412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Старцева » Коль пойду в сады али в винограды » Текст книги (страница 3)
Коль пойду в сады али в винограды
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:58

Текст книги "Коль пойду в сады али в винограды"


Автор книги: Юлия Старцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Третий суженый-ряженый, младший брат Голстейнского, князь-епископ Любека Карл-Август, совсем было променял Небесного Жениха на дочь российского императора, да после помолвки – экая горесть! – нареченный помер, заразившись черной оспой. Старинная немецкая поговорка оправдалась на бедном юноше, не избегнувшем ни любви, ни оспы.[20]

Покуда матушка императрица покоила младшенькую под крылышком, небоязно засидеться в девках.

Но ея самодержавие была нрава простого, шла в посаженые матери на солдатских свадьбах и в крестные на крестинах у простолюдинов, дарила хлеб-соль новобрачным, рубль серебром – крестнику-младенцу, опрокидывала чарку водки, плясала и гуляла, меняла случайных кавалеров лет на двадцать ея моложе – и вот занемогла от злого норда, захаркала гнилой мокротой и кровью и скончалась.

Прощай, Марта, сказочной судьбы царь-баба!

Всей полнотой власти – и при покойной Катерине Алексеевне, и при отроке-наследнике, Петре Алексеевиче-младшем – обладал светлейший князь Римской империи Данилыч.

А императору было всего двенадцать лет.

И в свою пленительную тетку, которой минуло уже семнадцать, он по уши влюбился первой любовью, ребяческой горячкой и напрасно просил у Церкви благословения на родственный брак.

8


…Уж кем-кем, а дураком Егор Столетов не был и «словарей любви» не составлял. Сирена в сирени – сыскать бы счастливую звездочку, желание загадать – хмель поэзии, моя Пленира! Но присваивал богиню крадучись, тише мыши, никто о сей краже не ведал – так ему мнилось, несчастливцу. Не пойман – не вор, а ночами светло кропать вирши, плести рифмы, и свечам переводу нет.

Однако приходилось искать милостивца среди первых вельмож. К Меншикову не приступиться, Ягужинский крут и шумен и плутам гроза. А немцы русака природного пожалеют, жди!

Тогда Егор Михайлович прибиваться стал к старомосковской знати. Сновал с цидулками по поручению родовитых князей Долгоруких, прочих давних знакомцев, княгини Куракиной, князя Белосельского, Елагина. Перепадали червонные, и к столу садился вместе с челядью. Гордили с ним князья-бояре, однако же возноситься не приходилось, он нуждался службою: новые великие люди в случае, а прежнего милостивца глава в маринаде!

В два месяца государева розыска и два – каторги в Рогервике Егорушка увязал во времени, как в непролазной трясине, а на воле время борзо неслось, не засечь бы на ходу до крови иноходца, подков – на чужое счастье – не сбить. Вскачь, стремглав: померла ея самодержавие; разогнали совет верховников; герцога Голстейнского с супругой, цесаревной Анной Петровной, регент Меншиков спровадил за пределы Российской империи; там Анна Петровна родила наследника и схватила горячку, зимой любуясь фейерверком у холодного окна, и скончалась безвременно в цвете лет. А говорили о ней: «Анна умильна собою, и приемна, и умна; походит на отца». Без сестры родной осталась Елисавета.

Во весь опор, опрометью: юный император коронован и сменил двух невест; Меншиков всесильный низвергнут мощными врагами и на простой телеге отправлен в ссылку, в Березов, и с семьею; завладели властью князья Долгорукие, знатнейшая фамилия…

Толковали при Дворе: что за знатные суммы у Светлейшего отняты! Десять тысяч душ крестьян и города: Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, два города в Малороссии – Почеп и Батурин – и капитала тринадцать мильенов рублей, из которых девять мильенов сберегалось за границею, в заморских кредитах, да, сверх того, на мильен всякой движимости и брильянтов; одной золотой и серебряной посуды у Данилыча отобрано более двухсот пудов. И от того прежнего величия дадено ему шесть рублей в день на прокорм с семейством и слугами – вот уж подлинно проходит слава мира сего.

