Текст книги "Легенда о Людовике"
Автор книги: Юлия Остапенко
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава третья
Париж, 1229 год
К началу правления Людовика Девятого в Париже насчитывалось более полутора дюжин публичных бань. Дюжина из них были борделями, прикрывавшими срам от цепкого взгляда властей с помощью грамоты, дозволявшей держателям сих заведений предоставлять посетителям не только дебелых смешливых девиц, но и широкоплечих банщиков и ловких цирюльников, а также большое количество горячей воды. Большинство, впрочем, все равно хаживало в бани отнюдь не для того, чтоб смыть с себя слой дневной грязи. Однако Амори де Монфор не принадлежал к большинству, и не только в том, что касалось бань.
Майским вечером двадцать восьмого года сир Амори направился в одну из трех общественных бань Парижа, за которые мог бы поручиться, что там не бордель. Было это небольшое, приземистое, мрачное с виду здание на улице Монтенер, походившее на больницу для бедных, и лишь отсутствие характерных запахов составляло различие. Хозяин сего храма чистоплотности, мэтр Аминей, нимало не пекся о славе своего заведения среди простого люда. Ибо ни мраморные полы, ни просторные кабинеты, ни цветочные горшки, ни клетки с канарейками не смогли бы привлечь парижанина туда, где нет баб. А баб в банном заведении мэтра Аминея не было вовсе, всю работу выполняли мужчины – что позволяло без зазрения совести и без ущерба для репутации посещать это место даже прелатам высшей руки. Сир Амори, впрочем, за те десять лет, что был здесь завсегдатаем, ни разу не встречал в узких коридорах и просторных ванных комнатах не то что епископа, а хотя бы простого церковного служку. Обладая своеобразным чувством юмора, сир Амори был склонен считать это проявлением великого благочестия, ибо, воистину, негоже представителю духовенства печься о вещи столь низменной, как собственная бренная плоть, и уж тем паче – о телесном комфорте тех, кто вынужден вдыхать прелатское амбре во время соседства по обеденному столу.
Сам же Амори де Монфор, будучи не прелатом, а сеньором, то бишь лицом светским, мог позволить себе роскошь погрязнуть в грехе, но не собственно в грязи. Он любил мыться, подолгу нежась в горячей ванне, зачастую совмещая столь приятное времяпрепровождение с неотложными делами, благо, находясь у себя дома, он вполне мог, лежа в ванне, просматривать бумаги и даже принимать посетителей, что порою и делал. Когда же ему было необходимо по-настоящему расслабиться и забыть о насущных тревогах, Амори отправлялся на улицу Монтенер и стучался в дверь мэтра Аминея.
Супруга его, дорогая сердцу голубка Жанна, не раз говорила, что таким образом он попросту сбегает от треволнений. Так и было: он сбегал, отгораживаясь от забот толстыми прокаленными стенами и непроглядным слоем обжигающего пара. И не стыдился этого.
Но в этот день было иначе.
– Как вы, однако, вовремя, мессир. Вас тут уже битый час дожидаются, – с обезоруживающей непосредственностью заявил мэтр Аминей, встречая гостя. Внутри было жарко и душно, и, едва ступив за порог, Амори ощутил, как на лбу выступает испарина. Известие не вызвало в нем особенных чувств, по крайней мере явных, и, неторопливо распутав завязки плаща, он ответил с ленцой, к которой давно знавший его банщик был уже привычен:
– Ждал битый час, подождет и еще. Кабинет готов?
– А то как же не готов, ваше сиятельство, все готово.
– Ну так веди.
Кабинетом в заведении на улице Монтенер называлась комната, обитая вечно влажными драповыми шпалерами, в которой располагалась вместительная дубовая ванна и длинная, обитая потертой красной кожей скамейка, примыкавшая к стене. Окон в комнате не было, и освещали ее лишь свечи, скупо чадившие по углам. Выглядело все это весьма строго и отнюдь не поражало воображение роскошью, однако Амори де Монфор не за роскошью сюда ходил. Он вполне довольствовался этой ванной и скамейкой, тем более, что ванна была уже до краев наполнена дымящейся чистой водой, а на скамейке, закинув ногу на ногу и нервно тиская в кулаках кожаную обивку (отчего та весьма противно поскрипывала), восседал Жиль де Сансерр, мокрый, запыхавшийся и сердитый.
При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.
– Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть – как бы вам такое понравилось?
– Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, – тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развел в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.
Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потер лоснящуюся от пота шею.
– Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? – сердито спросил он.
– Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.
– Вздор! Во всем Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, – с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.
– Вы правы, – кротко отозвался сир Амори. – Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.
– И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? – с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.
– Нынче время такое, мой друг, – все мы живем во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.
– Нет уж, благодарю, – скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же еще раз пожаловался: – Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?
– Раз уж я в бане, почему бы и нет, – ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.
– К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!
Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», – подумал он, а вслух сказал:
– Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.
– Я и не робею, – обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолетное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.
– Поди вон, я тебя позову, – сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как ее прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и теплому тяжелому воздуху.
Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трех локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было еще большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лежа в постели с искуснейшей из прелестниц.
Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.
– Давно вы приехали?
Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях – и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.
– Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.
– Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем еще не виделись, не говорили?
– Да где там – едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.
– Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.
И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори – слушать.
Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив ее бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в ее руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак – ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря – снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока еще очень плохо и только одним глазом – де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трех шагах правей, – но речи вел такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет все же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.
И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов – или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, – ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.
Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, – после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь легкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Еще при жизни Людовика Смелого, да что там, еще при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твердость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили ее за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав ее полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке нечего было бы рассчитывать на ту власть, к которой она рвалась, – ибо семнадцатилетний юноша уже почти мужчина и не позволит женщине помыкать собою так, как позволит двенадцатилетний мальчик.
Плоды этого они пожинали уже теперь: движимый пылкой любовью к матери и по малолетству глухой к доводам рассудка, юный Людовик отверг предложения Моклерка и, тем паче, не внял воззваниям его кузена Филиппа Строптивого, еще менее искусного, куда более бестолкового и, уж конечно, гораздо более трусливого, чем бедняга Моклерк. Ни один из них не завоевал доверие юного короля; а стало быть, лишились его и пэры, оказавшиеся в весьма двусмысленном положении с той минуты, как король ступил в Париж. Они больше не могли делать вид, что не признают, или не до конца признают прав его матери на регентство – и в то же время все в них противилось и бурно возмущалось самой мысли о том, чтобы склонить выи перед проклятой бабой из земли мавров и кастаньет, перед женщиной, которая – Амори не сомневался в этом – сумела обхитрить их всех, и не единожды. Толки ходили разные, но сам сир Амори, бывший с королем Людовиком Смелым в Оверни в его последние дни, руку дал бы на отсечение, что грамота о регентстве была подлогом. Да, правда, перед смертью, в бреду, король несколько раз повторял что-то о том, что Бланка должна присматривать за их сыном, за Луи, – но Амори не сомневался, что речь шла сугубо о материнской опеке, а никак не об опеке регентской. Однако прямых доказательств подлога не было, а грамота, подписанная королем и скрепленная королевской печатью, была. И хотя большая часть пэров тихо ненавидела и молчаливо презирала королеву Франции за то, чего ни один из них не мог доказать в суде (включая и суд Божий, потому что до сих пор не нашлось такого смельчака), сир Амори был из тех немногих, кто по этой же самой причине и столь же молчаливо ею восхищался. Опасался, не любил, желал убрать с пути – это да, но и восхищался тоже. Подделка грамоты, побег с едва коронованным Людовиком прямо из Реймса, из-под носа у Моклерка, распространение волнений в народе и, наконец, триумфальный въезд в Париж на руках у обезумевшей толпы – все говорило о том, что женщина эта никогда и никому не даст загнать себя в угол, не постоит ни за какой ценой, не проявит ни нерешительности, ни легкомыслия, и твердой рукою возьмет то, что почитает своим. Все это – хорошие качества для регента, и нужные – для монарха.
Оттого майским вечером, лежа в просторной ванне в душной парной и слушая рассказ Сансерра, Амори де Монфор сам не знал, как относиться к его словам. Сир Амори де Монфор сам не знал, на чьей он теперь стороне. Полуослепший, полубезумный Моклерк с подспорьем в виде тупоголового бастарда Филиппа Булонского – против сильной, умной и смелой женщины, матери помазанного на царствование короля. Печальный выбор.
– Стало быть, – сказал сир Амори, когда де Сансерр умолк, чтобы в очередной раз утереть пот, обильно стекавший вдоль шеи, – наш дорогой Моклерк идет на поправку. Рад это слышать. Что говорят его лекари?
