Текст книги "Агнец или Растительная овца"
Автор книги: Юна Летц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Он вернулся домой и нарисовал круг на стене, маленький круг: отсюда я буду думать. Так он про него решил, и начал думать из этого круга, оценивая какое-то явление, отвечая на вопрос, делая выбор, он думал из этого круга, нарисованного на стене, как пропускал как через фильтр, и яд оседал на стене, не проникая к нему в голову. Неужели так просто? спрашивал он себя и стремился понять, что же такое кружок, и каким это словом зацепить – космос, космос, вы видите, но словом не цеплялось, и он почти успокоился, жил из этого кружка, и все стояло на своих местах, никто не отравлял ему мысли, ничто не отравляло.
И только последний вопрос, хрупкий такой, тоненький и как бы подступиться, как бы вызнать, чтобы не развалилась конструкция. Он тихо подошел к этой стене, и никакой ситуации не было – просто посмотрел на кружок, потом сильнее и сильней, и в конечном итоге ответ начал проявляться, как ответ, в его голове, но пока очень нечетко, он сощурился и отошел, чтобы увидеть на расстоянии. И тут громовое вступило в голову – вспомнил, что напоминало: когда-то именно так родился бог, из кружка на стене. Именно так появилась вера.
И Энт замер перед этой фигурой в грандиозной эмоции, и капли катились по лицу, как маленькие отражения реальности, внутреннее противоядие – слезы, такие чистые, что можно было напоить младенца.
Когда ты начинаешь глумиться надо мной, это не выглядит как игра, это выглядит как тюрьма. Когда ты начинаешь расхаживать там, изнутри, это шаги надзирателя. Ты знаешь, что я никуда не смогу убежать. Ты знаешь, что я не буду ни спать, ни планировать, ни желать. Все силы будут уходить только на то, чтобы забрать у тебя свою личность. «Ну же не тронь, ну же не тронь!» – я говорю, но ты все еще ходишь там: каменные шаги, пространные звуки. Ты знаешь, что я буду тихо скулить. Ты знаешь, что ничего не может сокрушить мой рассудок быстрее, чем эти глухие шаги.
Я буду драться, я буду скрестись, я буду кататься по полу, только бы немедленно прекратить эту боль, только бы не чувствовать – как ты расхаживаешь там… Это какая-то камера, это обскура… Я кричу, я скребусь, я встаю… Мне надо добраться до тебя, мне надо добраться! Но как мне добраться, когда ты внутри… Но как мне добраться… И я встаю текстами, дерусь текстами, я начинаю кричать: текстами, текстами… Я начинаю писать – толстые огромные толстые книги, я начинаю писать – только бы увести тебя далеко-далеко… Как только я ни пытаюсь сбежать из этого положения: и пишу, и пою, тут же и пью, и молюсь, и танцую, и живу в разных странах, и стою в разных позах, и прощупываю чакры, и питаю надежды, и живу в других странах… снова и снова… Снова я пью и танцую, и пью, и накладываю епитимью физического труда и даю обещания, и исполняю обеты, и прокладываю пути, и питаю надежды – все возвращается, я убегаю, но убегаю по кругу. Ты каждый раз возвращаешься. Ты начинаешь снова ходить в моей голове!
Сколько еще? Сколько ты будешь ходишь?
Может быть, я захочу побродить по проулкам, посмотреть новый триллер, накупить новых платьев. Может быть, я захочу побродить. Но ты не дашь мне бродить. Я буду сидеть и набирать эту азбуку Морзе – звуки твоих шагов, записывать эти сигналы как текст и редактировать эти сигналы как текст.
Я никуда не пойду. Ни в парк, ни в кино, я не пойду на концерт, я не увижу новую выставку, я не увижу полотна морей, я не найду нового друга – ты отогнал моих прошлых друзей и вечно нападаешь на будущих.
Внутренний надзиратель. Ты можешь злиться, ты можешь бежать от него, но он вернется – твой внутренний надзиратель.