– Москва много лучше Питера, там-то все болота, а тут все леса, охоте приволье… – твердили Долгорукие юному императору. Казалось, великому Городу наступает конец, стоять ему пусту. Двор воротился в старую Москву, и люди питерсбурхские разбегались, и напрасно гнили в заливе корабли.

Отрока державного два месяца держали безвылазно в усадьбе Горенки – подмосковном имении Долгоруких, тешили охотой да шумством. Монарх юный и не являлся во дворце, напрасно ждали придворные.

Растреклятого парадиза, гнилого болота чухонского Долгорукие знать не желали, уклад хранили боярский. Цесаревну Елисавет, искру Петрову, звали байстрючкой нагулянной, солдатской шлюхи ублюдком. И обошли, надув клеветы в уши царственному племяннику. Возмечтали даже заточить ее в монастырь.

Не оглядывайся, всадник-время, лети: гроб с телом Анны Петровны прибыл из Голштинии, а спустя десять дней после ея погребения в Петропавловском соборе-усыпальнице преставилась родная сестра императора, пятнадцатилетняя Наталия: занемогла горячкой, а вскоре открылась чахотка, грудная болезнь; великую княжну отпаивали грудным молоком от кормилиц, но тщетны были усилия лейб-медиков и отшептыванья мамок-нянек. В морозное Крещенье у ердани на Москве-реке простыл и заболел черной оспою царственный отрок и в жару недужном с криком «Запрягайте сани, еду к сестре!» – выбежал во двор и упал мертвый на руки придворных.

Тут Егору Столетову тесно пришлось. Ночью студеной после Крещенья бежал из хором милостивцев Долгоруких, от их прельстивых речей: «А что бы тебе, Егор Михайлович, духовной подложной не написать, руку императора ты знаешь…» Не умею, не знаю, в дела сии погибельные не ввяжусь. Сами управляйтесь, лихие люди, беззаконные! Экие злодеи у трона, вот Виллима Ивановича казнили, а старая русская знать кукуйского немца хлеще. Вознеслись превыше былых временщиков, посланники испанский и австрийский часами ждали в прихожей, покамест Долгорукие кофей откушают.

Заговорили тут о дщери Петровой, одинокой сироте Елисавете: волим ее на царство… Не запали Пегаску в диком галопе за щастием – вот оно, ближе некуда, лови на скаку!

Но вызвали из Курляндии герцогиню Анну; дом Иоаннов оттеснил дом Петров.

При восшествии порфирородной августы на престол явилось знамение грозно: Aurora Borealis играла в небесах кровавым светом, огненные столпы окрасили нощь над смятенной Москвой.

9


Два года Анна Иоанновна царствовала в первопрестольной, после надумала восстановить заброшенную столицу Петрову в прежнем блеске.

Цесаревна Елисавета жила смирно с малой челядью то в Александровой слободе, где в старину лютовал грозный царь Иоанн Васильевич, то в Петергофском дворце; коронованной кузине покорялась во всем. Тешилась танцами, качелями, охотой, комнатными играми; скоро завелся и любезный.

Окрест Александровой слободы – темные боры, приволье, река Серая. В Петергофе – ветер с залива морской, аллеи стрижены садовниками, ручные белки скачут по веткам; цветы ковровым узором, над ними вьются пестрые бабочки и золотые пчелы.

Одна досада вышла: Бирон, скупец курляндский, в деньгах ускромлять дочь Петра Великого начал. Цесаревна до неистовства любила наряды, туфли по моде парижской, украшения с честными каменьями, а тут надела черное с белым, монастырские цвета, назло досужим завистникам, кои в непотребстве ее укоряли.

Егор Столетов тоже рыскал, хоть малого жалованья себе отыскивал, да еще наделал долгов. Не доходно жилось. Скудное время, тесное…

И тут он на всем скаку с седла слетел.

Ранним летом гостили в Петергофе малым Двором – монархиня Анна Иоанновна изволила пребывать в столице.

В застекленных птичниках вспыхивают радужно перья золотых фазанов, царственные лебеди спят, похожие на комья снега, спрятав под крыло голову на крутой шее, в павлятнике красуются перед короткохвостыми скромницами павами визгливые щеголи – роскошники синие павлины и белые в оперении, подобном тончайшему кружевному дезабилье.

