412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Мельникова » Шуйский, проданный князь (СИ) » Текст книги (страница 2)
Шуйский, проданный князь (СИ)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 18:09

Текст книги "Шуйский, проданный князь (СИ)"


Автор книги: Юлия Мельникова


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)



  Молнией в лесу убило короткопалую норную собачку наших соседей. Она забилась с перепугу в ямку, а там бедняжку настигла молния. Потом я украдкой бегал смотреть на эту ямку. Там на самом дне лежала груда обугленных косточек, почерневший череп и комки паленой шерсти. На темной земле они почти не видны.




  Ужиный день, сказал мне патер Франтишек, бывает раз в году, поздней осенью. Тогда все змеи – ужи, гадюки, полозы малые и средние, веретеницы и безножки – собираются вместе, сплетаются в один огромный ковер и медленно засыпают. Чтобы им легче спалось, змеиная королева читает особую сказку на змеином языке.




  Я стараюсь ничего не помнить, иначе мне сразу станет очень плохо и одиноко. За что отец так ненавидел меня? Разве я виноват, что родился? Разве я сделал ему что-нибудь плохое? Почему он продал меня, словно мертвую вещь? Один раз, не выдержав, спросил у Франтишека. Тот ответил: ты не должен плакать. Забудь, пожалуйста. Все к лучшему. Ничего себе – к лучшему, что я остался без родителей? К лучшему, что мой отец – негодяй и подонок? Если пана графа я хоть немного, но понимаю, то этого иезуита – почти никогда. Он невыносимый. Где впору рыдать, заявляет: тебе повезло стать наследником рода Потоцких. Успокойся, радуйся тому, что Господь открыл для тебя одну дверь, когда все другие заперты. Это Франтишек почерпнул из какой-то восточной притчи, у персов, что ли, или у турок.




  Мне все чаще приходит мысль, что нельзя высказать чудовищное отчаяние предательства, которое испытал тогда. Никаких слов для этого не хватит. Повезло, что я был маленький, а дети каким-то непонятным образом умеют быстро забывать плохое. Страдания стерлись из памяти, расчистив простор для моей новой жизни – пана графа, Франтишека, нареченной Магдаленки. Они сделали все, чтобы я забыл. Я настолько к ним привязался, что уже через несколько месяцев искренне дулся на пана графа, если тот уезжал по делам в Варшаву и не мог уделять мне много времени, капризничал, спорил с Франтишеком, таскал у Марты с кухни печенье, не дожидаясь ужина.


  Мне так хотелось, чтобы пан граф любил меня настоящим своим сыном, что я был готов придумать о нем что угодно и поверить в это что угодно. Мне неловко спрашивать, любит ли он, и я не решался задать пану графу этот вопрос. Зато, какая дикая буря творилась в моем сердце, стоило оказаться без него! Если не приносили варшавских писем, превращался в хорька и шипел, ложась на диван и обняв руками любимую восточную подушечку пана графа. Я возвращался к воспоминаниям, где пан граф говорил, что любит меня и никогда не отвернется, до самой смерти будет рядом, что я его сын. Неужели он обманывал меня? Неужели он не любит меня, тяготится мною, видит, что я расту непохожим на него? – вопрошал в темноте, и ждал. А затем распахивалась дверь, раздавался голос Франтишека – почта из Варшавы, вам от графа письмо – и летел. Свет убирал черную полосу, и все начиналось сначала. В те мгновения мне очень не хватало, чтобы письма приходили быстрее, минуя почту, через какую-нибудь штучку вроде телеграфа, и я втайне ругал ученых, не придумавших пока ничего подобного.


  Однажды я рассказал об этой фантазии пану графу. Он ответил, что лет через сто, наверное, так оно и будет, письма полетят быстро-быстро, но мы этого уже не застанем.


  Поймите, шептал я, обнимая и ластясь, у меня в целом мире нет никого, кроме вас! Я жутко скучаю, я совсем один, а вы уезжаете, не пишите...


  Бедненький мой Ян, ну что ты! Ты ж мой сын, я тебя не покидаю, просто у меня масса дел в Варшаве. Когда ты подрастешь, буду брать тебя с собой.


