Текст книги "Война не Мир"
Автор книги: Юля Панькова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Зато вызвать антипатию легче легкого, ― думаю я и вспоминаю, как ничтоже сумняшеся, эмигранты в СА ходили загорать на канал.
В Мертвой Долине мы ходили на природу в бикини, с полотенцами и разбавленным морсом в бутылке, чин чинарем. За этот стриптиз на опен-эйр местные бомбардировали нас с горы дикими черепахами. Черепахи легче камней. Но размером они с хорошую сковороду, и осадок остается похуже, чем от кухонно-бытовой неприязни. Черепахи живые и, врезавшись в твою плоть, смотрят глазами. Из темноты панциря черепаший взгляд кажется полным ненависти. Отбросив первый животный ужас и приглядевшись, ты понимаешь, что это всего лишь подобие апатичности. И это вообще засада, потому что черепаха все-таки существо, со своими желаниями врезаться в кого-нибудь или нет, но на ее личную волю забили. Синяк, как память общения с живым миром, расцветает на твоем теле по своему детерминизму, словно тоже живой.
Вообще-то, ходить на природу у местных означало только одно ― искать себе кого-то чужого потрахаться, чтобы в родном кишлаке никто не осудил за развратное поведение. Мы знали об этом, но со своей цивилизованной высоты, презирали местные убеждения и традиции.
– Битье личностей, противных диаспорам, ― говорит художник, не подозревая о моих черепашьих раздумьях, ― происходит всегда в пункте А. Например, тебя все время бьют позади одной и той же столовой, или за складом. Короче, постоянное место стрелки без лишних фантазий. Это само по себе уже рождает стратегию. А конфликт в твоем новом полку всегда так же прост, как везде. Как правило конфликт всегда случается из-за жрачки. Кто-то переел, кому-то не дали. Свой стол приходится защищать. Но, извините, я уже наголодался. Поэтому в распределителе после учебки, в пункте А я припасал кусок трубы…
Я прикидываю ― если он припасал трубу, значит, уже побили, за столовой, из-за стола. И он, одыбав, потихоньку нашел кусок жести и, чтобы никто не видел, принес, возможно, ночью, к пункту А, где его били. Может быть, пуговицы еще валялись в траве, и в пыли капли крови. А из столовой доносились запахи макарон. Долго слушать про голод ― не то же самое, что все время ходить голодным, несчастным и бороться за жизнь, но коллективным «заодно» по моим нервам проходит легкая дрожь, а по желудочным молекулам ― тщетный и алчный спазм. Я надеюсь, что за разговором его не слышно.
– Диаспора покидает место обеда очень довольной, ― говорит художник, ― она сыта и думает, ну щас мы этого урода за столовой примочим. На десерт. Но я достаю свой кусок трубы, и, когда они видят мои аргументы, затея теряет всякий смысл. Гормонов счастья нахаляву не будет. Цена вопроса нелепо выросла. Шесть человек секунду думают, потом лица проясняются и говорят: ой, а чего это мы тут забыли, парни? И они сами гасят конфликт. Ну, а куда его развивать? От ржавчины убытки медленно заживают.
Можно собрать пуговицы. Твоямаматруба. Я вдруг представляю, как он прячет трубу аккуратно на место, садится на корточки, чувствуя задом голенища сапог и, щурясь на солнце, пальцами ищет в траве пуговки. Шесть человек идут прочь. Он один.
– Ни в одном коллективе не было такого, чтобы все тебе были рады, ― художник удивленно смотрит на потолок, ― наоборот.
Черт его знает, как это получается, ― думаю я, и в моем горле встает банальный комок. Остаться одному против всех ― в этом есть особая горечь. Хотя, по сути, никто не обещал, что на Земле будет сплошной песок и фантазии, и вечное утро скаута. Но почему каждый раз ты чувствуешь во всем этом предательство? Словно в некоем году, в неком царстве мы все давали друг другу присягу: братья! Навек. Или я что-то путаю?
– Коллективы выталкивали, ― говорит художник, ― но при этом почти всегда, хоть и в малом количестве, находились люди, которые видели плюс в том, что я ― блин, как это, ― не такой как надо.