– Что он, быть может, сумеет сам передвигаться по комнате к Рождеству, если на то будет воля Господня.
– А если не будет? – задумчиво спросил сир Амори, и Сансерр лишь фыркнул в ответ.
– Как по мне, он и так редкостный счастливчик. Он мне сказал, что, если долго смотрит на огонь, начинает видеть очертания пламени. Это не шуточки вам – все-таки не искра от костра в глаз отскочила, это же Свет Господень!
– Да, – проговорил Амори. – И это странно, вы не находите? Если Господь поразил его слепотою, а ныне решил, что вина его искуплена, разве не отменил бы он наказание сразу и целиком, как есть? К чему пытать нашего друга медленным выздоровлением, к чему искушать его надеждой? Впрочем, все это вздор, – сказал он, заметив слегка осоловевшее выражение на лице своего собеседника – юноша был неглуп, но теософия никогда не была его коньком. – Так вы полагаете, приехать сейчас в Париж и выступить перед пэрами он не сможет?
– Куда там. Он едва передвигается по собственному двору, впрочем, на челядь орет столь же громко, как и в прежние времена.
Амори кивнул, слегка шевелясь в ванне – рассказ Жиля, хоть и не особенно богатый сведениями, оказался довольно долог, и вода начала остывать, мокрая сорочка неприятно липла к телу. Амори кликнул слугу, и тот вошел, неся ушат кипятка, который, к удовольствию сира Амори, неторопливо опорожнил над ванной. Де Сансерр с явным неодобрением следил за этой процедурой.
– Скажите мне теперь, что нового здесь было за время моего отсутствия? – спросил он, когда слуга ушел. – Чертовы дороги так размыло, что я валандался туда-сюда целый месяц!
– Что было? Да ничего нового, друг мой, вы ровным счетом ничего не пропустили. Все тот же приглушенный ропот, все те же бестолковые разговоры. Будьте готовы к немалому разочарованию завтра вечером, когда вас вызовут на доклад перед советом пэров. Многие ждали от вашей поездки откровения.
– Почему? Что вам Моклерк, который даже в седле держаться не может? Вас много, а королева – что королева, у нее только и есть, что жалкие двести воинов Тибо Шампанского! Вы…
– Мы, – прервал его Амори, – дали клятву верности его величеству Божьей милостью королю Людовику, и мы принесли ему оммаж. Королева Бланка приняла регентство согласно письменной воле своего супруга, и закон на ее стороне. Да, говорят, что грамота эта фальшива, что король был отравлен, что Бланка держит сына у ноги, как собачонку, и диктует ему указы, разоряющие казну и набивающие карман ее любовника Тибо Шампанского, что она не хочет женить короля и отвергла уже три выгоднейших брачных проекта от лучших фамилий Иль-де-Франса, лишь бы подольше удержать его возле себя. Так говорят, друг мой Жиль, но даже если часть из этого правда, мы все равно ничего не можем поделать, пока она не оступится или не поведет себя уж совсем неподобающе, так, чтобы ее можно было не только упрекнуть за это, но и судить, и удалить от двора.
– А это правда, что она беременна? – брякнул де Сансерр и осекся, когда в ванне с шумным плеском прошлась волна – это сир Амори порывисто сел, а затем, взяв себя в руки и вновь откинувшись назад, пристально посмотрел на своего юного друга.
– Кто вам сказал?
– Право, не помню уже. В Бретани об этом все говорят. И в трактире я это слышал, лье в пятнадцати от Парижа. Дескать, королева опять беременна, и явно не от почившего короля Людовика, а от кого – тут во мнениях расходятся, но большинство указывает на графа Тибо. Так это правда?