  И я слушал его, и верил, и ревновал, и обижался, и прощал.




  Когда-то давным-давно я переболел воспалением легких. В горячечном бреду меня терзали кошмарные, очень даже натуралистичные видения – непонятные чудовища с вытянутыми хищными пастями, полными крупных, плотно примыкающих друг к другу, кривоватых клыков. Они были волки, но, в то же время, гораздо страшнее. Глаза горели красными угольками, короткая темная шерсть дыбилась. Эти волки то преследовали меня, то надолго исчезали, но я помнил о них и с содроганием ждал их возвращения. Пасти почти догоняли меня, но всякий раз обнаруживались какие-нибудь спасительные ходы: я проваливался в яму, или перелетал по воздуху, или просто переходил в другой сон. Волки не могли появиться, если я не спал, поэтому еще долго после болезни старался засыпать попозже, отодвигая страшную встречу. Засыпая, обхватывал руками большую подушку, лежавшую в изголовье. Чудилось, будто она защищает меня от волков, и, если усну, держась за подушку, они не посмеют явиться. Потом мне это показалось глупым. Дети, особенно дети несчастные, склонны изобретать всевозможные ритуалы, охраняющие их от злых сил и неприятных событий. В этом они мало чем отличаются от язычников – детей человечества, добавил бы иезуит Франтишек, с которым мы как раз изучаем историю древних верований – все то, что предшествовало христианству. Но ему я об этом не рассказывал.




  А потом мы стали выезжать. Пан граф брал меня с собой, объезжая имения и беседуя с управляющими. Завидев его, все гомонили – Потоцкий, Потоцкий! – и низко кланялись, сняв шляпу. Мне это показалось смешным.


  Я смущался, не знал, куда деваться.


  Они ведь и тебе тоже кланяются – сказал он.


  Странный обычай.


  Просто тебя воспитывали в модных ныне демократических тенденциях. Внушали, что ты ровня. А ты урожденный князь, ветвь царствовавшего в Москве рода Шуйских, и одновременно – граф Потоцкий, мой сын. Так заведено. Они обязаны склонять перед тобой головы. Когда холопы перестану кланяться панам, произнес граф, немного подумав, тогда и Польша кончится. Запомни это, вдруг застанешь...


  Я запомню – обещал ему.




  Я догнал Магдаленку в развалинах. Она, шутя, убегала от меня, пряталась в зарослях одичавших слив, синевших мелкими кислыми ягодами, нежными на ощупь, но зеленый клок ее праздничного платья ярким пятнышком выделялся из груды рыжего кирпича, ржавеющих решеток и коричнево-серых, облепленных подтеками смолы, сливовых стволов.


  Схватил ее. Осторожно, поранишься о шипы.


  Раз ты проиграл, ты выполнишь любую мою просьбу – сказала Магдаленка, выбираясь из слив.


  Говори.


  Поцелуй меня как на картинке. Она достала из кармана смятую в несколько слоев рекламную бумажку. На ней бравый пан в модном котелке прильнул губами к лицу пани, которой явно мешала громадная, похожая на тропического жука, шляпная булавка.


  А она что, его мучает? Булавкой в глаз хочет попасть?


  Глупенький! Так целуются.


  Ты же знаешь, я дикий.


  Знаю. Но не дичись. Магдаленка села около меня.


  А это не грех? – испуганно пролепетал я.


  Не знаю.


  Я обнял ее, погладил волосы, схватил за плечи, пощекотались носиками, а потом все-таки вцепился в ее сладкие губы. Магдаленка высунула свой язык, я пытался его откусить, но она уворачивалась, и чем дольше она пыталась не дать мне себя искусать, тем счастливее я становился.


  Какой ты.... А я тебя поглажу.


  Как котенка?


  Магдаленка гладила меня по спине, целуя в волосы.