Елисавета Петровна сама задавала корм из белых ручек, прекрасная птичница. Рыжеватые – свои, природные – букли без пудры сияли на солнце жарче драгоценного убора.

Вот кому Фортуна неверная великий кредит открыла и дарила беззаконные отрады: дюжему семеновцу Алексею Шубину. Сей юноша выправкой и ростом – гвардеец, лицом – красная девица. Всех оттеснил!

Ближние люди цесаревны гуляли в аллеях, меж статуй-антиков, в беседе приятной:

– Кого же уподобим красотою Венус властительной, всеми богами повелевающей? Едину токмо государыню цесаревну!

Мотылек на рукав Егору Столетову сел, пудреный ветреник. Вспомнил злосчастный пиита внезапно, как страшный батюшка царь ножницами срезал крылышки кисейные юной дочери Лизетте. Случилось то на ассамблее в годовщину Ништадтского мира и памятной победы над шведами: восемь дней всенародного маскарада и превеликого шумства. Два фонтана даровым вином били, красным и белым. Мерный грохот корабельных пушек с Невы и орудий крепостных – от Петра и Павла. Огненными чертами на ночном небе изобразился двуглавый орел в полете, сам держал в лапе пучок сверкающих молний и поражал сими перунами рыкающего льва под тремя коронами. То-то веселье было! Егорушка тогда набелился, насурьмил слезу на щеке, вырядился в балахон белый с долгими рукавами на французский манер – явился Пьеро, плаксой-пиитом. С разгула, во хмелю коломбин-охотниц великое множество сыскалось, все норовили голубушки утешить в Летнем саду. И все то прошло, как миновение, увы, век наш мотыльковый: нового утра не встретит!

– Желаю себе кончины приятной и благородной, как у дюка Кларета, – шутил Балакирев, крутился подле влюбленной четы. Елисавета Петровна с приметной досадой на кривляку глянула.

Егор приблизился к птичнику.

– А кого уподобим Сизифу с трудами его прежалостными и напрасными? Едино разве тех каторжных дураков да воров, кои за провинности в Рогервик на галеры сосланы были: камнем ежедневно насыпают мол, а море моет насыпь, и наутро следа нет той работы, принимайся заново! – сказал Шубин и будто невзначай, оступившись, пребольно придавил ногу шуту.

Цесаревна звонко расхохоталась злой шутке любезного. Балакирев побагровел, Егор побелел.

– Зачем вы здесь? Мне службы вашей не надобно, – молвила она им, отвернулась, и день поблек.

Голубые глаза Егора потемнели.

Обожатель пресмешной, безнадежный дурень. Точи, точи, прекрасная дама без пощады, коготки о чужое сердце, когти певчую птаху.

Ея высочеству угодно меня со двора сбыть; что ж! тому и быть.

Скомкал паричок в руке, как шапку, уходя из Петергофского парка к пристани, к лодкам, засвистал посвистом Соловья-разбойника…

Волна укачала али на душе тошно? Все-таки прошелся напоследок Летним садом: Венус все той же сияла млечной белизною сквозь зеленые шатры лип. Служивый в зеленом преображенском камзоле, грудь красная, стоял на страже с фузеей и багинетом.[21]

«Не имею в сердце ни малой отрады».

Без ума, без счета дней шатавшись по Городу, Столетов обрел себя в фортине пьяным, напротив расселся Балакирев, тоже хмельнее вина.

– Ах, розан садовый… – жалкие лепетал слова неловкий язык под пьяный гомон и выкрики чужие. – Сонным мечтаньем явилась на погибель мою – вздумал: «гранодир», обманулся – то сама любовь… Venus Frigida[22], прелютая!

Балакирев с угрюмой рожей рассказывал о собственной свадьбе. Ради потехи ея самодержавия Анны Иоанновны он оженился на козе, опялив на полковом барабане, а Педрила-шут был наряжен амуром со стрелами. Государыня императрица, взявшись за бока, смеяться изволила и наделила козу приданым.