За стеной, откуда ни возьмись, урчит умиротворяющая мелодия «Спокойной ночи». Я не сразу въезжаю в иронию, но потом усмехаюсь.
– Этим редким отдельным людям нравилось, что я не хочу жить в придурковатом режиме, выполнять вместе со всеми всю эту хрень, идиотизм, ну знаешь…
Он порядком смущен. Должно быть, он чувствует, что протест против идиотизма сам по себе тоже идиотизм. Его щеки розовеют. У идиотской борьбы только один исход ― ты начал и уже проиграл. Это как бороться с гнездом диких ос ― чем быстрее ты машешь руками, тем сильней попадаешь впросак. Уже через пару секунд борьбы с дикими осами все, что ты видишь перед собой, ― черный хаос, который заслоняет пространство. Чем ожесточенней ты отбиваешься, тем больше яду всаживают в тебя случайные жала. Это неуправляемо. Ты даже не успеваешь подумать, какого перца в тебя вцепились, и кто их расшевелил. Ты просто попадаешь в водоворот и уже не плывешь своим курсом, а только держишься на плаву, не соображая, что делать. Отправить мозг в бессознание и сделать послушным, можно гипнозом. А можно ― голодом, жесткими тренировками и ущемлением плоти и духа.
Мелодия спокойки гаснет. Мы оба выходим из параллельных мыслей.
– Вот в этом я вижу позитивный момент: люди в армии находят друг друга по каким-то созвучным свойствам, ― художник смотрит мимо меня значительно и растерянно, словно открыл замысел божий.
– Вы с Толиком переписывались? ― спрашиваю я. Художник не замечает подвоха.
– Нет, пара писем. Нас угнали по разным распределителям. Но то, о чем он писал, было тем же, что у меня. В промеждучасти у нас образовались новые друзья. У меня ― армянин, который тоже ни фига не хотел маршировать, и посылал всех подальше.
– Прям так и посылал?
– Даааа, ― похоже, он и сам удивляется.
Смотря как посылать… В СА на последнем издыхании десятого класса в меня был влюблен мальчик (девочкам всегда кажется, что в них кто-то влюблен). Наши мамы дружили. Мальчика звали Колобок (не искажая фамилии). Он был старше нас и учился в Душанбе, приезжая домой в выходные. Он был правильный Колобок ― большой и такой массивный, что казалось, что в тебя влюблен целый взвод. Всем своим взводом он сочинял дворовые песни и исполнял их густым монотонным голосом, не мигая глядя тебе в глаза и смачно бацая по гитаре. В одну субботу он не приехал домой и не позвонил. В общежитии сказали ― уехал еще в пятницу. Его мама по пустякам не расслаблялась, за выходные она сделала генеральную уборку трех комнат, шкафов и балкона, высадила фенхель, пришила все пуговицы, какие были в доме, тройными рядами к пальто, и все время гоняла меня в ларек за сигаретами «Родопи».
Как оказалось через несколько дней, Колобка загребли в ментовку, когда он чапал домой от автобусной остановки. Поскольку он к тому времени был почти взрослым, на него хотели повесить нечто достойное его взводских размеров ― шпионаж на заводе. Отстой и бред. В отделении мент вставил ему в рот пистолет. Но Колобок был дворовый певец, с пистолетом между зубов он выговорил: «Пошелна». Левой рукой он схватил стул и раздолбасил его о стену. Его продержали в ментовке несколько дней.
Я знаю, что Колобок успел уехать из СА еще до войны. Это хорошо. Это значит, мы еще можем встретиться в этой жизни.
– Ты бы видела того армянина! ― вырывает меня из мыслей художник.
У меня достаточно сил терпеть свою память. Значит, чужую, вообще без проблем.
– Он был мелкий, худой и все время кашлял! Как туберкулезник. Но внутри, ― художник трясет кулаком, ― арматура. Реально, он был готов умереть, ходить под расстрел, только не выполнять приказы. Железяка. И вот с этим арой нас привезли на аэродром…
– Летчик? ― я тыкаю в художника пальцем.
– Нет, просто мне дали выбор: остаться после учебки патриотом или распределиться в соцлагерь, за рубеж. Я подумал, что везде все равно одинаково, но из любопытства можно посмотреть другую страну. И я выбрал Чехословакию. Туда нужно было лететь самолетом, и нас привезли на аэродром. На аэродроме были… ― он секунду думает, ― грустные вещи.