  Старый парк, заложенный еще Сапегами, манил меня не только разлапистой роскошью конских каштанов, стройными рядами буков и одинокими средиземноморскими лавровыми деревцами. Каждую весну везде, необычайно пышно, кисейно-белым, цвел безымянный куст. То невысокий, то размером со средний лесной орешник, он усеивался мелкими изрезанными соцветиями. Они пахли терпким, пряным, собирая вокруг себя пчел, и я обожал стоять рядом. Но как оно называлось, это таинственное недо-дерево, переросший кустарник, не знаю. Наверное, путаю сорт боярышника, бузину и еще кучу различных украшений мая. Почему они распахивают белые накидки и плохими, дождливыми, холодными веснами, и отличными, теплыми, сухими? Что за сила заставляет их цвести столь пышно, если всякий раз белый ажур собьют на грязную землю затяжные ливни? И почему уже через неделю я не узнавал в заурядных, бледно-зеленых деревцах их, великолепных? Смотря на них, я поражался той невиданной энергии, заставившей распушиться, примириться, полюбить, сбросить пелену тяжелых воспоминаний, начать жить заново, как начинается любой весной это буйство белого и желтых пчел.






  Иезуит Франтишек.


  ... – Зачем вы это рассказываете?


  Вместо ответа о. Франтишек встал, подошел к книжным полкам, занимавшим все четыре стены графской библиотеки, поднял руки, на ощупь ища нужный том, и, найдя, взял какую-ту книгу в темной обложке.


  Маркиз Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году. Письмо семнадцатое – начал он. Книга запрещена к изданию и распространению в России. Почему? Сейчас станет ясно! «Императору помогают целые полчища солдат и художников, но, сколько бы он ни напрягал свои силы, ему никогда не наделить греческую Церковь тем могуществом, в каком ей отказано Богом; ее можно сделать карающей, но нельзя сделать апостольской, проповедующей, иначе говоря, цивилизующей и торжествующей в мире нравственном – заставить людей подчиняться еще не значит обратить их в истинную веру. Истинную веру обретаем мы сами, добавил иезуит от себя, но читаю дальше. В этой Церкви, политической и национальной, нет ни нравственной жизни, ни жизни небесной. Тот, кто лишен независимости, лишен, в конечном счете, всего. Схизма, разлучив священника с его независимым, вечным владыкой, немедля предала его в руки владыки временного, преходящего: бунт, таким образом, наказывается рабством. Когда бы орудие подавления стало одновременно и орудием освобождения, пришлось бы усомниться в том, что Бог существует. Католическая Церковь и в самые кровавые исторические эпохи не прекращала трудиться над духовным освобождением народов; пастырь-изменник продавал Бога небесного Богу земному, дабы тиранить людей во имя Христово – но сей нечестивый пастырь, даже предавая смерти тело, продолжал просвещать дух: сколь бы ни удалялся он от пути истинного, он, однако, принадлежал к Церкви, наделенной жизнью и светом истины; греческий священник не дарует ни жизни, ни смерти: он сам мертвец. Крестные знамения, приветствия на улицах, преклонение колен перед часовнями, набожные старухи, простертые ниц на полу церкви, целование руки; а еще жена, дети и всеобщее презрение – вот и все плоды, что пожинает поп за свое отречение; это все, чего сумел он добиться от суевернейшей на свете нации... Каков урок! и каково наказание! Взирайте и преклоняйтесь: в тот самый миг, когда, торжествует схизма, пастыря-схизматика поражает бессилие. Когда священник желает захватить в свои руки временную, преходящую власть, он гибнет, ибо взоры его не достигают тех высот, с каких открывается путь, назначенный Господом. Когда священник позволяет, чтобы с кафедры его смещал царь, он гибнет, ибо ему не хватает смелости следовать этим путем: оба равно не могут исполнить высшего своего предназначения...»


  – Российский царизм, произнес Франтишек, подчинил себе абсолютно все, даже веру, потому мы и зовем эту монархию абсолютной. Она погубила православие навсегда. Церковь превратилось в министерство.


  – Ойче Франтишеку, а этот маркиз де Кюстин просто путешествовал по России, да? Он был иностранец?


  – Де Кюстин – странствующий аристократ, много повидал, в том числе и те области России, куда доселе не ступала нога европейца.