Утешалась монархиня шутами, говорливыми дурами и ручными птицами: попугаями, скворцами, чижами и кенарами. Какаду хохлатый ворковал перед зеркалом: «Попугаюшка, попугаюшка, куколка, куколка», длиннохвостый расписной ара требовал: «Кофе!», старый гвинейский попугай сиплым баском давно почившего Петра Великого звал умершую супругу Катрину, а ученый скворец в золотой клетке лаял псом, передразнивал лягушачье кваканье, кошачье мяуканье, свистал ямщиком и иной раз насвистывал приятную, нежную песенку – суеверная Анна Иоанновна считала ее доброй приметой, – а не то кричал: «Егорка дурак, дурак, что ты говоришь?»

– Токмо вашей братии, под шутовским колпаком, и житье при новом Дворе…

– Слыхал, Егор Михайлович? Объявился новый пиита, Тредиаковский, попович, и вельми учен, князя Куракина в Париже нахлебник… Из Лютеции прекрасной! Академия де сиянс его книжку выпустила в свет. «Езда в остров Любви», перевод с французского сочинения, всех восторгает. Твоих романцов при Дворе боле не поют.

– Тошно мне!..

– Слыхал про Шубина? В застенок взят. Дернут на виску, лицо красавчику изувечили щипцами калеными, и в Камчатку сослан! Пощедрее была бы ея высочество, поласковее с ближними людьми, а то ведь я и повыговорить могу сестрице государыниной! – не унимался шут.

И тут Столетов сквозь чад хмеля смекнул:

– Так ты донес на Алешку Шубина опять, хам Касимовский![23]Змей адов!

И бросился на шута. С хриплой бранью буяны катались в драке на заплеванном полу фортины, пока их не вышибли вон. Дворяне! Стыдитесь!..

Ночь не спал дома, все думал: да не чрез оного ли Балакирева причина ссылки Шубину учинилась и не за толь на Балакирева – и на него, безвинного, верного по смерть, – государыня цесаревна сердится?!

(Императрица Анна Иоанновна державным манием руки приблизила к Петровой столице не токмо Сибирь, но и дальнюю Камчатку. «Пошел соболей ловить», – говорилось о многих славных людях.)

В церкви у Троицы поутру сквозь дым кадильный со слезами жарко молился о здравии ея высочества Елисаветы Петровны. «Господи, спаси благочестивыя и услыши ны…»

…Свет северной ночи цедил в окна снятое молоко.

Егор Столетов чутким ухом ловил рулады: томления любви растревожили крохотную душу соловья.

Снова марал бумагу виршами.

Перечитал все – и остался доволен. «Искра Божия во мне!» Затем и не приметил, уставший, словно страдник на ниве, в горьком счастии сочинителя, как заснул. Последняя дремотная мысль: книжку славного Таллеманя, нарицаемую «Езда в остров Любви», непременно приобрести, придирчиво изучить и жестоко разбранить.


10


В доме фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого званый обед. Выпито немало за переменами кушаний, и гости разгорячились. У хозяина пышный – букли в три яруса – парик из шелковых волос сбился на ухо; хозяйка пунцовее розы.

– Птенцов Петровых всех отправили в иностранные государства послами, с почетом сбыли в чужие земли. Всю родню нашу, Долгоруких, от Двора разослали в дальние губернии и города. Один я остался, – говорил старый князь.

После оленьих языков в мадере и горячей похлебки из рябцов и куроптей с каперцами подали жареную индейку. Постники – шли Филипповки – довольствовались стерляжьей ухой и запеченными форелями, сигами с Ладоги.

– Ваша светлость толь славны в Марсовом искусстве и толь много дел великих для России свершили, что опасаться злобы врагов вам нечего, – отвечали сотрапезники в утешительном тоне.

– Кто помнит мои военные кампании: дело под Полтавой, поход на турков? Я ту Митаву брал, куриное герцогство. В фаворе бездельный и мизерабельный мужик, курляндский конюх! Что он смыслит в военных, политичных, государственных делах! Круче заворачивает, нежли пирожник Меншиков при Катерине Алексевне. Государь-отрок, упокой Господь его душеньку, Тайную канцелярию упразднил и казни все воспретил, а ныне царица палача Андрюшку Ушакова возвернула в застенок, немцам русской крови не жаль.