Он произносит выражение «грустные вещи» серьезно, и от потуги не выдать чувства у меня стекленеют глаза.
– Под одним небом аэродрома стекались два ожидания. Те, кто уезжал служить дальше, ждали самолета. Те, кто собирался домой, тоже ждали ― дембеля. Их почти отпустили. Такая фигня.
От ожидания худшего у меня екает сердце.
– ДембелЯ на аэродроме уже завоевали себе блатные права, так что на уровне солдат они могли вытворять все, что угодно. Офицерью на моральный облик отработанной армии было сильно на-ть, а отработанной армии уже настолько не хрена делать, что оставалось только сублимировать энергию напрасно убитых лет на салагах.
«Песок и задницы», ― проносится у меня в голове. Вдохновение мщением. Почему-то мне представляются сморщенные дедовские лица из-под заломленных на затылок шапок. Целый ряд ― на фотографии первым планом. А за ними ― салаги, их щеки розовы и стыдливы.
Как много у человечества поводов для пререканий. Целая планета разных людей…
– А в чем же опять конфликт? ― спрашивает художник.
Я пожимаю плечами. Мне даже не любопытно, я выбираю право не знать. Но его нарушают.
– Времени соображать у дембеля нет. Ему скоро домой, а хочется наверстать все, что он потерял за два года. Так что, время дембеля ― золотое руно. Оно течет между пальцами и щекочет рецепторы. Минута размышления упущенной драке подобна. Поэтому выбор темы для драки ― прерогатива простой традиции. «У тебя есть, а у меня нет» ― это вечная, железная схема конфликта. Дембеля просто забирают у салаг все, что попало.
Весело как, ― думаю я. Действительно, анализировать каждый свой шаг ― это долгий процесс, так никогда ничего не успеешь. Только китайцы настаивали на недеянии. Мы ― не китайцы. Неожиданно я вспоминаю недавний Интернет бум. Школьник рассказывал в блоге, как он и его старшие друзьями разводили лоха, забирали у него мобильный. Школьник писал: «Лохам не положено с реальными мобилами ходить. Потому что у реальных пацанов беспантовые трубки, а у лохов реальные»… Я думаю о том, как имущественный мотив и с ним иже религиозный плавно вальсируют по истории, то один ведет, то второй.
– С этим нельзя ничего поделать, ― говорит художник, ― этот сценарий заряжен теми, кто организовывает…
Я вызывающе удивляюсь. Мне неприятны политические обобщения. Но я понимаю, что требовать с художника имен, должностей и нашивок, такой же дохлый номер, как спрашивать у соседа, почему в РФе бедлам. Я смущенно чешу нос.
– Попав на аэродром, мы пришли в ужас. Нас начали раздевать, разбувать, отбирать запасы еды, и мы ничего не могли предпринять против этого. Хорошо, что на свете есть земляки. Однокоренные люди любят друг друга. Мой ара побежал и нашел компактное проживание армян. Про меня он сказал ― мой брателла. Нас быстро покормили, нашли одеяла, спальные места и сказали на улицу не выходить. Ну и классно! Что я сам себе Мцири? Несколько дней сна в ограниченном пространстве мне было даже ништяк.
Когда в СА началась война, кто-то разобрал железнодорожное полотно, единственный оставшийся способ покинуть замкнутый театр сражений, ― говорю я сама себе и пью водички из пластикового стаканчика.
– Может, чайку? ― озабоченно спрашивает художник.
– Мммм, ― я быстро трясу головой.
Весной 91-го уже никто не сумел уехать.
Первая скинутая с моста машина и жертвы в самом начале военного конфликта случились сразу после моих первых студенческих каникул. Я уже полгода отучилась в России, и на каникулах приезжала в Азию проведать своих. В день, когда я возвращалась с каникул, объявили военное положение. В СА оставались:
Юля (из Волгограда)
Света (хохлушка)
Эдик (кореец)
Цыпа (армянин)
Валера (еврей)
Вася (полутаджик)
Юля (татарка)
Валя (бульбашка)
Рустам (казах)
Альбина (русская)
Виталик (абхазец) ― погиб
Саша (русский) ― погиб
V
Я люблю готику. Если я еду в метро, то слушаю Лакримозу. 4 песни, больше у меня не записано. Это патология, да?