  – Но ведь... Ян запнулся. Он француз, жизнь прожил во Франции, и ничего странного, что в России ему многое показалось плохим. Мне вот тоже.... Когда пан граф увез меня в Польшу, мне непривычно было. И язык, и люди, и одежда, и вера. Кое-что и сейчас не понимаю. Но я же не пишу таких писем, чтобы все в дурном свете выставить. И потом: разве плохо, что у православного священника есть жена и дети?


  – Ах, пане Яну, пане Яну, что мне с вами делать? Одно из двух: либо у вас доброе сердце и потому всех пытаетесь оправдать, либо вы остаетесь во власти шиизмы (раскола, рольск.) Вы не можете примириться с правдой о своей родине – вздохнул иезуит.


  – Но так нельзя, ойче Франтишку!


  – Почему?


  – Потому что этот маркиз пишет, наверное, не только о том, что увидел на самом деле, а еще и о том, что ему показалось.


  – Но свидетельства маркиза принимают за непреложную истину! Даже некоторые соотечественники, например, философ Чаадаев... – начал иезуит.


  – За непреложную истину письма де Кюстина они принимают потому, что сами никуда не ездят. А преувеличивать, зная, что многие поверят тебе на слово, не проверив, грешно.


  – Больший грех, уклонился он, быть еретиком. Впрочем, оставим этот разговор. Я хотел, чтобы вы, пане Яну, прочли маркиза полностью. Думаю, там много любопытного...


  – Я читал эту книгу еще в детстве. Любопытного в ней не столь уж и много.


  – Да?! – удивился Франтишек.


  – Дома были свалены разные книги, в том числе и эта, вся истрепанная, признался Ян, а, выучившись грамоте лет в 5, я хватал все, что попалось под руку. Одну историю из нее отлично помню – о злодее бароне Унгерн фон Штернберге, топившим корабли обманным маяком на своем острове.


  – Не буду настаивать – произнес иезуит. В библиотеке пана графа еще много книг, которых вы не читали.


















  Из дневника Шуйского.


  Иезуит Франтишек меня особо не стращал, уверяя, что описания мук ада ему не слишком хорошо даются, но один раз все-таки напугал. Он принес старопечатную книжицу, нравоучительный опус некого монаха из Люблина, изображающую мучения грешников в преисподней. Картинка первая: посреди бушующего моря горячей серы возвышалась живая горбатая гора с когтистыми лапами и зубатой недружелюбной пастью. Художник, догадываюсь, старался нарисовать морское чудовище Левиафана, поглощающего нечестивцев, но получился у него озленный кит. В пасть его стройными рядами, словно на прогулку, шли «шизматики» – православные, а так же пара индусов в набедренных повязках и группа мусульман в чалмах. Евреи мучились отдельно, особый иудейский ад, «шеол», нарисован на следующей странице.


  Несимпатичные демоны – решил я, листая книжицу, перевернул еще пару страниц и неожиданно обомлел. В главе «слово гневное еретикам, пребывающим в расколе» из заглавной буквы S вылезало отвратительное змеевидное существо, голова которого – вылитые страшные волки из моих давних кошмаров. Те самые. От них я вцеплялся в подушку и часами не мог уснуть, со страхом вглядываясь в тени, падающие из окон. Их противные кривые зубы, длинные уродливые челюсти, маленькие красные глазки!


  Неужели они приходили, дабы утащить меня в ад? Но если это так, то почему не унесли? Схватили бы в охапку и все!


  О.Франтишек невероятно обрадовался, увидев, что я «узнал» здесь «своего демона» и жутко его боюсь.


  А ведь они могут вернуться! – напоминал иезуит, укусят и затерзают! Защитить тебя может только наша святая церковь. Демоны ни за что не придут к мальчикам, причастившимся в костёле. Они смирно стану у порога дома, застучат когтями, захлопают крыльями, зацокают своими мерзко пахнущими слюнявыми языками, усеянными ядовитыми бороздками и шипами, завоют, застонут, но не пройдут.


  Душа Яна останется чиста и свободна, говорил Франтишек, ни один демон, даже самый мелкий, не переступит защитной черты.