– Дядюшка прав, – молвил молодой капитан лейб-гвардии князь Долгорукий. – Левенвольды, Минихи, Остерманы, Бироны, Менгдены и принцы немецкие, карликовых городков владетели, на родине одну капусту жрали, а по праздникам – колбас не досыта, а на Русь приехали – важные господа! И уже русским старым барам утеснение!

Принесли миндальный пирог со сливками, господский белый, липовый мед и разные варенья.

– Паны в Польше сами себе крули и ничего не боятся, а нам в своем Отечестве какое житье!

Егор Столетов с учтивством, негромко, но внятно подал голос:

– Едино разве на природную русскую, искру Петра Великого надея. Цесаревна Елисавета Петровна говаривала все: «Коль скоро Господь Всещедрый дарует мне престол российский, Двор станет Версалем, процветут сиянсы и художества, а смертной казни во всей империи не станет». Здоровье Елисаветы Петровны!

Рейнское, токайское, мушкат, понтиак и шартрез заструились в кубки. Виват, цесаревна!

– Я ея высочеству, Лизаньке, крестным отцом прихожусь, – напомнил гостям князь Василий Владимирович. Сказал так запросто, от души, но со значением.

– Лизанька наша собою хороша – писаная раскрасавица, царь-девица, а государыня Анна Иоанновна престрашного зраку и толста без меры, – воскликнула княгиня Долгорукая.

И тут один из молчавших гостей сказал на всю развеселую беседу государево слово и дело.

Донос о непристойных речах, касающихся превысокой монаршей чести, сделал генерал-поручик и премьер-маиор Преображенского полка, принц Лудовик Гессен-Гомбургский.

К полудню явились в дом Нестеровых мушкетиры-измайловцы под началом унтера, взор ледяной, акцентус курляндский. В одном исподнем взяли Егорушку с постели и поволокли. Сестрица Марфинька бежала следом по снегу и умоляла служивых дозволить шубейку взять братцу.

После недолгих розысков – без кнутобойства и дыбы – вдругорядь оказался Егор Столетов на помосте лобном. Мороз выдался плящий. На улицах жгли костры. Приговоренный к смертной казни пиита дрожал всем телом, цыганским потом прошибло. Не житье нежным Музам в стране гиперборейской.

Канцелярист ушаковской кровавой бани заунывно объявлял народу вины крамольников и монаршую милость:

«Хотя всем известно, какие мы имеем неусыпные труды о всяком благополучии и пользе государства нашего, что всякому видеть и чувствовать возможно из всех в действо произведенных государству полезных наших учреждений, за что по совести всяк добрый и верный подданный наш должен благодарение Богу воздавать, а нам верным и благодарным подданным быть. Но кроме чаяния нашего явились некоторые безсовестные и общего добра ненавидящие люди, а именно: бывший фельдмаршал князь Василий Долгорукий, который, презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять, в чем по следствию дела изобличен; да бывший гвардии капитан князь Юрий Долгорукий, прапорщик князь Алексей Борятинский, Егор Столетов, которые, презрев свою присяжную должность, явились в некоторых жестоких государственных преступлениях не токмо против нашей высочайшей персоны, но и к повреждению государственного общего покоя и благополучия касающихся, в чем обличены и сами признались, а потом и с розысков в том утвердились. За которые их преступления собранными для того министры и генералитетом приговорены они все к смертной казни. Однако ж мы по обыкновенной своей императорской милости от той смертной казни всемилостивейше их освободили, а указали: отобрав у них чины и движимое и недвижимое имение, послать в ссылку под караулом, а именно: князь Василья Долгорукова – в Шлиссельбург, а прочих – в вечную работу: князь Юрья Долгорукова – в Кузнецк, Борятинского – в Охотский острог, а Столетова – на Нерчинские заводы».


11


…а Столетова – на Нерчинские заводы. В Сибирь!