Говорят, ничего не стоит на месте ― либо худо-бедно идет прогресс, либо все рушится наф. 4 заслушанных трака ― может быть, это здоровое стремление к нирване, где все, как известно застыло и ничего не меняется? Иногда мне кажется, что надо только час продержаться, и, когда через пару лет ты находишь себя все там же, возникает довольно обидное чувство. Нирвана ― мимо: те же поручни, тот же снег. Утешает только то, что история сделала 4 синапсических оборота вокруг оси. Ось ― это я.
Как человек может видеть время? Только по переменам вокруг. Но если стрелки часов вдруг перестают успевать за событиями?.. Раньше группа типа «Кино», к примеру, появлялась раз в полстолетия, и это было значительным поворотом в общественной жизни. Но вот уже несколько лет, глядя на общественные тенденции, я уговариваю себя только час продержаться и не успеваю даже придерживаться. Очевидные вехи времени исчезают из виду, как остановки метро. От водоворота без остановок у меня возникает синдром непроизвольного придержания. Я с удивлением наблюдаю, как огромное колесо культуры встает вверх ногами всего за какой-нибудь год. То, что было андеграундом становится массовым шоу, а рок превратился в попсу, не успела наколка расползтись по телу свободного поколения. Я не могу сказать, что мне не нравится скорость. Просто я оглядываюсь кругом, и все сливается в белый снег. Может быть, это связано с возрастом?
– Равви, белый ― это цвет?
– Цвет.
– Ну какой же это цвет, равви! Смотри, здесь же нет цвета!.. А черный ― это цвет?
– Цвет.
(сосед) ― Ну я же говорю, что продал ему цветной телевизор!
Хомо популяция ― от природы веселое существо. Ему хочется развлечений. Сначала веков у нас были забавы: саблезубые тигры, Везувий, холод и голод. Потом ― инквизиция, чума и холера. Разбросаны по времени Иван Грозный, Сталин и Чингисхан ― эти развлекли человечество надолго. Странно, что с ускорением культурного времени, хотя событий явно прибавилось, нам стало, кажется, досадно скучней. Спасаясь от унылой жизни, солдатики срочной службы по собственной воле вываливаются из окон или, связав шнурки от ботинок, прыгают с табуреток. Школьники, накачанные риталином, мочат товарищей из пистолета, наверное, тоже от скуки.
Во времена Сумасшедшего Ивана, сумасшествие, возможно, было оправдано: у самого царя не ловил канал СТС. Сегодня каждый может развлекаться, не выходя из гостиной. Вас это развлекает? Мне всегда было интересно, какие наклейки школьники лепят на щечки своих пистолетов.
– Ну и дальше, ― подбадриваю я художника. По идее, журналисту главное, чтобы человек продолжал говорить. Даже если слушать уже не хочется. В своих проблемах разберешься потом. Думаете, почему Алисе в стране чудес удавалось перебираться на шахматную клетку дальше? Совсем не потому, что она быстро бежала, а потому что не думала о лисьих хвостах. Чистый разум растворяется в происходящем и только так ему удается воспарить по над клетками и дойти до вражеской половины доски. Хочешь в дамки? Обрати внимание на фигуры и, как Скарлет О'Хара, скажи себе: «Я подумаю об этом после». Жаль, что у меня это получается не всегда…
– Ну, в общем, перетусовались мы с армянином на военном аэродроме, ― голос художника возвращает меня в реальность, ― не помню, делал ли я что-то полезное для своего друга ары, но вот он меня спас. Одинокий коммандос в части не воин. В одиночку салаге трудно удержать свою корочку хлеба. Салага еще даже не понял, что ему защищать ― честь, хлеб или конституцию. Такая путаница ослабляет мотивы борьбы. У стариков, наоборот, все отлажено. У них за плечами сам дух системы. К дембелю у солдата завершается перезагрузка понятий. Мир становится ясен как пень.
Я быстро машу ресницами. Я много раз слышала: «Армия, может и плохо, но меня она сделала человеком. Я понял жизнь». Возможно, это как раз то, о чем хочет сказать художник. Хотя, мне бы хотелось услышать от творческого человека какие-то новые мысли.