  .... Другой раз на меня едва не навеяла холодный ужас история о призраке, гуляющем поздними весенними вечерами у монастыря бонифратов. Бонифраты, объяснял о.Франтишек, это малоизвестный и немногочисленный монашеский орден посвятивших себя бескорыстному лечению неимущих. Всюду, куда бы их ни занесло, братья открывали свои госпитали, где старались лечиться даже самых тяжелых и заразных больных. Так было и здесь. Бонифраты упросили шляхту пожертвовать деньги на возведение монастыря с госпиталем при нем. Однако из-за совсем уж непонятных странностей госпиталь очень долго не получалось достроить и открыть. Около полувека шло строительство, то прекращаясь, то продолжаясь. Наконец госпиталь открыли.


  А вскоре после того, как монахи все-таки начали принимать больных, в один день 1844 года все они неожиданно пропали! Как сквозь землю провалились! Вечером были, утром – исчезли!


  Крестьяне, проходя мимо бывших владений бонифратов, крестятся и вздыхают. Видать, темны были души этих братьев, что поглотила их нечистая сила! Даже самые здравомыслящие и то уверены: тут без чертей не обошлось. Так это или не так, я не знаю. Но непонятно: кто кормит тонкошеих черных лебедей, плавающих в небольшом рукотворном пруду? Сколько раз наблюдал одну и ту же картину: тишина, нет никого, внезапно один лебедь начинает яростно шипеть, изгибая шею и хлопать крыльями. Потом он словно срывается с невидимой цепи и быстро плывет, вернее, мчится, к кромке берега, где утыкается клювом в нечто съедобное и проглатывает. Кто бросает ему угощение? Тень монаха? Или лебедь подплывает к давно запримеченному, но оставленному на десерт, лакомству?




  А вы когда-нибудь видели призрак монаха-бонифрата? – спросил я у Фратишека, волнуясь.


  Ни разу, ответил он, но мне встречались достойные, здравомыслящие люди, видевшие это привидение.


  Но почему монах бродит неприкаянным? Разве его не отпели, не похоронили со всеми подобающими церемониями?


  Бывает, что человек внезапно умирает, не успев совершить нечто очень важное, или унес с собой в могилу какую-нибудь тайну, единственным хранителем которой он был. Его душа привязана к месту смерти, потому что она не попадает ни в ад, ни в рай, ни в чистилище. Чтобы осудить умершего, нужен полный список всех его деяний, но как поступать с теми, кто говорит: я должен был сделать то-то и то-то, и вдруг умер, дайте мне выполнить все задуманное. Из-за этого привидения часто пытаются нам что-то сказать, но мы их не слышим и не понимаем. Или они ходят, точно вспоминая, что им осталось сделать. Иногда призраки плачут и стонут, так как лишь после смерти они раскаялись в своих грехах, а при жизни нисколько об этом не задумывались. Быть тенью – это посмертное наказание. Знаете, пане Яну, братство бонифратов неспроста ведь исчезло, достроив кляштор и госпиталь! Была у них какая-нибудь провинность, заставившая убежать из нашего городка за одну ночь!


  Конфликты, интриги – предположил я. Или в городок приехал светский доктор, отняв у монахов всех больных.


  Возможно. Но, насколько помню, бонифраты враждовали с еврейским лекарем и с крестьянками-знахарками, пытались разжечь процесс о колдовстве, обвинить их в использовании языческих амулетов и заговоров. Но времена были уже не те.... Да и первый светский врач с медицинским дипломом появился тут уже много позже исчезновения бонифратов. Пане Яну, вы, если увидите тень монаха, перекреститесь и помолитесь. Он призрак смирный, никого не обидит.


  Монах – это все глупости, вмешался в наш разговор пан граф, народные суеверия. Я его никогда не лицезрел и надеюсь, не доживу до таких галлюцинаций. Хотя не исключаю, что в мире есть вещи, которые мы пока не умеем объяснять ни с точки зрения религии, ни с точки зрения науки.


  Но к кому же подплывают лебеди?


  Лебеди ловят своими плоскими клювами мельчайших рачков, сказал иезуит, а нам кажется, будто они непонятно почему кидаются из одного края пруда к другому, опускают голову под воду, где вроде бы ничего нет.