Гнусливый голос сей вспоминал опальник, дрожа в арештантских санях на зимнем пути далеком. И еще страшное свидание из памяти не шло – с мастером заплечных дел Ушаковым; почти семь лет не встречались после первого дознания, и век бы не видаться. Постарел, раздался вширь Андрей Иванович, львиная морда дурной кровью налита – порою у несчастливцев образ Божий увечит неисцельная проказа, а сей от натуры таков. «Шея-то тонкая, по позвонкам вижу: топора ждет. Я тебя, молодчика, еще по Монсову делу запомнил… Безотменно тебе голову сложить на плахе…» – тяжкими, как свинец, серыми зеницами обер-палач пронзил Егора. Мертвы глаза те! Замер тогда Егорушка малой пичугой под взором пустых очей, знать, сама костлявая приглядывалась к Столетову.

Привелось с арестантским обозом тысячи верст тащиться по льдам застылых рек, средь диких брегов снежных и сопок, поросших тайгою. Вышло определение пиите в Сибирскую губернию, в Иркутскую провинцию, в Забайкалье – в Нерчинск дикой, на серебряные заводы.

Край полунощи печальный!

Льзя ли представить горшую участь для благородного человека? Все меня неволят, и оттого томно мне, тесно.

И себе же ответил в мыслях: отчего ж нельзя, вон красавца Шубина, изувечив клещами и кнутом в застенке, ради глума женили на немытой камчадалке. Таково утонченное издевательство Анны Иоанновны и злого фаворита: не вались с цесаревной на лебяжьи перины, не тебе, Алешка, подражать великим персонам.

И что им, временщикам, в стуже лютого русского бытия все прекрасная Франция мерещилась? То кукуйский немец Монс, прости ему, Господи, прегрешения вольныя и невольныя, себя в галльские рыцари де Монсо возводил, то курляндский конюхов сын Бирен наянливо лез в родню к славным французским Биронам.

Одно грело душу в сем жесточайшем бедствии: от присяги Анне Иоанновне он, дворянин Столетов, уклонился и законной государыней ее не признавал.

Целый год прожил он в Нерчинске.

На речке Серебрянке греческие негоцианты выстроили заводы еще в начале века, опосля туда прислали и пленного шведа Питера Дамеса; он, швед, под Полтавой не пропал, император Петр назначил его управителем Даурских заводов, гиттенфервалтером. Дамес ведал горное, инженерное дело, а жил в собственной деревне за сорок верст от заводов. Егор представился ему и сразу же заговорил по-немецки, щегольнул и латынью: «Fortuna malignum opponit nostris insidiosa pedem».[24] Дамес тотчас понял, что в клетку поймали столичную птицу; превратности фортуны известны, воротится сей русский дворянин в Санкт-Питерсбурх – припомнит, кто был с ним хорош в Сибири; а чтобы тачку катать, мехи раздувать, довольно каторжных – убивцев и воров, к тому же свинец при плавке серебра много вредит здоровью.

В тяжкие работы Егор не хаживал и был обласкан местным воеводой Гаврилой Деревниным и вице-губернатором Алексеем Жолобовым; гостил у семейства Жолобовых в Иркутске, ссужался взаймы червонцами; всегда зван к барскому столу и в картишки перекидывался с начальством. Сестрица Марфа Нестерова через благодетелей присылала ссыльному брату деньги, тонкое белье и одежду, как по новой моде в столицах носят. Правда, комиссар Бурцов придирался к поднадзорному, вымогая взятку, но Егор Михайлович сам нуждался – проживи-ка на шесть копеек в день казенного содержания! – и ничем его из сестриных присылок не дарил. Вспоминал с горьким смехом подлый лубок «Как мыши кота хоронили» и про себя повторял строчки: «Мышь голодна весьма непроворна, попала в яму говенну по горло… маленькия мышки пищат и вон ее тащат» – да под силу ли любящей Марфиньке с добрым ея, безропотным супругом вытащить из скверности, из дальней дали непутевого Егорку! Раньше прирастал достатками, теперь вместо скарба прирастал скорбями.

Начальство нерчинское, однако, смекало: ведь Столетову первую вину простили, и вдруг все возвращено стало. Столичный человек и отменно учен, обхождения самого придворного, и за карточной игрою горазд напереть дурочки[25] – заслушаешься, право, его рассказами про изящный Питерсбурх! А песенки певал славные, собственного сложения, про сады-винограды.