– Да, старики вдруг понимают, в чем справедливость, ― говорит художник, словно только что это придумал, ― в дембеля проникает Единый Интуитивный Образ Порядка. И все, у матросов больше не возникает вопросов. Отъем хлеба у салаги, например, происходит быстро, машинально и без осечек, как и было обещано высшим разумом. И тогда дембельнутая душа попадает в рай… Слушай, че там шахидок натаскивают? В армию всех. Вот религия.
– Погоди, ― говорю я, напрягаясь, ― при чем тут религия, при чем матросы? Шахиды тусят в своей узкой концепции, и они как бы не наводятся на своих… Разве при всем прочем у них есть дедовщина? Шахидки же типа готики ― прикид, аккорды, все в рамках течения. Просто другая творческая среда, и…
– И фигли?! ― художник, похоже, злится, ― где разница между этим течением и срочной армией? Я же говорю в принципе ―про формирование у граждан условных рефлексов… Ты когда-нибудь думала о том, чем похожи любые общества?
– Членами, ― говорю я, но художник пропускает мимо ушей мою мудрость.
– Любое сообщество формирует у своих последователей единый рефлекс, дружную реакцию, похожие взгляды. Это все равно, как расчертить каждую личность на одинаковые клетки. Шахидку, деда или малого предпринимателя ты хочешь в итоге получить, разницы нет. На готовую сетку заданных мозгу координат ложится любая идейная линия. Остается только однажды крикнуть: ура, все дерьмо, какое есть у тебя в голове ― это дэцл, реальная вещь, молодец! Харэ валять дурака, вот тебе шашка счастья, иди и киляй по сабжу. Да, и разошли эту тему 15-ти человекам, ты ― мазовая телка. Я в восхищении…
Я втягиваю голову в плечи. Художник прищуривается. Очевидно, Интуитивный Образ Порядка и Единый рефлекс ― это то, что трудно понять с полпинка. Я надеюсь, что он объяснит.
– Ну вот, скажи, что человеку надо для счастья? ― спрашивает он, ― ну, там, чтобы сбылись все мечты?..
О, это просто. Это почти как курица и яйцо.
– Деньги, ― говорю я и тут же понимаю, что лопухнулась.
– Фигу не хочешь? Мне вот платят, а я что-то гением не становлюсь.
– Странно, ― ворчу я, ― а тебе платят не по знакомству? ― я краснею, потому что знаю, что для друзей он рисует бесплатно.
– Ага! Я во сне, знаешь, какие картины пишу, ― художник не смущается и взмахивает компьютерной мышью, ― вообще гениальные.
Я слышала анекдот, как один парень во сне сочинил хит. Испугавшись, что ноты вылетят из головы, он поднялся и записал мелодию. Утром он прочел на бумажке «ла-ла-ла-ла».
– А знаешь, почему во сне так легко становиться гением?.. Сны ― это чисто моя территория, и там я по-жизни прав. Наяву, как в армии, нет своей территории. Здесь общаг. Мои личные идеалы могут не покатить. Один скажет «дерьмо», второй напишет плохую рецензию… Я растерян и подавлен…
– Ты ж профессионал.
– В том-то и дело. Это значит, что однажды мне захотелось кредита доверия и одобрения окружающих, и я удержал себя от возможных гениальных прорывов, чтобы то, что я делаю, понравилось всем. Когда я сажусь работать, я знаю, что любую личную точку зрения можно разбить в три хаха. И я просто выполняю заказ. Я ж профессионал. Мне платят, чтобы я торчал в этой линии ― пахать, и не пачкать общее поле своими прорывами.
– Нас делают профи, чтобы мы не стали Гогенами? ― догадываюсь я.
– Не дай бог!
– А как же он стал?
– Да черт его знает! Типа, наверное, круто верил в свои сны и был готов, если что, выдержать на 200% больше публичного позора, чем остальные. Но лучшее средство против Гогена ― вообще не видеть никаких снов. Кроме общих.
Я недоверчиво хмурюсь.
– Ты пойми. Отчего у человека вдруг вырастают крылья, он прорывается вверх и из В.Пупкина становится П.Гогеном?