  Меня это объяснение не успокоило, но, признаюсь, о монахе я думал не столь часто, терзаясь совсем иными страхами. Тем более что это привидение, есть оно или нет, заинтересовало Магдаленку и я наловчился галантно провожать ее через парк. Встретили мы призрак монаха-бонифрата или не встретили, неважно. Он все равно являлся лишь ранними осенними утрами в тумане, или весной перед закатом, а те часы мы всегда лежали в своих постельках и мирно спали.


  Магдаленка обрадовалась, узнав, что монах к ней не заглянет, и поделилась со мной сказкой своей кормилицы, неграмотной литовки. К спящим детям, уверяла та, приставлен свой ангел-хранитель, закрывающий их души завесой, и мало какой призрак сумеет сквозь нее прорваться. Монаху не попасть в наши сны, а сам он снов не видит.


  – Представляю, до чего это ужасно – никогда не видеть снов! – воскликнула она.


  – Это очень скучно – вздохнул я.
















  Страхи.


  ... Зато мучился страхом, будто пан граф почему-то решит оставить меня, и мы никогда больше не увидимся. Думая об этом, я чувствовал, что в мою душу вползает черный уж, сворачивается кольцами, надолго засыпает, а потом внезапно просыпается, разворачивается во всю свою длину и начинает жалить. Из-за чего пан граф мог разлюбить меня, я не понимал, и это пугало еще сильнее. Сначала мне чудилось, будто он мной недоволен, наблюдая, что, несмотря на все его и Франтишека усилия, я не становлюсь тем шляхтичем, о котором Потоцкий мечтал с женой.


  Но и притворяться большим поляком, чем я мог стать, не хотел.


  Пан граф отлично все понимал, он обязательно раскусил бы мою неискренность и огорчился пуще прежнего. Первые годы я занимался польским языком – начав прямо с абецадла (азбуки, польск.) – практически с утра и до вечера, кроме перерыва на обед и воскресений. Мне нужно было быстро догнать сверстников, чтобы общаться не с одной Магдаленкой, снисходительно смотревшей на то, что я родился не в Польше и был почти иностранцем. Пан граф очень помогал мне говорить, много читал вслух, но, несмотря на это, страшно даже вообразить было, что он ни с того ни с сего мог разочароваться во мне.


  Еще немало опасений вызывали у меня частые отъезды пана графа по делам. Я тогда еще плохо понимал, что шляхта в Западном крае – больше, чем просто дворянство и все эти союзы, общества, комитеты с их бесконечной болтовней, резолюциями, планами и сбором средств – не прихоть, не дань славному прошлому. А настоящая помощь нуждающимся, среди которых было немало обнищавших шляхтичей, детей и внуков которых нужно было накормить, одеть и отправить учиться. Этому Кшиштоф Влодзимер граф Потоцкий и посвящал время, считавшееся мной уворованным, из-за этого и роились в моем не слишком здоровом воображении черные картины ссор и разлук.


  На самом деле именно усилия богатой шляхты позволили Западному краю сохранить свою относительную свободу и оставить эти места польскими, несмотря на более чем 100 лет в России. Но, повторюсь, в 9, 10, 11 лет я всю сложность этих проблем осознать не мог, сердясь на графа, если, просыпаясь утром, видел из окна спальни, как он уезжает затемно, надеясь успеть добраться до станции и сесть на утренний поезд в Вильно или в Варшаву.


  Несмотря на напряженную учебу, ни пан граф, ни патер Франтишек не лишали меня прогулок по старому парку. Обычно я выбирал уединенный, тихий уголок между несколькими карпатскими буками, посаженными весьма близко друг к другу, и плоскими валунами, оставшимися от разобранной оранжереи гетмана Сапеги. Кора буков была до того гладкой, что напоминала шкуру нежного молодого животного. Я стоял, прислонившись спиной к покрытым зеленым мхом буковым стволам, гладил кору обеими ладонями, и мне чудилось, будто глажу не дерево, а кого-то живого. За буками земля немного уклонялась, образуя небольшой овражек, судя по правильным краям его, раньше он служил дренажным рвом оранжереи, а после зарос расползшимися из нее редкими папоротниками.