Когда ты начинаешь глумиться надо мной, это не выглядит как игра, но это выглядит как тюрьма. Когда ты начинаешь расхаживать там, изнутри, это шаги надзирателя. Я буду драться, я буду кричать, и буду отвечать на эти шаги плетением смыслов, гнездом, пока не услышу, как этот стук башмаков превращается в пение. И это птицы поют, птицы поют! Когда я услышу, то всякое разделение пропадет.
Я стану птицей, и я стану деревом, стану деревом, на котором сидит эта птица, и я стану человеком, который за ними наблюдает. И тогда я поставлю точку и буду рассылать этот текст по издательствам.
Silentium. Закрой свой рот. Элиза проходит под ярко-красным сводом, где начертано это слово, и в ее мыслях встают фразы на латыни, про золото, мудрость, она вспоминать, цитирует. Да уж, нашла место, ну прекрати, прекрати. Молчание – это не молчание голосом, ты можешь говорить, но не носи туда рой своих мыслей, входи тихая. Ты монахиня или кто вообще? Здесь ты будешь разговаривать с ангелами. Они не могут услышать твой голос, когда в голове шорохи. Они слышат только этих людей, за этим ты и приехала, чтобы научиться входить в это помещение.
Элиза закрывает глаза, стоит перед будущей тишиной, а потом входит. Они давно не носят эти тяжелые платья, носят удлиненные хлопковые рубашки, волосы можешь убирать, как хочешь, или ходи с распущенными. Можно приглашать гостей в патио, но сюда нельзя – это место тишины, здесь человек очищается от грохота в голове, здесь он, как слон, спит на ногах. Некоторые люди вообще так всегда и живут, спят в тихом безмыслии, но Элизе так скучно. Она любит пошуметь, но иногда не может остановиться, все думает и думает, размышляет, чтобы такое еще предложить этому миру. Обычно она предлагает перформанс, но иногда – вышивку.
Сюда, в эту комнату ходят, чтобы поговорить с ангелами, они сидят на круглом окошке над печкой. Первого ангела увидели семнадцать веков назад, и так уверенно их описывали все это время, что человек, который приходит сюда, тоже их видит. Это как медиа – никакой разницы. Там же люди тоже видят какие-то сущности. Сущность «страна», сущность «национальная идентичность». Одна страна нападает на другую – сущности бьются. Сколько их всюду, пусть и ангелы тоже будут, они мирные и к тому же исполняют желания. Ой ну хватит, сейчас скажете, что это все мистицизм. А что вы об этом думаете: Элиза загадала четыре, и все исполнились.
Теперь уже можно говорить. Она попросила любовь, и ей дали. Его зовут Мистер, и он церковный агент, устраивает гастроли хора, очень уважаемый человек. Руки держит за спиной, как в старых фильмах, и носит жилет. Жилет, представляете! О мой ангел-агент. Отношения только недавно начались, но Элизе не терпится потрепать ему шерстку. Она закончит проект и можно ехать к океану, так и договорились, поедут, будут гладить друг друга под звездами.
Элиза – монахиня шума. Она приехала сюда, чтобы избавиться от этих переговоров в голове, а кто-то приезжает, чтобы перестать бояться, а также есть монахини эгоизма, тщеславия, гордости, и их творческий проект как раз об этом; когда он закончится, все будет иначе. В это надо поверить, и все воплотиться.
Она становится на мысочки и смотрит на свет в окне.
– Ну что, напечь тебе хлеба?
Ангел молчит.
– Напечь или нет.
Молчит.
Ладно.
И она печет. А потом случайно уронит свечу, видит – а он сидит. Силуэт из света. Ангелов не бывает, скажет голова, но уже тихо-тихо. Нет, вот же он, посмотри. И голова обращена к свету, и она не может понять ангела головой, но она может на него смотреть.
– Симпатичненький.
Всюду расставлены эти монастыри, и люди попадаются – в счастье. Новая волна смирения накрыла мир. Но если человеку хорошо…
Элиза поставила тесто в печь и садится за фортепиано. Ее проект так и выглядит – женщина печет и играет. Хлеба и зрелищ. Но теперь в роли зрелищ – искусство. Она исполняет красочно, а иногда нежно, а потом опять сильно. Это же монахиня шума, внутренние разговоры перешли в ноты. И ангел болтает ногами – весело.