– Ну… там, любовь, первые презервативы… ― говорю я и пытаюсь сообразить, существовали ли уже противозачаточные средства в период взлета пленэристов в Париже.
Художник мрачно взирает на меня исподлобья и спрашивает:
– Ладно. А когда любовь, что ты чаще всего слышишь?
– Ангелов.
– Птьфу!
Я делаю вторую попытку. Правда, мне не хочется думать на эту тему.
– Слышу от кого? ― уточняю я.
– А кого чаще слушаешь?
– Черт! Ты можешь объяснить без гогеновских заморочек?! ― восклицаю я и чувствую, что устала думать, ― я слышу «бэби», «зайка» , «сердце мое», «секси чик»…
Художник задирает палец.
– Вот! Ты ― Гоген!.. Не ржи, пожалуйста. Всякий прорыв начинается с помазанья победой, с восхищения и одобрения. Майн херц садится на коня и объезжает дозором свою территорию.
– В смысле???
– «Наша армия (банд-формирование/училище/квартет сволочей/мое „я“ ― нужное обвести), она лучшая в мире! У нас такие длинные ноги! Пышная грудь! А наша походка! Она поставит раком всех поросячьих неверных от субтропиков до вечной мерзлоты и обратно! Скачите за мной, зайки мои!»…
Художник смотрит победоносно. Я вспоминаю, что по сообщениям экспертов в первый год войны в Ираке покончило самоубийством больше 20 американских солдат. В армию тогда срочно мобилизовали группу военных психологов. Поработав с солдатами, психологи заключили, что боевой дух современного воина, в первую очередь, зависит от еды и сапог, во вторую ― от СМИ и победы. Мне говорили, что солдат в Ираке кормили отлично. Возможно, им присылали слишком много газет, настроенных против данной конкретной войны. Я задумываюсь. Я вспоминаю моральный дух голубого Питера и журналистское расследование о торговле невскими курсантами по Интернету. Идея практичного использования армии в мирное время, наверное, тоже часть Единого Интуитивного Порядка. В таком случае, становится ясно, почему военных людей устраивало, что чьи-то дети будут жить на бабло от продажи других детей. Я смущаюсь и запутываюсь окончательно.
– Почему ты назвал армию религией?
Художник смотрит, словно забыл. Иногда легко утерять истину.
– Не знаю, что угодно. Просто и в армии, и в религии есть тело и есть дух. Есть также адепты. Когда твой желудок пуст, задница в аду и подступает враг, зублудшую душу спасает только майн херц… Сотвори себе генерала в сердце своем.
Я смущаюсь повторно. Я вспоминаю, как мой закардонный ангел однажды спросил, почему русские не могут жить без тирана. Кажется, только сейчас я понимаю, что нужно было ответить: «Единый Интуитивный Образ Порядка».
– А вы придумали овечку Долли, ― ответила я ангелу по незнанке. Тогда ангел сказал, что непорочные опыты профессора Вилмута в стерильной лаборатории больше похожи на акт божественного творения, чем секс на влажных простынях.
Таким образом, если представить государственную армию законным плодом мира, затраханного войной, а шахидку ― искусственным творением недотраханного мира, то кто из них будет божественней? От шахидки хотя бы не скрывают высшей цели ее коротенькой жизни ― взорвать и погибнуть. Кроме того, ее беспрестанно брызгают во имя ее бога Аллаха и дают, чем прикрыться от посторонних глаз, так что с моральным духом шахидки, похоже, все в порядке. Как с этим обстоит в срочной армии я так и не смогла разобраться.
– И что? ― я незаметно вздыхаю и каюсь: во время работы я не думаю о душе. Это правило.
Художник рассеянно обводит глазами мастерскую.
– Ну… И, как до этого было с другом Толиком, нас с арой с аэродрома развезли по разным местам.
– А, ― говорю я и снова вздыхаю.
– Мы больше не виделись с арой, ― говорит художник, ― и не могли друг другу помочь. Моим первым впечатлением от новой казармы было ― 70% кавказских лиц. И ни одно не знает, что я аре родной брат…
Я киваю.