  Их очень любила моя Эмилия – обронил однажды пан граф, показывая мне их салатово-изумрудное царство. Я запретил их трогать, хотя модные английские журналы считают в этом сезоне произвольно растущие папоротники немодными. Их советуют либо высаживать в центр круглой клумбы либо рассаживать в шахматном порядке. Но у меня, Ян, рука не поднимается приказать рассаживать эту красоту в шахматном порядке. Смотри, это страусник, вылитое страусиное перо со шляпы.


  А это – сколопендровый папоротник, похож на сколопендру.


  Я показал на один странный, очень узкий, папоротник.


  Редчайший вид, даже не рискну подобрать ему название.


  С бука сверху вниз сползал поползень, небольшая, толстенькая, словно надутая трубкой, птичка. Я никогда не замечал, чтобы поползни ползли снизу вверх.


  Я читаю.


  .... Вслушиваясь в разговоры, я заметил, что язык, на котором общается пан граф, мне менее понятен, нежели речь обыкновенных людей, разносимая по округе. О.Франтишек тоже говорил сложно, длинными фразами с обилием латыни. В конце концов, не выдержал и спросил об этом.


  – А, это «просты». Проста мова. Просторечие обывателей. Обедненный польский язык повседневного обихода – объяснил Потоцкий. Ты не должен так говорить. Мы все говорим на высоком польском языке.


  И велел Франтишеку засадить меня за классиков. Под классиками пан граф подразумевал не только Мицкевича со Словацким, но и уйму менее известных, зачастую вовсе не переводимых польских поэтов и хронистов прошлых веков. Их вирши мы читали и разбирали по словам вслух. Но вот что странно – меня не задевало мнимое польское искажение привычных слов, которое часто отпугивает и отвращает тех, у кого русский язык – родной. Но старинные стихи, даже любовные, отличались такой тяжеловесностью и скрипучестью, что я, признаться, их не смог ни полюбить, ни прочувствовать. Читая их, на ум приходили чудовищные сравнения – со скрежетом когтей филина о кровельное железо безлунной ночью, со щелканьем клювов тропических птиц, раскусывающих кокосовых орехи, с шипением громадных змей, со свистящими звуками крапчатых сусликов. Вирши, читаемые строка за строкой, утомляли меня. Я воспринимал их своеобразным наследием, архивом, откуда можно вытащить неуклюжую, на мой взгляд, фразу для светской беседы, но которыми очень не хочется пользоваться каждый день. Ругаемые паном графом «просты» казались мне более близкими и удобными, но, раз проста мова – это низкий, не вполне настоящий польский, я ею не разговаривал.








  .... О.Франтишек радовался тому, что я много и часто читаю, думая, будто сумел передать мне свою страсть к книгам, особенно старинным, на философские и религиозные темы. Отчасти иезуит заблуждался: читать я полюбил еще в России, но предпочитал закапываться в книги серыми дождливыми днями или зимой, в сильные морозы. Мне никто не мешал забираться в темную и пыльную «библиотечную» комнату, где в беспорядке валялись весьма разные книги, русские и французские, переплетенные в кожу или в дешевый коленкор. Франтишеку я был обязан открытием польской литературы – старинной и современной, потому что там, разумеется, ни одной польской книги, даже переведенной, не нашлось. Зато обширное собрание графов Потоцких не вместило ни одного русского издания. Кроме польских, имелись какие угодно, только не русские. Я знал, что здесь существуют русские газеты, и спросил, почему пан граф их не выписывает – надо же знать, что творится вокруг, может, вышли новые указы...


  Потоцкий очень удивился моему вопросу. Ян, ответил он, а для чего?


  я не читаю русских книг и не выписываю русской прессы, потому что мне она ничего нового не дает, а на русском языке мы не говорим и не читаем. Да, в Варшаве есть русские газеты, но их не любят даже русские, что уж сказать о поляках! Во-первых, эти газеты много врут и часто запаздывают, преподнося новости, которые я узнаю из польских заграничных источников. Во-вторых, у них дурная репутация глашатаев великодержавного официоза. У меня от них разыгрывается мигрень.


  Я вздохнул и отправился рассматривать пауков, засушенных в аравийской пустыне около ста лет назад. Пауки выглядели как новенькие.












  Ящерица.


  ... В лесу, поговаривали, живет необыкновенно дряхлая, столетняя ящерица с маленькой головкой, похожей на голову саламандры, и длинным, около метра, чешуйчатым телом темно-синего оттенка. Хвост ее, утончающийся, состоит из мелких пластинок или хрящиков, как у крокодила. Сама она беззубая, а потому обречена охотиться на мелкую живность или беспомощных младенцев, приноравливаясь сосать их кровь. Кухарка Марта, женщина, напичканная всевозможными суевериями, клялась, будто ее мать много лет назад, когда девочкой стерегла коров, наткнулась на эту ящерицу и удирала от нее с дикими воплями.


  Ящерицы, по ее подсчетам живут около ста или даже двухсот лет, в зависимости от размера, чем крупнее, тем дольше. Раньше, в языческую старину, они жили в домах вместе с кошками, лакали из блюдец молоко, и были до того ласковые, что ящерицу преспокойно оставляли качать люльку. Они никому не причиняли вреда, их не боялись, более того, ящерицы покровительствовали семейному очагу. Горе, если своя прирученная ящерица уходила или погибала! Жди пожара, голода, мора. Затем стану стали крестить, уничтожая все, что хоть немного напоминало о старой вере. Ящериц изгоняли, осеняя святой водой, убивали, сжигали заживо, на семью, еще осмелившуюся держать короткопалую покровительницу, насылали доносы. Оставшиеся в живых ящерицы обиделись и расползлись по самым глухим углам. К человеку они больше не подходят – боятся.


















  Из дневника Шуйского.


  .... Несмотря на то, что я покинул Россию еще несмышленышем восьми с половиной лет и многое не помнил, а еще многого не понимал, мне сразу бросились в глаза различия между русским провинциальным дворянством и польской шляхтой Западного края. Русские дворяне (слово «русские» здесь, конечно, условно) четко разделяют Россию и Европу. В России они живут, в Европу ездят на учебу, воды и просто так, отдохнуть, сделать покупки, завести приятные знакомства. Польская аристократия, напротив, полагает себя не только частью аристократии европейской и стремится к родству с ними, но и видит свою особую миссию в том, чтобы продолжить ее традиции, утраченные старыми европейскими фамилиями. Шляхта постоянно подчеркивает свою причастность любому, даже ныне осуждаемому, делу немецких баронов и французских графов. Если предок русского столбового дворянина не участвовал в крестовых походах (потому что ни Киевская Русь, ни Московское княжество их не вели), ему и вряд ли придет идея приписать к своим предкам какого-нибудь крестоносца. Думаю, над таким сумасбродством все смеялись бы. Для шляхты славное прошлое – больше чем словное прошлое. Она бравирует ими, ничего не стыдясь – ни разбоя, ни гаремов, ни интриг. Приключения предков настолько напоминают романы Вальтера Скотта, что с трудом им веришь. Старая русская знать (например, моя тетушка Аня) в Европе видит едва ли не угрозу, постоянно ожидая, что немецкие монархи втянут Россию в ненужную войну. Что, впрочем, не мешает ей за обедом цитировать Шиллера, а нелюбовь к французскому фанфаронству не отменяет салонной болтовни на языке Наполеона.












  В заброшенном имении (других Шуйских).


  .... Пан граф долго не хотел показывать мне бывшее имение князей ветви Шуйских, моих дальних-предальних родственников, хотя оно располагалось не столь далеко. Сначала он отговаривался тем, что после смерти последних представителей этого рода имение перешло государству и пока власти не решат, как им распорядиться, туда никого не пускают. Мы один раз проезжали мимо – я запомнил запущенный парк со старыми деревьями, липами и дубами, с некрасивой надтреснутой корой, очень шершавой, испещренной мелкими дуплами, мхами и лишайниками. Из дупел выглядывали глазастые беличьи мордочки с острыми пушистыми ушками. Ворота, ведущие через парк к старому облупленному дому, были закрыты на большой некрасивый замок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю