из оппортунистических настроений, или из убеждения в неизбежности свершившегося, отстраняются от международно-правового догматизма под тем оправданием, что он из чисто постгероической щепетильности касательно рисков и цены военного насилия закрывает глаза на политическую свободу как истинную ценность. Обе реакции поверхностны, потому что аффективно обращены против мнимой абстракции «бескровного морализма», не проясняя (даже для себя) альтернативы, которую предлагают неоконсерваторы в Вашингтоне с целью международно-правового «приручения» государственного насилия. Дело в том, что морали международного права они противопоставляют не реализм, не пафос свободы, а революционную точку зрения: если [в данной ситуации] международно-правовой режим несостоятелен, то политически более успешное гегемониальное осуществление либерального мирового порядка морально оправдано даже и в том случае, если используют средства, несовместимые с международным правом.
*Вулфовиц – не Киссинджер. Он больше революционер, чем циник силы. Разумеется, супердержава оставляет за собой право действовать односторонне и – в случае успеха – превентивно использовать все имеющиеся в ее распоряжении военные средства, чтобы укрепить свои позиции гегемона перед лицом возможных соперников. Но глобальные властные амбиции [США] – вовсе не самоцель для новых идеологов. Что отличает неоконсерваторов от школы «реалистов» – так это видение американской политики создания мирового порядка, политики, выходящей за пределы политики реформ ООН в области прав человека. Эта политика не изменяет либеральным целям, но разрушает цивилизованные пути, которые Устав Объединенных Наций определяет для достижения цели исходя из принципов блага мирового сообщества.
* * *
Конечно, сегодня ООН еще не в состоянии заставить государства-члены, отклоняющиеся в своей политике, гарантировать своим гражданам демократический и государственно-правовой порядок. Ее в высшей степени избирательная политика в области прав человека ограничена пределами возможного: России, обладающей правом вето, не нужно опасаться вооруженной интервенции в Чечню. Использование Саддамом Хусейном нервно-паралитического газа против собственного курдского населения – лишь один из многих случаев в скандальной хронике несостоятельности мирового сообщества государств, которое не замечает даже геноцида. Тем более важна поэтому основная функция ООН – сохранение мира, на чем, собственно, и основано само ее существование. Это подразумевает осуществление запрета на агрессивные, наступательные войны, благодаря которому после Второй мировой войны было сведено на нет jus ad bellum [13]13
Право на войну (лат.).
[Закрыть]и ограничен суверенитет отдельных государств. Тем самым классическое международное право сделало решительный шаг к космополитическому правовому порядку.
США, которые на протяжении полувека выступали застрельщиком на этом пути, практикой иракской войны не только разрушили эту свою репутацию, но и отказались от роли державы-гаранта международного права; более того, своими действиями, противоречащими международному праву, они подали губительный пример будущим сверхдержавам. Не будем обманываться: нормативный авторитет Америки разрушен. Для легитимного в правовом отношении применения военной силы не существовало никаких предпосылок: а) не возникла необходимость в самозащите страны вследствие состоявшегося нападения или его угрозы, Ь) отсутствовало одобренное Советом Безопасности решение, предусмотренное в главе VII Устава ООН. Ни резолюция 1441, ни 17 предшествующих («уже примененных») резолюций по Ираку не были в достаточной степени правомочными для осуществления этой акции. Фракция сторонников войны усилилась, потому что сначала она добивалась принятия «второй резолюции»; однако соответствующее предложение не могло быть поставлено на голосование, потому что эта резолюция не принимала в расчет позицию «морального» большинства государств – членов ООН, не имеющих права вето. В конце концов из-за этого все акции приобрели характер фарса, так как президент Соединенных Штатов неоднократно заявлял, что при необходимости будет действовать без мандата Совета Безопасности. В свете доктрины Буша развертывание военной силы в Персидском заливе с самого начала не имело характера простой угрозы. Ведь это предполагало бы возможность предотвращения применения санкций.
Сравнение с интервенцией в Косово – не в пользу снятия подобных обвинений. Хотя и в этом случае не было получено одобрение Совета Безопасности. Но в последующем обретенную легитимацию можно было бы обосновать, исходя из трех обстоятельств: на недопущении происходивших (согласно сведениям того времени) этнических чисток; на действительном для этого случая всеобщем требовании международного права об оказании необходимой помощи; на бесспорно демократическом и государственно-правовом характере всех государств-членов действовавшего военного союза [НАТО]. Сегодня это нормативное разногласие раскалывает Запад.
Уже тогда, в апреле 1999 года, обозначилось примечательное различие в стратегии оправдания [акции] между континентальными и англосаксонскими державами. В то время как одна сторона извлекла уроки из катастрофы под Сребреницей, чтобы покончить с вооруженной интервенцией, спровоцировавшей разрыв между эффективностью и законностью (в связи с прежними вторжениями), и продолжать движение по пути к полностью институционализированному мировому гражданскому праву, другая сторона довольствовалась нормативной целью – распространить собственный либеральный порядок на другие территории (в случае необходимости и при помощи силы). В свое время я связывал это отличие с разными традициями правового мышления – космополитизмом Канта, с одной стороны, и либеральным национализмом Джона Стюарта Милля – с другой. Но в свете гегемониальной односторонности (Unilateralismus), которую проводят адепты доктрины Буша с 1991 года (ср. документы, опубликованные Стефаном Фрёлихом во «Frankfurter Allgemeine Zeitung» 10 апреля 2003 года), можно предположить, что американская делегация уже на переговорах в Рамбуйе придерживалась этого своеобразного взгляда. А решение Джорджа В. Буша проконсультироваться с Советом Безопасности возникло не из стремления к международно-правовой легитимации, которая давно воспринимается как нечто излишнее. Эта поддержка была всего лишь желательна, она расширяла «коалицию согласия» и рассеивала сомнения собственного народа.
Однако мы не должны воспринимать новую [для политики США] доктрину как выражение нормативного цинизма. Геостратегическое сохранение сфер влияния и жизненно важных ресурсов, которое должна обеспечить эта политика, можно подвергнуть идеологически-критическому анализу. Но возможные в этом ракурсе объяснения тривиализируют тот немыслимый еще за полтора года до этого разрыв с нормами [международного права], которым США были так верны. Следовательно, мы поступаем правильно, когда не довольствуемся мотивировкой этой политики, а хотим понять на деле сущность новой доктрины. Иначе мы не увидим революционного характера переориентации политической стратегии, учитывающей исторический опыт прошедшего столетия.
* * *
Хобсбаум по праву называл XX век «американским». Неоконсерваторы могут считать себя «победителями» и брать за образец для установления под эгидой США нового мирового порядка несомненные успехи – новую организацию Европы, Тихоокеанского региона и региона Юго-Восточной Азии после поражения Германии и Японии [во Второй мировой войне], а также преобразование стран Восточной и Юго-Восточной Европы в результате распада Советского Союза. С точки зрения либерально трактуемой постистории а la Фукуяма эта модель имеет явное преимущество, так как позволяет избежать подробного обсуждения нормативных целей: что может лучше подходить для людей, чем повсеместное утверждение в мире либеральных государств и глобализация свободных рынков? И путь к этой цели ясно очерчен: Германия, Япония и Россия из-за войн и сверхвооружений были поставлены на колени. Ныне военная сила проявляется преимущественно в асимметричных войнах; победитель a priori добивается несомненного успеха относительно малыми жертвами. Войны, которые улучшают мир, не нуждаются ни в каком последующем оправдании. Ценой побочного вреда, которым можно пренебречь, они ликвидируют очевидное зло, которое могло бы и дальше существовать под эгидой бессильной ООН. Сброшенный с пьедестала Саддам – это аргумент, достаточный для оправдания этой установки.
Данная доктрина была разработана задолго до террористического нападения на башни-близнецы. 11 сентября массовая психология пережила шок; сегодня по сути впервые создан климат, в котором эта доктрина может быть востребована, пусть и в другой, не заостренной на «войне против терроризма» версии (этому способствует и практика манипулирования психологией масс). Доктрина Буша оформилась в своем радикализме благодаря тому, что было определено качественно новое явление в хорошо знакомых практиках традиционного ведения войны. В случае с режимом талибов реально существовала причинная связь между скрытым, неосязаемым терроризмом и уязвимостью «государства негодяев». Следуя этому образцу, при помощи классической операции «войны государств» можно избежать опасности, которая исходит от диффузных и действующих во всем мире сетей.
По сравнению с первоначальной версией эта увязка гегемониальной односторонности с необходимостью отразить возможную угрозу ввела в игру аргумент самозащиты. Однако нужны все новые доказательства. Правительство США снова и снова пыталось убедить мировую общественность в существовании контактов между Саддамом Хусейном и Аль-Каидой. Эта кампания по дезинформации в собственной стране была столь успешной, что, согласно последнему опросу, 60% жителей США приветствовали смену режима в Ираке как «возмездие» за теракт 11 сентября. Однако для превентивного использования военных средств доктрина Буша не предлагает никакого действительно приемлемого разъяснения. Дело в том, что негосударственное насилие террористов – «война в мирное время» – не соответствует категориям государственных войн, поэтому с их помощью невозможно обосновать необходимость размыть точно отрегулированное в международном праве понятие необходимой государственной обороны в смысле опережающей военной самозащиты.
В борьбе с организованными в глобальную сеть, децентрализованно и невидимо действующими врагами помогут лишь превентивные действия в другой оперативной области. Помогут не бомбы и ракеты, не самолеты и танки, а международная сеть государственных разведывательных служб и ведомств уголовного розыска, контроль за денежными потоками, отслеживание любых периферийных, «тыловых» связей. Соответствующие «программы безопасности» не затрагивают ни компетенций международного права, ни гарантированных государством гражданских прав. Другие опасности, которые вырастают из провалов политики нераспространения ядерного оружия, в которых она сама виновата, можно преодолеть путем переговоров, не прибегая к помощи войны с целью разоружения. Это демонстрирует сдержанная реакция [мирового сообщества и США] на Северную Корею.
Таким образом, доктрина, направленная своим острием против терроризма, не несет в себе никаких преимуществ в плане легитимации по сравнению с прямым преследованием цели построения гегемониального мирового порядка. Сброшенный с пьедестала Саддам остается аргументом-символом нового либерального порядка целого региона. Война в Ираке – это одно из звеньев в политике создания мирового порядка, которая видит свое оправдание в том, что приходит на смену безрезультатной политике прав человека, проводимой исчерпавшей себя Всемирной организацией. США берут на себя роль опекуна, с которой, по их мнению, не справилась ООН. Какие контраргументы можно привести? Моральные чувства могут ввести в заблуждение; они фиксируют частности, отдельные сцены, отдельные картины, которые трудно оправдать и принять. Но в вопросе оправдания войны в целом нет возможности уйти от ответа и оценки. Решающее расхождение связано с вопросом, можно ли международно-правовой контекст оправдания [войны] заменить унилатеральной, односторонней, политикой создания мирового порядка, которую проводит самого себя уполномочивающий гегемон.
* * *
Эмпирические возражения против осуществимости американского видения (Vision) на практике сводятся к тому, что всемирное общество стало слишком сложным, чтобы им можно было руководить из одного центра средствами политики, опирающейся на военную силу. В страхе, который технологически высокооснащенная супердержава испытывает перед террором, по-видимому, концентрируется картезианский страх субъекта, который пытается и самого себя, и весь остальной мир вокруг сделать объектом, чтобы все это поставить под контроль. В условиях горизонтально переплетающихся средств связей рынков, культурных и общественных коммуникаций политика оказывается на заднем плане, если она выступает в первоначальной форме иерархической системы безопасности общества-государства в смысле Гоббса. Государство, которое сводит все возможности выбора к нелепой альтернативе войны или мира, вскоре неизбежно сталкивается с ограниченностью своих организационных возможностей и ресурсов. Оно направляет усилия к достижению взаимопонимания с конкурирующими державами и чужими культурами в ложное русло и увеличивает издержки, связанные с согласованиями, до головокружительных величин.
Даже если бы односторонняя политика гегемонизма была осуществима, она имела бы побочные последствия, которые в силу своих масштабов нормативно нежелательны. Чем чаще политическая власть прибегает к помощи армии, секретных служб и полиции, тем больше она мешает самой себе в выполнении роли всемирной цивилизирующей и преобразующей силы; более того, опасности подвергается и сама миссия улучшения мира согласно либеральным представлениям. В самих США надолго установленный режим «президентов войны» уже сегодня закладывает мину под основы правового государства. Даже не говоря о пытках, практикуемых вне границ собственной страны, военный режим лишает прав не только узников Гуантанамо, прав, предоставленных им Женевской конвенцией. Он дает службе безопасности данного государства опасную свободу действий, которая ограничивает конституционные права собственных граждан. И разве не стала бы доктрина Буша тем более требовать контрпродуктивных мер для тех отнюдь не невероятных случаев, если бы граждане Сирии, Иордании, Кувейта и т. д. нашли недружественное применение демократическим свободам, которые им хочет даровать американское правительство? В 1991 году американцы освободили Кувейт, но они его не демократизировали.