– Отчего бы вам не спросить у нее самому? – предложил сир Амори, снова обмякая в ванне. Сансерр понимающе захихикал. О молодость, молодость! Сколь мало ей надо для радости – скабрезная шуточка да похабный слушок, пущенный в нужное время и в нужном месте. Амори де Монфору же было не до смеха. В самом деле, слухи о беременности королевы французской ходили весь последний месяц (хотя Амори не думал, что они успели добраться уже до самой Бретани; то-то же радости было Моклерку). Особенно упорно распространял и поддерживал их Милон де Нантейль, епископ Бове, неустанно обличавший в своих утренних проповедях «порочную дщерь прародительницы Евы», «не убоявшуюся греха», «забывшую долг» и «презревшую вдовий стыд». Однако ничто пока не могло ни подтвердить правдивость этих наветов, ни опровергнуть их. Единственным лекарем, допущенным ко двору, был старый де Молье, пользовавший еще Филиппа Августа, и выудить из него что-либо на сей счет было не проще, чем выловить прошлогоднего утопленника в водах Сены. Среди пэров обсуждение сплетни шло пока шепотом, однако уже более громким, чем пару недель назад; еще неделя – и они заговорят в голос. Сир Амори сам не знал, чего бы ему больше хотелось: подтверждения ли этих слухов или же их полного опровержения. Он ловил себя на том, что, видя королеву при дворе, внимательно присматривается к ее животу. Ему казалось, что в последние недели складок на ее платье стало больше, а драпировки делались все более сложными и хитроумными, но уверен он не был. Слухи пошли с тех пор, как граф Шампанский несколько недель прожил в Лувре, якобы чтобы быть ближе к королевской семье и защитить короля в случае надобности – в то время как раз впервые донеслась весть о прозрении Пьера Моклерка. Быть может, тогда… И если так – то вот он, тот проступок, то неприличное деяние, которое окончательно подорвет доверие к королеве и уничтожит небольшой кредит доверия, который ей все же согласились выдать пэры, наблюдая за развитием событий. Моклерк, конечно, не сможет сыграть в этой партии; но Филипп Строптивый здесь, хоть и по-прежнему глуп как пень, и вот тогда… Тогда сам король Людовик не сможет не признать, что советы глупого дяди для него будут куда полезнее, чем советы распутной матери. В этом сир Амори не сомневался нисколько: юный король уже сейчас, едва достигнув четырнадцати лет, проявлял удивительное благочестие и истовую набожность, которая в его лета просто еще не могла быть наигранной. Была в том, вероятно, заслуга доминиканского монаха, некоего Жоффруа де Болье, которого Бланка привезла с собой из Реймса и который был к королю очень близок. Так или иначе, пэры Франции не простят королеве прелюбодеяния, но тем более не простит ее собственный сын, тот, против кого пэры не смели пойти.
Думая об этом, Амори внезапно понял, что все-таки хочет, чтобы мерзкие сплетни о Бланке оказались правдой. Это встряхнет беспокойное болото, в которое превратилось французское баронство за последние два года, и это развяжет им руки. Не то чтоб сир Амори сам, лично хотел свержения Кастильянки. Но он хотел определенности; он хотел стабильности; он хотел уверенности в завтрашнем дне. Если б Тибо Шампанский завтра вызвал епископа Бове на Божий суд, с мечом в руке отстояв честь своей королевы, Амори аплодировал бы его победе столь же радостно, сколь и его поражению. Он подозревал, что Тибо и впрямь предлагал нечто подобное Бланке, но та, разумеется, со свойственной ей проницательной мудростью удержала его. Честь женщины, не говоря уж о чести королевы – не та сфера жития человеческого, кою надлежит использовать для политических войн, превращая попутно в балаган. Впрочем, сам епископ Бове усматривал в молчании Тибо косвенное доказательство его вины – и вины Бланки, а потому распалялся все больше и больше. В последние дни слушать его становилось попросту утомительно.
– Так вы скажете, наконец, почему я должен был мчаться к вам в эту душегубку, ни слова никому не сказав? – подал голос обиженный де Сансерр, и Амори вспомнил, что не один. Вот что значит сила привычки: он всегда принимал ванну в полном одиночестве, прогоняя даже слуг, и не умел вести разговоры, когда жаркая нега окутывала тело, делая при том голову до странного ясной и светлой.
– Скажу, отчего же нет, Жиль. Видите ли, я хотел узнать о здоровье нашего друга Моклерка прежде завтрашнего совета и иметь некоторое время на раздумья. В то же время я не желаю, чтобы кто-либо знал, что таковое время у меня было, так что прошу вас, во имя памяти о дружбе моей с вашим покойным отцом, помалкивать о нашем свидании.
– Легко сказать – помалкивать, – проворчал Сансерр, демонстративно потирая шею. – Выйду я отсель мокрый как мышь, и как прикажете объяснять моей жене, где я был?
– А вы зайдите сперва в какую-нибудь из тех бань , которые вы иногда посещаете, да переоденьтесь. Заодно ловкие ручки одной из тамошних банных умелиц снимут с вас усталость. – «Хотя не мешало бы тебе все же вымыться», – мысленно добавил Амори, когда де Сансерр заухмылялся, явно одобряя высказанное предложение.