А потом она выходит из этой комнаты – улыбается, в руках печенье. Выходит, а в патио – вечеринка. Монахини из высшего общества часто устраивают такие посиделки. Элиза ставит на стол выпечку. Кто-то заметил.
– Давай, Элиза, давай!
– «Лилия – символ чистоты!»
– Лучше про Святого Игнасио!
– Спой про кенгуру!
– Или «катайся, катайся».
Ладно. Она встает босиком на траву и закрывает глаза.
Он шел по улице, немного торжественно, заигрывая чуть ли не с каждым объектом, что видел. Повод у него был вполне ясный, ему выписал автограф сам констанций силентиус, глава комнаты пяти дверей, куда, как вы помните, всякого подряд не пускают, но только тех, кто хорошо проявил себя на смиренной должности. Ноги его слегка подрагивали, и настроение было самое щедрое на взлеты и прыжки. Как вдруг… Вдруг он повстречал Бога. Бог стоял к нему лицевой стороной и вязал на спицах слова. На спицах? – спросил читатель. Что-то вы вообще сбрендили. Но стоит отметить, что ситуацию эту было сложно описать как-то в ином ключе: Бог стоял в большом красивом халате из облаков и двумя пальцами вязал из небесной шерсти картину мира. Вы скажете: глупость, как ее можно увидеть? Вот и Томми потер глаза, но и теперь продолжал видеть Бога, который вязал на пальцах из облаков, иногда подбирая фрагменты своего халата, иногда даже свои волосы. Волосы у Бога были очень красивые, они были закручены каллиграфическим способом и создавали отдельное небесное явление. Томми хотел было пихнуть в бок прохожего, чтобы показать, что на небе какие-то связующие, но никого поблизости не было, и он продолжил изумляться один.
Подойдя к металлическому зданию, которое напоминало душильню для любых проявлений артистизма, Томми слегка поклонился видению в высоте, потом для надежности поклонился еще раз, прошептал едва улометное «благодарствую», приложил пропуск и зашел в здание, где его встретили взглядом два охранника, один из которых был серб, другой – корпящий над вечностью (у него были большие амбиции в плане написания стихов о входящих). Они дружелюбно кивнули по очереди: сначала серб, потом следующий, и тот, второй начал что-то записывать – «видимо, мой литературный портрет», – решил Томми, улыбнулся и пошел к лифтам.
В это самое время в другую дверь вошла женщина, у которой в руках было что-то волшебное. Томми понял, что оно превращается, пока она его несет, и поспешил отвернуться, чтобы не омрачить рождение магии своим весьма прагматичным взглядом на вещи. Дело в том, что у него была давнишняя борьба с собой: по характеру ему хотелось каждое проявление магии сделать публичным, чтобы люди могли увидеть, но умом он понимал, что некоторые тайны должны оставаться скрытыми, иначе потеряют свою силу и растворятся в обыденности. А этого ни один служащий компании «Ветер Интертезис» не мог допустить.
– Тише, тише, – сказал он, войдя в лифт, который открылся перед ним так широко (вместе с частью стены), что он немного усомнился в наличии у себя достаточно ясного разума. Нажав на букву «О», Томми повернулся к зеркалу и внимательно прошелся рукой по лицу, приглаживая серебристые ворсинки, которые иногда вставали, создавая ощущение против шерсти. Хорошо, что на этой работе не заставляли убирать все признаки совершенства, и он мог ходить даже со своими импедиями, которые, надо сказать, были у него выдающимися. Впрочем, это только недавно стало понятно, что гнельсы обладают совершенством, до этого подобные проявления высшей природы принимали за болезнь и лечили антибиотиками, а светящиеся серебряные волоски надо было в обязательном порядке состригать, чтобы не нанести вред общественности, не подготовленной к повседневным катарсисам.