Приехав в Мертвую Долину в свой последний трип, на зимних каникулах, я удивилась, сколько в аборигении стало аборигенов. Говорили, что они постепенно спустились с гор в пустеющие города. Наверное, так и было. Из Азии к тому времени уже уехали умные эмигранты. Напоследок, накануне близкой войны эмигранты смели весь импорт «из-под полы», включая прилавки отдаленных сельпо, упаковали ценности и, не срезая ярлычков, отправили вагонами в Россию. Местные говорили: «Умные уедут с контейнерами, дураки с чемоданами, остальные останутся здесь».
Умные на тот момент, действительно, поняли, что ловить в СА больше нечего, и ушли по-английски.
И наступил дефицит.
Про картошку я уже говорила ― ее там никогда в достатке не урождалось. Нехорошо было также с кофе. В периоды ветра афганца эмигранты, больные низким давлением обычно оттягивались напитком с цикорием. Во время бурь ― про магнитные тогда не знали, но все же ― гипертоники ходили по стенам. Атмосферы резко подскакивали и черепа страдальцев разрывались от жутких болей. На последних стадиях национального конфликта цикорий тоже пропал. Исчезло все, даже местные урожаи. Чай был. Но на пачке было написано «Чой». И состав давали без перевода, типа документов в суде. Так что неизвестно, что пили. Эмигрантам, которые еще не репатриировались на родину, угрожали на улицах, в магазинах их отказывались обслуживать. За хлебом можно было простоять у пустого прилавка час.
Один национал (кроме общеупотребительного и понятного сленга «зверьки» эмигранты называли местных «националы». Назвать местного зверьком ― это примерно, как африканцу заявить, что он негр. «Национал» ― это вежливый факт, как напомнить негру о том, что он черный). Так вот, один национал, хороший и преданный друг нашей семейной тусовки, которого позже, во время войны прямо с младшим сыном на руках расстреляли односельчане, был директором мясокомбината. Это был неправильный зверек. Его голова в отличие от остальных местных голов была круглой, и это его печалило. Вместо тюбетейки, которая хорошо держится на черепе национальной квадратной формы, нашему другу приходилось носить европейскую шляпу-соломку. «Пичеловод, ― называл он сам себя, обреченно глядя в зеркало, ― лицо пошире головы». Обсуждая его голову в наши беспечные времена до войны, кстати, мы узнали, почему остальные националы ― квадратные. По традиции местные младенческие люльки застилают тонким-тонким матрасиком с дыркой для испражнений, якобы чтобы не вынимать ребнка по пустякам. От долгого лежания на плоской поверхности затылок младенца приобретает нормальную квадратную форму. Мама же нашего друга не держала его в люльке, она его все время «Жалела» и носила на руках… Так вот, накануне войны, забегая к нам в гости, он рассказывал, что работники его мясокомбината в волне всеобщего разброда почти разграбили предприятие. В графе прихода бухгалтер писал «Бик, 1 штук». В графе расхода: «Пришёл, ушёл и больше не вернулся».
Моей маме тогда был заказ ― рисовать этикетки для кооперативных консервов. Моя мама ― тоже художник. По кооперативному заказу она рисовала огурцы, кабачки и варенье… В названиях она делала грубые грамматические ошибки. То есть, она надеялась, что они были грубые. На самом деле, никто не знал. Местные почти не владели родным литературным языком, а разговорный, говорят, настолько сильно отличался от литературного, что даже сравнить их было нельзя. По той же причине местные не могли читать книжек (во времена российского культа букинистов, когда книг совсем не было, в СА свободно валялись популярные шедевры типа Фейхтвангера и Дюма ― в литературном переводе. Русские варианты перевода, правда, расхватывали коробками). Передачи по телеку местные тоже не могли понимать и смотрели на русском. В преддверии военного конфликта каналы почему-то стали ловить передачи из Индии и Афганистана (дикторы, все как один, похожи на Ладена, я вам скажу. Так что вполне может быть, что он и не миф совсем, а даже наоборот).
Но все равно, наш дефицит был не полным. Когда в СА еще можно было более или менее сносно жить, у наших афганских соседей через границу уже не было даже пуговиц. Афганцы и наши, жившие у границы, дружили домами. Наши ходили своими тропами в Афган и меняли там на деньги алюминиевые ложки и пуговки. При таком раскладе, не знаю, в какой момент тот конфликт, стал реально национальным. Равви, белое ― цвет?..
Художник продолжает.
– Да. Русских в части почти не было. Ну и… Как ты догадываешься, большинство и меньшинство по любому полярны. Стадо баранов, один пастух. Куча металлистов, и вдруг у одного из кармашка несется рэп… Еще одна противоположность: народ ― президент. Ну, понимаешь… Разногласий не будет только при очень умелом менеджменте. В армии же большинство непременно станет в едином порыве издеваться над меньшинством. Особенно хорошо получается, если меньшинство еще и салага. В общем, в первый же день в той новой казарме я разбил чью-то голову табуреткой.
Художник виновато опускает плечи.
– У меня выхода не было.
Методы провокации хорошо описаны у Дмитрия Быкова в Оправдании. Думаю, они так же постоянны и незатейливы, как блудливость царя Соломона, у которого было семьсот жен и триста наложниц. По крайней мере, женщин мужчины достают всегда одинаково.
– А на следующее утро меня разбудили в шесть часов собирать бумажки.
– За табуретку?
– Ну да.
– Ужас.
– И так же, как в учебке, в части, тех, кто хватал табуретки, изводили административно. Так что, если возникала какая-то гадостная работа, то на нее срочно отправляли меня.
Кхм, ― думаю я. Были столыпинские реформы. Табуреточных еще не было.
– С администрацией бодаться пробовал? ― без надежды бурчу я и тут же сую нос в пакет с чипсами.
Оттуда я слышу, что художник молчит. У него пауза. Я понимаю.
Как вы, наверное, заметили, у меня разработан собственный зыбкий образ идеального журналиста. И первое, чего он не должен делать ― самовыражаться в вопросах. Это, конечно, идеал, но я и в деда мороза верю. Надеюсь, тут никто не станет кричать, что Санта-Клаус ― подстилка Гренландская. Хотя, и журналист, и Святой Клав, несомненно, похожи: а) никто не знает, на кого они оба реально работают; б) редким людям удается вступить с ними в личную переписку; в) и тот, и другой лучше всего проявляются в режиме дэд-лайн.
– Слушай! Я забыл сказать! ― наконец оживляется художник.
Я оживляюсь тоже.
– Что ты забыл сказать?
Художник хмурится.
– После госпиталя, где мы валялись с Толиком, я потерял форму.
Чему тут хмуриться, ― думаю я. Нет формы, ее не смогут отнять.
– Ну, я стал весить на 15 кг больше, чем надо.
Все же лучше, чем голод, ― думаю я.
Те, кто не смог уехать и пересидел гражданскую войну в СА, в дни, когда кончились немногочисленные запасы, ели муку с водой. Это не была знаменитая болтанка блокадного Ленинграда. В СА во время блокады пекли что-то похожее на мацу ― из воды и комбикорма. В первые месяцы войны, когда ближайшие магазины уже разбили и разграбили, жители, знающие адреса ломанулись на брошенные склады. Но этого не хватило. Мало кто всерьез ожидал голода и разрухи в конце 20-го века, поэтому запасы у людей были чисто случайными ― то, что оставалось дома. Позже на окраину города раз в неделю стали привозить хлеб. Его возили для заключенных. Местная тюрьма в старом городе была открыта и распущена, но часть зэков добровольно осталась на зоне. Их почему-то кто-то кормил. Из столицы в наш город приезжал БТР с хлебом на борту. К зэковскому БТРу сбегался весь город и его гости. Говорят, что с гор приходили кошевары боевиков. Когда хлеб начинал заканчиваться, кошевары стреляли и брали без очереди. Мирным жителям было сложней ― кому-то от уцелевшей семьи нужно было пройти огонь, очередь и медные трубы, чтобы получить или не получить буханку ― на семью, на неделю. Отца семейства могли отвести в сторонку и грохнуть. Женщинам тогда было опасно везде. У одной моей знакомой, пересидевшей блокаду в Мертвой Долине, осталась привычка есть манку. Она просит ее даже в гостях после тусовочного обеда. Она просит насыпать ей в ложку манку, смотрит, не осталось ли на столе крошек, потом кладет крупу в рот, подставляя ладошку, и долго жует. Говорит, что нет ничего вкуснее.