– Так и сделаю. Пошли бы и вы со мной, сир Амори, а то, право слово, тут такая скучища – ни вина, ни девок…
– Вы снова забываете, что я не хожу по девкам, – улыбаясь, сказал Амори.
– А, да. Вечно забываю. Вы слишком уважаете вашу супругу, дражайшую мадам Жанну, верно?
Дерзит. Щенок. Сир Амори глубоко и тихо вздохнул, позволяя теплой неге успокоить волну гнева, всколыхнувшуюся в груди. Впрочем, она, как и всегда, быстро улеглась. Этот мальчик наивен и простодушен, а значит, будет полезен ему. Из него уже и теперь получался недурственный шпион, а это по нынешним временам дорогого стоило.
– Не буду больше мучить вас, друг мой. Идите. Передавайте поклон вашей супруге, мадам Мариэнне.
– Будет ли дерзостью с моей стороны просить вас передать поклон мадам Жанне? – насмешливо спросил де Сансерр, и сир Амори, мысленно обозвав его щенком еще раз, любезно улыбнулся в ответ.
Де Сансерр вышел, отворив дверь и до смешного шумно втянув воздух полной грудью. А сир Амори еще долго лежал в ванне, и еще трижды подзывал слугу подлить кипятка. Потом кликнул банщиков, чтобы те натерли его размякшую кожу мылом, выскоблили жесткими щетками и обтерли тончайшими льняными простынями. Затем явился цирюльник, бережно удаливший с подбородка графа де Монфора волоски, успевшие отрасти за день, а также вымывший, расчесавший и надушивший его густые, едва тронутые проседью волосы. После всех этих действ, продлившихся без малого два часа, сир Амори облачился в свежую сорочку, а затем в верхнее платье, и, заплатив мэтру Аминею шесть денье вместо положенных четырех, направился на улицу Жерстен, чтобы купить там пару перчаток в подарок своей любовнице, юной графине Мариэнне де Сансерр, которая уже целый час нетерпеливо ждала его, то и дело подбегая к окну.
Из двенадцати пэров Франции на совете в дворце Ситэ собралось всего семь. Были пятеро баронов и двое прелатов – епископ Шалонский, лишь на днях прибывший в Париж, и, разумеется, епископ Бове, по настоянию которого, собственно, и было созвано нынешнее собрание. Кроме того, никто иной как мессир де Нантейль выступил два месяца назад с предложением отрядить гонца к Моклерку – формально для того, чтобы осведомиться о его здравии и узнать, не сможет ли он прибыть на совет, ведь граф Бретонский также числился пэром Франции. На деле же Сансерру поручили вызнать о настроении и намерениях Моклерка, а пуще того – о его способности претворить эти намерения в жизнь.
Нынче же, заслушав доклад де Сансерра о выполненном задании, совет пришел в большое уныние. «Удивительно, – думал Амори, поглаживая кончиками пальцев ножку кубка, стоявшего на подлокотнике его кресла. – В самом деле удивительно, как это собрание влиятельнейших особ королевства жадно вслушивается в бессвязный истерический лепет слепца, не способного самостоятельно дойти до нужника. А ведь и правда – на многое ль мы без него способны? Вот сидит Филипп Булонский, пучит глаза так, словно у него вот вот отойдут газы, – а все оттого, что в кои-то веки пытается думать. Вот герцог Аквитанский, неприкрыто зевает и думает наверняка о том, как бы выторговать повыгодней рысаков у епископа Шалонского… Но епископа занимает ныне совсем иное – о, он чрезвычайно занят, пристально заглядывая в рот мессиру де Нантейлю. Как-то подозрительно эти двое в последнее время спелись, а ведь, помнится, два года назад его преосвященство епископ Шалонский пуще прочих шумел и топал ногами, богом клянясь, что грамота о регентстве, которую предоставила Бланка, так же истинна, как Священное Писание…»
Воистину, все перечисленные лица являли собою зрелище если не жалкое, то удручающее. После де Сансерра слова немедленно попросил епископ Бове, и вот уже более получаса вещал со своего места за столом, словно с кафедры в церкви. В последнее время он что-то слишком увлекся проповедями, наслаждаясь собственным красноречием более, нежели производимым эффектом.
– Печальный, воистину печальный день сегодня, дети мои! – с характерным подвыванием вещал епископ, на манер римских ораторов выбрасывая вперед мясистую руку – был де Нантейль еще не стар и столь же крепок телом, как и духом, даром что прятал под епископским одеянием внушительное брюшко. – Открою вам сердце свое: верил я и молил о том Господа нашего весь последний месяц, что сир де Сансерр привезет нам более добрые вести. Но увы, Франция согрешила, допустив до себя Кастильянку, инородную женщину, отдав бразды в вероломные женские руки – и карает Господь Францию ныне, за дело карает, за вину! Отнял Господь силы и мощь у самого решительного из нас – не знак ли это, чтобы не смели мы предаваться унынию и роптать?
– Или, может быть, знак, чтобы угомонились наконец, – пробормотал герцог Аквитанский, а Филипп Строптивый, бывший, в добавок к прочим своим достоинством, слегка туговат на левое ухо, громко возгласил:
– О да, да! Как вы все правильно говорите, сир де Нантейль, как верно. Жаль, что Пьера здесь нет и он вас не слышит.
– Воистину! – возопил епископ, выводя свою речь на новый виток. – Воистину горе, что не слышит меня не один лишь несчастный Пьер Моклерк, но и собравшиеся здесь! Ибо Господь испытует нас, дети мои, Господу угодно узреть, сдадимся ли под гнетом дщери Евиной, или же вспомним, что сынам Господним, но не дщерям надлежит править миром, созданным Господом!
– Короче и конкретнее, Нантейль, что вы предлагаете? – сказал Фердинанд Фландрский, молчавший с самого начала собрания, и все невольно повернули головы к нему.
Старый герцог Фердинанд, все же выпущенный на волю после двенадцатилетнего заключения в Лувре, куда он попал в результате поражения под Бувинем, сильно сдал, но остался столь же резок в словах и поступках, как прежде. Многолетнее заточение подорвало его здоровье – старик часто кашлял кровью и, говорили, временами ходил под себя, – но не сломило дух. Многие, и прежде всего епископ Бове, ожидали, что, выйдя из тюрьмы по дозволению новой регентши, он немедля воспользуется свободой, чтобы отомстить наследнице Филиппа Августа – ведь это его железной рукою граф Фландрский был когда-то сломлен и низведен с остальными баронами, поднявшими бунт. Амори де Монфор также ждал этого, и удивился вместе со всеми, когда старый герцог Фердинанд неожиданно принял сторону королевы Бланки. Он был единственным, пожалуй, из собравшихся сегодня на совете, кому любые козни против королевы и наветы на нее были решительно отвратительны. Он считал, что пэрам надлежит прекратить стенать над своей поруганной честью и принять наконец Кастильянку как законную, неоспоримую правительницу при несовершеннолетнем Людовике. Было ли здесь отчасти чувство признательности за то, что она пошла на уступку и все-таки освободила его, хотя и не могла не предвидеть, что выпускает из клетки льва, пусть старого, но еще помнящего свирепую юность, – о том можно было только гадать, ибо герцог Фландрский был не из тех, кто любит без дела чесать языком. Но так или иначе, он оказался единственным, кто дерзнул прервать скорбные завывания епископа Бове, и за это ему были признательны даже те, кто не разделял его снисходительного отношения к королеве. Ибо мессир де Нантейль обладал редким свойством пресильно утомлять своими речами слушателей в очень короткий срок.
В ответ на окрик герцога Фландрского епископ осекся и как-то весь скукожился, словно желудок ему подвело – а может быть, так оно и было, ибо епископ злоупотреблял по утрам пивом под сизых рябчиков. Спазм, впрочем, тут же прошел, и, окинув взглядом слегка воспрянувших пэров, епископ набрал воздуху в грудь. Амори воспользовался заминкой, чтобы бросить взгляд на сидящего рядом де Сансерра. Тот, хоть пэром и не был, остался присутствовать на совете в виде особой милости за успешно – хотя и неутешительно – исполненную роль гонца, и теперь отчаянно скучал, ковыряя заусеницы на ногтях. Ему явно было тоскливо слушать речи епископа Бове, и Амори вдруг подумал, что отдал бы десять лет из оставшихся ему, чтобы вернуться в те годы, когда и сам он мог позволить себе роскошь скучать на советах. О, молодость… пусть невинность давно уж перестала быть тебе именем, но наивность, беспечность и сладостное легкомыслие – вполне, вполне.