Теперь справедливость воссияла, и Томми с удовольствием констатировал, глядя в зеркало, что человек в его естественном обличье, весьма неотразим и, кроме того, благополучен. Когда их (этих чудаков, согласно тогдашним статьям) только выпустили из многолетней тюрьмы забвения (было это около семи-пяти лет назад) в некоторых местах появились особые зеркала, которые они с собой принесли. Человек отражался в них полностью, вместе с внутренним миром, и со всеми этими серебряными ворсинками, которые раньше росли исключительно на деревьях (вспомнить леукадендрон), а теперь появлялись на людях тоже (я драгоценность – думал человек, глядя на них, и не было повода спорить с ним).
Двери раскрылись, Томми расстегнулся и вышел таким образом, чтобы его полы его пальто распылили тонкий запах лазури, который он выпустил из баночки – одной из тех, что набивали его карманы. Баночки явлений и их использование были одним из его добрых намерений по отношению к остальным, ведь не было для него вещи слаще, чем проявлять заботу о людях, иногда он не мог удержаться и открывал сразу несколько баночек в день, делая людей ощущающими, и потом ему хотелось кататься по полу огромной улыбкой (вроде тех, что рисуют на футболках). А еще иногда он вынимал из портфеля шар со звездами и записывал смех (там был диктофон, внутри) и потом давал им слушать это волшебство как бы со стороны. В общем, Томми был в гармонии со всем сущим и спешил поделиться этим состоянием с остальными.
Не сказать, что люди были черствыми эгоистичными ублюдками, помешанными на собственной выгоде, скорее, они были волшебниками, что не забывали проявлять при каждой возможности, не ожидая ничего взамен.
И Томми замечал это как никто другой. Так ему нравилось присматриваться – к их движениям и историям. Спицы Бога он разгадал позже, когда написал на листе «спицеально», новое слово, которое стоило запустить в жизнь, и он тут же свернул лист самолетиком и пустил по воздуху. Самолетик произвел на свет восемь петель, и ни одной мертвой, и приземлился точно на макушку Иероглима, который занимался у них канцелярской работой, иными словами, точил карандаши так, чтобы они выдавали остроту слова, и следил за исправными поступлением белых досок всем сотрудникам, даже из низших этажей. На нижних этажах жили не только поэты-охранники, но и скрибы, то есть маратели, иначе сказать, те, у которых было недержание речи, и они немного стыдились своего состояния, для чего к ним в смысловую среду был приставлен Лазарь, который заводил граммофон и следил, чтобы они время от времени отвлекались от своей деятельности и выходили на танцы (об этом будет чуть позже, чтобы не променять раньше времени суть на благодать).
Томми закончил с расшифровкой увиденного знака, написал на эту тему отчет и понес его в отдел разработки идей, где всегда было очень живо и хорошо, и потому он старался заходить туда как можно более часто.
– Вагабонд! – кричала пара сотрудников, когда он раскладывал свои исписанные листы по лоткам согласно степени метафоричности. – Бернадетт, – отзывались с другого угла. Это не оно, говорила мадлен, девушка с курносым носом, которая была настолько энергична и любопытна, что это заводила всех вокруг как шарманку с огнем и песнями, и работа кипела.
– Что вы тут делаете? – вклинился Томми.
– Новый заказ на слово. Нужно описать одиночку-исследователя, который жаждет переписывать документы от руки, чтобы они были более…
– Действенными?
– Точно!
– Тогда посылатель бандеролей в море золотых надежд, призванный дать человечеству уверенность в возможность стоять одной ногой в рацио, другой в иррацию и немного покачиваться – скриб, одним словом.
– Скриб? А что… это… такое…
– Имя, наверно. мистер скриб, звучит слегка глухо… – поправил себя Томми.
– Да нет, нет, это неплохо.
Томми перемигнулся с Мадлен, которая нравилась ему больше других, но была настолько грандиозна во внешних проявлениях своего разговорного гнельского,
что он иногда опешивал, глядя на нее, но чтобы себя не выдать, тут же подводил под это какую-нибудь гипотезу…
– Радость нынче продолговатая, – говорил он, посмеиваясь, и клал в рот мучительно длинную конфету из общей банки, которые стояли около лотков для сбора идей. Эти конфеты убирали тягу к сладкому, потому что становились путеводной нитью, которая соединяла желание быть стройным с живой повседневной рутиной.
Томми закончил со своими делами и не было повода смотреть на мадлен снова, но он все же взглянул: такая она была хорошенькая, как полевой цветок, цветочная девушка, и это была не просто метафора, она всегда убирала волосы в цветы, чтобы не касаться занудой. Вот же повезет кому-то вдыхать аромат ее головы, – подумал Томми, и тут же одернул полы своего рабочего гилта, пытаясь вернуться в привычную систему координат, где люди открыты для общения «каждый со всеми», и у них нет тяги приставать к кому-то со своей романтикой, пока их не озарит. А у него к мадлен было что-то другое – больше, чем просто озарение.
И потому он одернул гилт и двинулся в кабинет редкостей, где ему надо было найти «вездесущее». Такое было на сегодня задание, вполне понятное, но немного злющее из-за буквы «щ», которые вызывала непонятные коннотации у слушающих.
– Какие люди! – прозвенел народец, когда он вошел в кабинет. Народцы, или приветственная толла, была шуткой-автоматоном, которая срабатывала всегда, когда кто-нибудь открывал дверь. Томми слышал это миллион раз, но все равно каждый раз заново улыбался.
– Послушайте, – обратился он к сильфидам, которые стояли на центральной полке. Он включил им музыку, и они танцевали, пока он искал взглядом предмет, лучше всего отображающий вездесущность как явление. Наконец, он заметил чудо. Чудо стояло на седьмой полке и было полуавтоматическим. Он подошел ближе и снял крышку, а потом положил из стоявшей поблизости баночки немного чаю, налил травы, и чай с алладином был готов. Томми сжал чашку в руках и подышал ароматом. Да, это оно. Вездесущее чувство волшебства, возникающее во время контакта с обычными, казалось бы, предметами. Пить чай и обнимать чашку руками. Загадать желание на синий цветочек в книге. Устроить прогулку по кромке воды, которую специально для этих целей наливают на седьмом этаже, где находится рай, или комната отдыха.
«Чай с алладином», – проговорил он для верности. Да, это подходит.
Он взял чайничек, уложил его в коробку для переноски, положил на пустое место кокетницу, баночку для комплиментов, убрал чай в невидимый ящик и вышел из речи, которую все это время произносил.
Опять птицы, но уже старухи, старухи-птицы. Они прилетели первыми. Никто не мог угадать, но некое инстинктивное ожидание проявилось: веселый фермер консервировал смех – смеялся и раскладывал это по банкам, высушивали драконов, собирали папоротник – запасались сказками, хранили традиции, пытались как-то сохранить, но этого не получилось. Диагональные мысли дождя, и сам он – вырвался, как будто желая очистить людей, – мысли поднимались в пар, скатывались в смысловые шары, и люди дышали ими, вытягивая из общих атмосфер.
И открылось что-то незакрываемое. Все увидели это и начали обходить стороной, начали сторониться его так: отросшее доверие – руки убрали, спрятали в специальные чехлы, карманные руки, карманы переполненные битком, и, вставшие на ноги, стремительно уходили, как бежавшие, а незакрываемое росло – как выедающее все на своем пути, и срочно это надо было как-то назвать, чтобы удержать его в слове. Многие сочинители явились туда, выстроились и стали выкрикивать – разное кричали: рытвища, нагромождение, туть, но все оно лезло, и грызло, и продолжало расти, пока какой-то старенький человек, фыркающий, как задетый стереотип, тихо не произнес, и они услышали: оползень.
Явление сразу же вошло туда, растеклось по звучанию, и стали говорить это: оползень, поймали, классификация оползень смысловой, и всем было так хорошо: явление крепко сидело в собственном определении, и люди стали расслаблены, даже приходили фотографировать, шутили там, и только оно начинало брыкаться, тут же кто-нибудь подбегал и – оползень-оползень. Зрители смеялись, а один даже попробовал пнуть, но его отвели: все-таки неведомое опасно, и мало ли что могло произойти, но оно лежало такое послушное – оползень, одним словом, оползень как надежно упрятанное. И толпы туристов начали возрастать, все наводнилось, и каждый хотел сувенир. Они тихо подкрадывались и брали немного от сути, отщипывали, различно напрягая сознание, стояли вокруг, как хаотичный набег, придавливая своими головами, – настойчивые иголки взглядов, и оно покачивалось как текучее, невидимо оседая на обратной стороне их тоски.
Как-то утром они опять подошли, чтобы думать его, – новая партия зевак, и они думали его, но вдруг кто-то закричал: вона, смотри, оно расползается, и палец летел как перелетные, но один, и зрители вежливо ехали глазами по направлению руки. Первым заплакал ребенок, выкрикнул какую-то букву и уткнулся в ближайшие штаны, потом лопнули звуком – громна такая, ба или ветхие божечки. Дальше уже бежали просто, неслись, приноравливая белые ноги животного, двигали друг друга, толкали.
– Вырвалось, оно вырвалось!
Изредка кто-то оборачивался и кричал туда: оползень-оползень, трижды, как будто прислонялся к земле, высаживая крик, но оно продолжало наступать – новая смысловая волна, и люди убегали, неслись. Кто-то забегал так далеко, что можно было останавливаться и оттуда смотреть, как оно выкашивало истории городов, колонизировало страны. Огромное неосмысловое явление подходило, и люди бежали, боящиеся утратить привычный свой смысл, они прятались в неведомых далях, они скрывались в подвалах, закатывали глаза, надеясь однажды поесть, открывали консервированный смех, но он еще не был смешон – ставили обратно в подвал.
Волна подступала, и все обессмысливалось – целые города, многие люди, попадавшие в нее, утрачивали свои смыслы. Какой-то сторож непойми чего поднес звук со свистком ко рту и выдохнул грозу. Господь наэлектризовался и рванул. Вера ползала с одного на другого, а одна старая девочка, перерабатывая бессонницу в головную боль, придумала выть. В стоячем положении крик выходил изо рта очень быстро, крик и эти жеваные, отрыгнутые свободы. Двигалось сплошными рядами, шло как хождение вещей или течение времени. По улице бежали голзы – невидимые колеса общей головы, на которых люди ездили в далекие миры, путаясь меж параллельных вселенных. Облепленные звуками и цветами, познавшие плотность искусственной среды, люди учились ездить. А кроме того, они учились говорить. И то, что у них получалось, это был крик, они криком говорили, как надорванные, и что-то текло – надо было подождать, пока оно немного подсохнет, а потом отковыривать – и это можно было жевать.
Как множество веков люди страшились подойти к некому краю и не плавали на кораблях, не ездили дальше земли, потому что боялись пропасти, а потом резко они сложили себя во все, и оно не выдержало. Ставили какие-то решетки, ставили сети, ограничители, выставляли большие щиты, чтобы, когда волна подойдет, сразу же прочитать, зачем они жили, но это не получалось, и грустно сидели у этих щитов, разгадывая шифры изменчивых слов. Бронирование личного пространства уже не работало. Кто-то выдавливал целую реальность, и другие спасались в ней, но тоже ненадолго хватало. Били друг друга, как глиняных свиней, кидали об пол, чтобы найти немного монет, а если не было никаких монет, можно и разлюбить, можно и раздружить, можно и бросить, пусть как-то сам… Одно за другим выкидывали свои положительные качества, чтобы было легче бежать, но оползень все равно их настигал.
Так оно все неслось, мыслилось, но вскоре начались перемены. Теперь оно ползло, будто пропало усилие, которое сдерживало материю, и все начало размазываться, когнитивные червяки, которых не успевали заморить, вытаращены стояли, и глаза – полные шары. Прочность бытия и окончательность смыслов – нужно было что-то завершающее, что-то, ограждающее смысл от прилегающих областей: вот мы такие, люди, живем тут, пытаясь себя не потерять.
И теперь они начали постепенно привыкать – многие все еще бежали, но другие уже шли, а один остановился, остановился и не бежал, он стоял там – белые зубы открыты для удара. И предметы как метеориты летели ему навстречу, пылевые тела. Горела грозовая лампа, а он стоял на общей пищевой дороге, и они ахнули: кто бы с нее ни сходил, обязательно становился убогим. А он замахнулся ногой и сошел, он сошел и что-то говорил, они прислушивались: пока я свободен только исподтишка. Такое он говорил. Потом человек сел, кажется, затем, чтобы переждать весь этот шум, и внешний мыслитель сразу же подскочил, внешний мыслитель говорил им: в чем его преимущество? В том, что он умеет ждать. В том, что он увидел порог, минуя который, люди производили дрянь, чтобы в ней копошиться; копошиться – это не определяющее действие вида, и возник целый оползень, чтобы это показать.
Они оборачивались сначала, в шаге немного оборачивались, и они спрашивали: что это вы имеете в виду? Мужчина попросил, чтобы они расселись вокруг него колесом, и разговор ехал. Он говорил об энергии смысловых машин, что можно наделать множество машин, использовать энергию смысла. Надо направить ее, придумать, куда направить, и пусть на этой энергии работают концептуальные станции или идет смысловоз; люди смогут перемещаться на энергии смысла, подключать себя к машинам или выращивать сумбурные овощи.
Они слушали его, а потом они сказали: да этот парень придумыватель! И они кинули ему золотые надежды, но он отвергал. Мне нужна только вера, пожалуйста, перестаньте кидать, и они говорили: дядя глупый, это и есть наша вера, и вскоре он, конечно же, принял их надежды, сидел и рисовал большие чертежи, писал тексты, и многие начали уходить с ним в алфавит, произносили какие-то буквы, а оползень все подступал, и они просили поторопиться, смотрели на него – серые лужи глаз, и кто-то забирал свою надежду, сначала один забирал, потом второй, и вскоре они все забирали: «мы погибнем, пока ты успеешь начертить, если ты думаешь, что это положительное, иди и сохрани себя внутри этого оползня».
– Да, иди и сохрани!
Так они решили и проводили его туда, в самую густоту хаоса, и он вошел в нее, и он купался там – радостно, любил эту волну, и уважение к непознанному сочилось из его ума, некоторая доза добра, но потом он вдруг попятился – назад, зашатался, и все увидели, как его покидает прежний смысл, мужчина обессмыслился и исчез, и они кричали опять, более разочарованные, чем обычно.
Слова переходили в предметы прямо на глазах, слова переходили в поступки, и люди падали, сбивая друг друга, люди зашивали свои горла. И дети плакали, а кто-то садился и руками за голову – солипсический шлем, и огромное будущее, далекое, двигалось прямо на них. Агрессивное бытие лезло на человека, и они раскрашивали лица, пучили глаза, надевали блестящие платья, чтобы как-то отпугнуть, но оно перло оттуда, прямолинейное, как враг: как они умели заговаривать явь, а теперь не умеют, а теперь – оползень.
Немногие оставались места, где можно было сохраниться осмысленным. Уцелела малюсенькая полоска, и кто-то начинал пить, вываливаясь сам, кто-то начинал уступать, и на его место приходили такие же. Сначала пытались уступать, но полоска все сокращалась, и тогда они начали драться, выпихивать других, придумывали какие-то стратегии.
Остались самые странные, установили ограждение – можно было смотреть только вдаль, и даже друг друга нельзя было замечать. Дежурили по очереди на посту, высматривали изменения. Где-то вдалеке блуждали сумерки, вдернутые в суточное движение, надломившиеся красным, выявляли себя протестом; сумерки-панки, едящие пирожки с земли, и становилось понятно, что оползень снова ужесточился. Надо было приготовиться, надо было смотреть изо всех сил.
Вдруг кто-то на посту заметил шевеление, там двигался вертикальный силуэт.
– Это тот человек, который говорил про смысловую энергию. Он как-то уцелел!
Он уцелел! И они захотели пригласить его, но им пришлось бы убирать ограничения, и долго эти люди не могли утвердить какое-нибудь решение: довериться выжившему или оставить барьер; а оползень уже подходил. И они долго не могли разобраться между собой, говорили, в основном, скептически, но потом все-таки решили довериться, оползень был уже здесь, и стоило рискнуть, чтобы спастись. Они убрали барьер, и человек вошел туда, он встал с ними на одной полосе и говорил, показывая изрисованный лист.
– К сожалению, я ошибся. Это энергия, которая отделилась от мира… Раньше она была встроена в него, а теперь оказалась отдельно, и мы не сможем использовать преимущество смысловых машин или вырастить сумбурные растения… Это единственный кусочек, который остался, и когда оползень пройдет его…
– Что произойдет? Мир обессмыслится? Что? Скажите уже!
– Рытвища!
И они поняли, что он один из тех, кто производит ребрендинг, и они попытались устремить свои глаза в безопасную даль, вернуть ограничения, но было уже поздно. Какая-то женщина всхлипнула. Волна подступила к ногам и, словно задумавшись, выдержала паузу, но потом метнулась вперед.
В этом месяце его наказывали в четвертый раз. Когда Идвика привели, там уже стояли – люди, стояли на позоре, в основном, все наказанные, но иногда некоторые сами приходили: немного стояли и быстро выбегали за дверь, продрогнув от стыда, ведь это непросто вот так – выстоять на позоре, и каждый норовил заболеть возмущением личности, и каждый норовил что-то такое сказать: а почему вы меня вывели? Кажется, я примерно соблюдал – статус и дорогие туфли. Почему вы меня вывели? И бывалые только подгыкивали, мол, все так говорят, все так говорят.
Что-то торчало – руины, что-то: разрушенные планы, люди, разводившие шум, этикет канул, ходили на цыпочках, молчали отсутствием мыслей, не имели потерь. Разве что потерянное вокруг – мир вышел и выбросился в окружающую среду, а там уже ничего и нет, упал и разбился, ударившись пустотой. Город плотоядный и злой. Все эти продажники с выбитой душой. Запасная система ценностей – и та не сработала…
– Что вы несете? Да заткнитесь уже!
Он отвернулся и стал в свободном углу. Именно за такое бормотание Идвика и выводили на позор. Теперь он прижимался спиной к стене, выглаживая рукой затонувший рукав,
щурился и рассматривал остальных. Рынок репутаций и целая исповедь из колючих ям. Они стояли грустные такие, униженные. Кто-то опустил глаза, другой ежился, как слово перепутал, третий дышал так громко, как будто хотел выдышать всю свою силу. Какой-то сонный эстет ходил и вымерял кругозор. Еще стандартная пачка людей – ободранные шкафами, стояли, потупив взоры, стесняясь несовершенства своих одежд.
Люди стояли окоченелые, но довольно спокойные, хотя один из них ржал – скорее всего, в первый раз вывели. Стоял на позоре и ржал прямо в голос, разглядывая конфискованный хлам. Там лежал этот позорный конфискат: устаревшие приборы, плохая одежда, и можно было наблюдать – как музей; люди отдергивали руки, морщились, и сжигали их большими кострами, эти устаревшие вещи, но когда человека наказывали, ему давали одну из таких вещей, например, устаревший прибор, и он должен был пользоваться им целую неделю. И некоторые коллекции прошлого сезона заставляли примерять – стыд, и отсюда повседневные параноики, за которыми ходили по следам платяные шкафы, а в этих шкафах квадратный страх бедненькой пустоты, которая спряталась там, и ее не видят, ее обходят глазами, говоря: вещей нет, так не скажут, но скажут: пустота есть, и чего только нет. Можно почувствовать затылком, как он стоит прямо позади – хищный пустой шкаф, стоит и унижает человека. Испуганные пустотой шкафов, нервные, с горящими затылками, слушающие, когда он еще подойдет, и будет рассыпаться на щепки тяжестью своего положения или, напротив, навалится так, вдавит себя в человека – до синего цвета, пятно угрозы – так люди ранят себя шкафами…