Опальник царский благодарил за ласку, выказывал учтивство:

– Нещастный норов мой стал таков, что не всякий удостаивает меня добрым ко мне расположением.

Увы, сей новый Овидий в изгнании, в диком краю среди нехристей-инородцев и каторжан с тоски приучился пить горькую: первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой. Привык есть пельмени и запивать хлебной слезою. Медвежий окорок копченый отведывал, словно дикарь. К лютым морозам притерпелся: плюнешь – примерзло! Слушал неделями вой черной пурги и по-черному же напивался с кем ни попадя, до морока и тяжкого беспробудного сна.

Глядел с надмением на дома, лавки, одежды, люд иркутский, нерчинский. Ноздри рваные, рожи клейменые! Токмо что девки, сибирячки румяные, на загляденье, много краше расейских. И меха тут роскошны, вкуснейшая рыба и дичь в изобилии: стол у всякого сибиряка впору столичному барскому. Походка здешних жителей развалистая, медведями топтались, без вежества питерсбурхского.

Отчего же Егорушка почитал себя выше всех людей, даже и знатных, когда складывал свои нехитрые вирши? Однако и пташка заливается простенькой песенкой на самой вершинке дерева, свысока поглядывает.

Дворянин! И шпага давно отнята.

Верил и не верил ссыльный в дикой Даурии: сейчас в Петергофе на фонтанном озере плещут крылами, плывут лебеди величавыми четами, жмутся к родителям неуклюжие серенькие лебедята.

Цесаревна пляшет менуэт.

Кабы лента от нее осталась на память атласная, сухой цветок – гиацинты любила Пленира, хоть блестка с робы, прядь волос, платочек! Лобызал бы, слезами горькими омыл. Хоть пуговка хрустальная…

И Пегаска давно издох.

Во хмелю Егор Михайлович был весьма неспокоен, шумствовал.

На Масленой седмице второго года ссылки, в самое Сретенье Господне, очутился Столетов с комиссаром Бурцовым в гостях у местного богатея из крестьян; были в застолье иные ссыльные, из приказных крючкотворов. Жирные блины запивали водкой и брагой.

– Ворочусь в Питерсбурх, родные не поверят, какие тут морозы бывают и во все небо ходят огненные столпы, – рассказывал Егор сотрапезникам. – На Масленицу всегда над Невой-рекой огненную потеху затевают, но то рукотворенная забава, а не чудеса Натуры.

– Да ты воротись еще в Питерсбурх тот… – сказал с ехидцей комиссар поднадзорному. – Кабы тебе в Нерчинске не сгнить!

Егор вспыхнул злобой:

– Щука уснула, а зубы целы! Сестрица моя замужем за ближним цесаревны человеком, нешто они меня бросят, а государыня цесаревна не пожалует милостью!

– Ты не грозись, шельма ссыльная… Монархине нашей Анне Иоанновне – многая лета!

– Многая и благая лета!

– А шельме – безчестье! – подхватило все пьяное застолье с глупым гоготом, визгом.

– Шельма ты и враль, Егорка!

– Мно-о-га-я, мно-о-о-га-я…

И тут в белом накале гнева, слепящего негодования Егор вознесся над временем и пространством, будто в единый скок оказался восхищен крылатым конем на Парнас. Ему арапским яростным оскалом сверкнуло; ожгли душу демонские очи, чернее ночи Капказской; померещилась гордая осанка горбоносых Сафо и Коринны, но российского наречия; и в этом мереченьи забывая себя и свой шесток, вскричал опальник Егорка Столетов:

– Я – пиита российский! Говорю с вечностью, и вечность меня слышит! Прочь, псы, ничтожества! – И мнилось, будто античный хор голосов ему вторил грозным ропотом, стройным ладом.

Калач, вертясь колесом, пролетел через весь стол и угодил точнехонько в сальную рожу надзирателя. Егор выметнулся из-за стола и, бранясь, не попадая в рукава, вздел свой тулупчик иршаной[26], подбит серыми овчинками, сгреб соболью шапку да рукавицы. «А ну воротись!» – ревело вслед, но хмельной, разобиженный Столетов пешедралом в зимнюю ночь отмахал пятнадцать верст до завода, где квартировал. Пьяных Бог милует – не сбился с дороги и не замерз, волкам на зуб не попал.

Добежав, в жилье повалился без сил на постель и утоп в темном омуте без дна.

Ночью домовой на грудь влез и жал душу. Егорушка задыхался, окститься не в силах. Скворец исполинского роста, из золотой клетки, круглым глазом глянул на таракашку и сиплым лаем Бурцова сказал: «Егорка дурак, дурак, что ты врешь?»

Под утро колотились, били в дверь ногой.

– Столетов! В церкву ступай! От комиссара за тобой посылан я…

Послал его сквозь тяжкое похмелье и Егор – куда подальше.

А день тот выдался высокоторжественный, попразднство Сретенья, память Симеона Богоприимца и Анны пророчицы. Тезоименитство всемилостивейшей государыни императрицы Анны.

Допытывался Бурцов у поднадзорного:

– Чего ради ты, Егор Михайлович, у заутрени не был, о здравии и многолетии ея самодержавия не молился? Не прощу тебе сей крамолы!

– Полно клепать на безвинного, Тимофей Матвеевич, я лежал с похмела нездоров, – оправдывался Столетов.

– А помнишь, как в меня с пьяных глаз калачом пустил? Моего прощенья чаешь? Погоди, сквитаемся!..

И еще два года ссылки минуло в препирательствах с комиссаром, пьяной тоске и скудости. Сибирь, братец, не остров блаженных Сибарис!


12

Тем временем на сибирские заводы прислали нового начальника – Василия Никитича Татищева.

Татищев был человек вельми ученый, интересовался таинствами Натуры, собирал образцы минералов, окаменелостей и руд сибирских для Академии де сиянс и сам писал гишторию Отечества, куда немало чего присочинил. Жил совершенным философом, Платоном расейским и имел особенный образ мыслей: измышлял филозофические диалоги античным мудрецам в подражание.

Он обучался наукам и подолгу живал за границею и там посвящен в вольные каменщики, подобно самому бомбардиру Петру Михайлову. Ему волшебное кольцо дали, книгу, тайный знак и шепнули слово. А дома водился с чернокнижником Брюсом. За вольные суждения о божественном Ваську Татищева раз отколотил палкою сам Петр Великий, браня еретиком и безбожником. Философ и берг-инженер знал о вечном существовании запустившего механику универсума Часовщика, удалившегося на покой, равнодушного к людским делишкам и страданиям, а в личного Бога не веровал.

Он основал на Урале Екатеринсбурх и Пермь, заложил и некоторые другие селения, впоследствии славные.

Ссорился с горным заводчиком Демидовым-богачом.

Водил дружбу с кабинет-министром Артемием Петровичем Волынским, любителем прожектов, и питал надежды на триумф русской партии при Дворе. Бирону казался подозрителен, государыня выказывала Татищеву холодность: ведомо им было, что с предерзостью писал об императрице некогда: «…персона женская ко многим трудам неудобна и знания законов ей недостает».

Он гору Благодать открыл в Верхотурье, на реке Кушве, и всеподданнейше назвал ее, железными рудами богатую, тайным значением царицына имени. А временщику доставал за немалые деньги и дарил лучших статей лошадей, единственную тварь Божию, которую возлюбил всесильный конюхов сын. Однако же доверия и милости вышних не удостоился.

Будучи в Екатеринсбурхе, явился к основателю града уральского отбылой от службы заводской управитель Бурцов. Поведал Татищеву о важных государственных преступниках, вверенных некогда его надзору. Определил Егора Столетова как «человека дьявольской совести, злого смутьяна и бездельника». Сей гордец в вечные работы определен, а дни проводит не без плезиру, трутень столичный; в лучших домах принят и обхождение имеет с честными людьми как равный. Донес памятливый комиссар новому начальнику, как два года тому ссыльный продрых заутреню в день тезоименитства государыни Анны Иоанновны, и, разумеется, неспроста, со злостным намерением сие учинил, затем что молиться о здравии ея самодержавия не хотел, а желал явно видеть на престоле российском цесаревну Елисавету Петровну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю