Текст книги "Ненаписанные романы"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
...С режиссером Киселевым я познакомился летом пятьдесят седьмого в Кабуле, где работал на торгово-промышленной ярмарке переводчиком с пушту и английского.
Киселев делал документальный фильм об этой ярмарке; престиж кинематографиста был тогда еще достаточно велик, он властно командовал директорами павильонов, переводчиками, гостями, организовывая нужные ему сцены; пару раз я переводил ему, когда он снимал эпизоды с наиболее уважаемыми пуштунами.
Вот к нему-то я и обратился с вопросом: "Так почему же не шел пар изо рта товарища Сталина?"
С той поры, когда он снимал легендарный парад, прошло пятнадцать лет, Сталин умер, пришло время Хрущева, в стране настала кратковременная оттепель, люди начали постепенно – со страхом и неверием – пытаться изживать из себя въевшийся страх и привычное неверие друг в друга.
Киселев ответил мне не сразу; мялся, глядя на меня, молодого еще совсем; потом вдруг отчаянно махнул рукой:
– Ладно, расскажу... Наркомкино Большаков назначил меня ответственным за съемку парада на Красной площади... Честь огромная... Сняли... В ту же ночь проявили на Лиховом переулке... Кадры – поразительные, однако речь Сталина на звукопленку не записалась... Представляете?! Нет, вы себе этого представить не можете... Это гибель не только всех нас, всех наших родственников и друзей, но и разгром кинохроники: "злостный саботаж скрытых врагов народа, лишивших человечество уникального документа"... Именно тогда я и начал седеть, в те страшные минуты, когда звукооператор, едва шевеля посиневшими губами, сообщил эту новость.
"Как это могло случиться? – спросил я его, придя в себя. – Ты понимаешь, что нас ждет? Ты понимаешь, что мы – объективно – льем воду на мельницу Гитлера?" – "Да, – ответил мой товарищ едва слышно. – Понимаю... Но ведь я не имел времени, чтобы проверить кабель, все ж было в спешке... Снег... Наверное, что-то не сработало в соединительных шнурах... Я за своих ребят ручаюсь головой, ты ж их тоже знаешь, большевики, комсомольцы..." – "Рыков тоже называл себя большевиком, – ответил я ему, – а на поверку оказался гестаповским шпионом".
– Словом, – продолжил Киселев, – я поехал к председателю комитета кинематографии Ивану Григорьевичу Большакову. Тот выслушал меня, побледнел, походил по кабинету, потом, остановившись надо мною, спросил: "Какие предложения? Кто виноват в случившемся?" – "Виноват я. С меня и спрос. Предложение одно: сегодня ночью построить выгородку декорации в одном из кремлевских залов и снять там товарища Сталина". – "А как объяснить, что съемка на Красной площади была сорвана?" – "Съемка не сорвана. Кадры сняты уникальные. Но из-за того, что у нас не было времени заранее подготовиться к работе, один из соединителей микрофона отошел – снег, обледенело, – охрана постоянно гнала наших людей к камере, подальше от Мавзолея..."
Большаков снова походил по кабинету, потом снял трубку "вертушки", набрал трехзначный номер: "Товарищ Сталин, добрый вечер, тревожит Большаков... Кинохроника сняла замечательный фильм о параде на Красной площади... Однако из-за неожиданных погодных условий звук получился некачественный. Интересы кинематографа требуют построить выгородку в Кремле и снять фрагмент речи в Грановитой палате. Что? Выгородка – это часть Мавзолея, товарищ Сталин... Да... Именно так... Это займет тридцать минут, товарищ Сталин... Да, не больше... Хорошо... Выгородку мы построим часа за четыре... Сегодня в три? Большаков посмотрел на меня с растерянностью; большие настенные часы показывали одиннадцать вечера; я решительно кивнул, мол, успеем; нарком покашлял, потом тягуче ответил: – Лучше бы часов в пять... Хорошо, товарищ Сталин, большое спасибо, в половине пятого съемочная группа прибудет к Спасским воротам, строителей и художников вышлют немедленно..."
...Ровно в четыре тридцать утра дверь Грановитой палаты отворилась и вошел Сталин. Видимо, Большаков его предупредил уже, Верховный был в той же солдатской шинели, что выступал давеча; хмуро кивнув съемочной группе, он поднялся на выгородку, сколоченную за это время нашими художниками; я дал знак осветителям, они врубили юпитеры; свет был ослепительным, внезапным; Сталин прикрыл глаза рукой, медленно достал из кармана текст выступления и начал говорить – в своей неторопливой, обсматривающей манере. Я наблюдал его вблизи, видел, как он похудел, какие тяжелые мешки у него под глазами, как отчетливы оспины и седина; обернувшись к операторам, я сделал едва заметное движение рукой; они поняли: надо избегать крупных планов, вождю это могло не понравиться, народ привык к совершенно иному облику Верховного: широко расправленная грудь, черные усы, прищурливая усмешливость глаз; здесь же, в Грановитой палате, на деревянном помосте, изображавшем Мавзолей, стоял согбенный, уставший старик.
...И в тот короткий миг, когда я обернулся к операторам, мой коллега, отвечавший за звукозапись, показал руками, что и сейчас, в этом огромном, пустом зале, когда мерно стрекотали камеры и юпитеры жарили лицо Сталина, текст Верховного по-прежнему не идет на пленку... Я ощутил приступ тошноты, своды палаты начали рушиться на меня, сделалось душно, и я вдруг ощутил свою никчемную, крохотную малость. Зачем надо было класть жизнь на то, чтобы рваться вперед и наверх?! Жил бы себе тихо и незаметно! Умер бы дома, в кругу родных, не обрек бы их на грядущую муку и ужас! Но именно в момент отчаяния, в ситуации кризисной, решения приходят мгновенно... Когда Сталин, закончив читать выступление, снял фуражку, вытер вспотевший лоб и неторопливо пошел к выходу из Грановитой палаты, я обежал Большакова, который сопровождал Верховного, и сказал: "Товарищ Сталин, вам придется прочитать выступление еще раз..." Помню испуг Большакова, страх, который он не мог скрыть; никогда не забуду реакцию Сталина: "Это – почему?" Он спросил меня, не подымая глаз, голосом, полным усталого безразличия. И я, глядя на Большакова, словно гипнотизируя его, моля не выдавать мою вынужденную ложь, ответил: "В кинематографе принято делать дубль, товарищ Сталин". Верховный, наконец, медленно поднял на меня свои глаза; они только издали казались улыбчивыми и отеческими; когда я увидел их вблизи – желтые, постоянно двигающиеся, тревожные, – мне стало не по себе. Сталин медленно оборотился к Большакову; лицо наркома сделалось лепным – прочитывался каждый мускул; однако он согласно кивнул, хоть и не произнес ни слова. Медленно повернувшись, Сталин вернулся к выгородке, под жаркий свет юпитеров. Я подбежал к звукооператору, шепнул, чтоб он еще раз проверил все соединения, подошел к микрофону и постучал пальцем по сетке; звуковик обмяк в кресле, и некое подобие улыбки тронуло его бескровные губы – все в порядке, пошло! А в моей голове мелькнула шальная мысль: "Вот бы попросить: "товарищ Сталин, скажите-ка: раз-два-три, проба!" И я подумал: а ведь он бы выполнил мою просьбу – важно только было сказать приказным голосом...
...Дубль получился; Сталин так же, как и первый раз, не прощаясь ни с кем, медленно пошел к выходу; я семенил за Большаковым, который был, как всегда, на полшага за Иосифом Виссарионовичем. Уже около двери Сталин жестко усмехнулся: "И в кино одни Макиавелли".
Эти странные слова Сталина, которые так запомнились Киселеву, преследовали меня; я искал ответ на вопрос: "почему именно Макиавелли?"
Искал и не мог найти.
...В 1965 году писатель Лев Шейнин (в прошлом помощник Вышинского) позвонил мне из Кунцевской больницы: "Вы хотели поговорить с Вячеславом Михайловичем Молотовым? Он здесь, вместе с Полиной Семеновной, приезжайте, я вас представлю".
Через час я был у него в палате. Маленький, кругленький, работавший после освобождения из Лефортовской тюрьмы – главным редактором "Мосфильма", Шейнин был человеком улыбчивым, постоянно тянувшимся к людям. В разговорах, однако, был сдержан: как-никак именно он, помощник Генерального прокурора Союза, прибыл вместе со Сталиным в Ленинград на следующий день после убийства Кирова. О Вышинском как-то сказал во время прогулки по аллеям нашего писательского поселка в Пахре: "Это человек тайны, не стоит о нем, время не подошло". В другой раз, тоже во время прогулки, смеясь, заметил: "Когда меня привезли в Лефортово, я сказал следователю: "Если будет боржоми, подпишу все, что попросите, о моей, лично моей шпионской работе", – я-то знал, что исход один... Впрочем, я еще хранил иллюзии. Черток в этом смысле оказался самым умным". – "Кто такой Черток?" – "Это следователь Льва Борисовича Каменева... Чудовище был, а не человек... Он себе такое позволял, работая с Каменевым... Словом, когда за ним пришли, а это случилось через месяц после того, как Каменев был расстрелян, он прокричал: "Я вам не Каменев, меня вы не сломите!" – и сиганул с балкона". Я спросил: "Почему?" Шейнин поднял на меня свои глаза-маслины, судорожно вздохнул и ответил: "Милый, не прикасайтесь вы к этому, не надо, так лучше будет для вас..."
...Именно он, Шейнин, и завел меня в большую палату государственного пенсионера СССР, бывшего члена партии Молотова, и его жены, ветерана партии Жемчужиной. Разговор был светским; Молотов шутил, говоря, что, прочитав мою "Петровку, 38", он начал с опаской гулять по улицам, расспрашивал, над чем я работаю, как начал писать, имеет ли что-то общее с моей судьбой персонаж из моей повести "При исполнении служебных обязанностей" молодой пилот Павел Богачев, воспитывавшийся в детском доме, куда был отправлен после расстрела отца; когда я попросил о следующей встрече (я тогда готовился к роману "Майор Вихрь"), он ответил согласием, написал свой телефон на улице Грановского, попросив при этом никому его более не передавать.
Позвонил я ему, однако, только через год: то он уезжал на курорт, то я шастал по стране, работая в архивах.
Первый раз я поднялся к нему на Грановского, когда Полины Семеновны не стало уже; мы сидели в маленьком кабинете Молотова, обстановка которого напоминала фильмы тридцатых годов: кресла, обтянутые серой парусиной, стол с зеленым сукном, маленький бюст Ленина, в гостиной – книги в скромных шкафах, китайский гобелен и портрет Энгельса в деревянной рамке.
Молотов рассказал ряд эпизодов, связанных с январем сорок пятого, когда Черчилль обратился к Сталину за помощью во время Арденнского наступления немцев, дал анализ раскладу политических структур в тот месяц – как он ему представлялся; потом, улыбнувшись, заметил, что в то время Сталин уже практически "не затягивался, набивал трубку "Герцеговиной Флор", но табаком лишь пыхал". Не знаю почему, но именно тогда я и решил спросить его о Макиавелли.
Молотов цепко обсмотрел меня своими глазами-буравчиками, снял на мгновение пенсне, потер веки и ответил четкой формулировкой:
– Увлечение Макиавелли симптоматично, ибо свидетельствует о сползании в реакцию.
...Я уже знал тогда, что в тридцать шестом году какое-то время позиции Молотова были шатки, поскольку ни Каменев с Зиновьевым, ни Ольберг не назвали его имя в числе тех, кто "подлежал уничтожению"; были перечислены практически все ближайшие соратники вождя – Н. И. Ежов, Г. К. Орджоникидзе, К. Е. Ворошилов, Л. М. Каганович, но Молотова среди них не было. Лишь после того, как был убит Серго, и Молотов после этого выступил на февральско-мартовском Пленуме ЦК, его имя уже было включено в список будущих "жертв" на втором процессе по "делу" Пятакова.
Знал я тогда и то, что над Молотовым собрались тучи и накануне смерти Сталина: жена арестована как "враг народа", а сам он оттерт на третий план группой Маленкова – Берия. Поэтому меня потрясала та нескрываемая нежность, с которой он произносил имя Сталина; нежность была какой-то юношеской, восторженной, она даже несколько выпячивалась им, хотя Молотов, казалось, не был человеком позы.
– А как Сталин относился к Макиавелли? – спросил я, несколько опасаясь его реакции, ибо рискованная пересекаемость имен подчас вызывает в политиках (особенно с приставкой "экс") непредсказуемую реакцию.
Молотов ответил сдержанно:
– Сталин понимал, как чужд самому духу нашего общества строй мыслей этого философа. Сталин говорил правду, а Макиавелли всегда искал путь, чтобы ложь сделать правдой, – и, помедлив мгновение, он заключил: – Впрочем, порою наоборот...
...Первый том Собрания сочинений Макиавелли был издан "Академией" в Москве и Ленинграде крошечным тиражом в тридцать четвертом году; второй том так и не опубликовали, поскольку предисловие было написано Каменевым, а его – вскоре после убийства Кирова – арестовали. Хотя в предисловии Каменев и подчеркивал, что одна из порочных идей Макиавелли состоит в отторжении морали от политики и что – следуя флорентинцу – высший смысл человеческого существования заключен лишь в работе во благо государства, но при этом советовал помнить: идеал государства – это республика; Древний Рим дал пример такого сообщества, где каждый гражданин вдохновенно сражался и отвечал за престиж и достоинство родины, поскольку имел на то право, гарантированное Законом; однако Республика становится фикцией, если власть убивает в народе добродетели и личное достоинство, предпочитая править страхом и террором.
Будучи по образованию теологом, Сталин знал толк в осмыслении заложенного между строк; он считал что выпуск тома Макиавелли с предисловием Каменева направлен против него, дирижера начинавшегося террора.
Именно поэтому во время процесса Каменеву и было поставлено в вину наравне с подготовкой покушений и антисоветской борьбой – издание книги Макиавелли.
Сталин достаточно долго думал и о том, чтобы вписать в показания Зиновьева фразы о "вредительской" книге Займовского "Крылатое слово" с предисловием того же Каменева, который утверждал: "Автор далеко не в достаточной степени использовал нелегальную, подпольную прессу эпохи царизма, а также крылатые слова, созданные революционной эпохой. Но это не личная ошибка автора, а скорей наша общая беда. Можем ли мы сказать, что в должной мере изучили – или хотя бы изучаем – подпольную прессу, ее историю, ее сотрудников, приемы, язык? Конечно нет!"
Сталин прекрасно понимал, что если – следуя Каменеву – читатели начнут "изучать подпольную прессу", то в массе своей пришлось бы упоминать имена тех революционеров, которые ныне, по его, Сталина, указанию, были объявлены "врагами народа".
Именно поэтому каменевское предисловие к "Крылатым словам" и не было упомянуто на процессе: еще далеко не все книги были запрещены и изъяты из библиотек, еще не до конца была убита память – надо ждать.
Нельзя было вспомнить и "Замогильные записки" Печерина, изданные также с помощью Каменева. Как поставишь ему в вину книгу блестящего профессора университета, сбежавшего на Запад в 1837 году, если придется зачитывать отрывки из нее?!
Каково Генеральному прокурору Вышинскому процитировать: "Я был уверен, что если б я остался в России, то... попал бы в Сибирь ни за что ни про что. Я бежал не оглядываясь, чтобы сохранить в себе человеческое достоинство!"
(Поди додумайся, царский цензор, что Лермонтов дал своему любимому герою имя первого беглеца из России! Поди разгадай писательскую хитрость: поставь две точки над "е", – и вся недолга, – "Печёрин", а не изменник "Печерин"!)
Искусству или умению изучать русскую прозу следует помогать компьютерами, хотя, думается, даже компьютер не сможет подсчитать все те трагические компоненты отчаяния, надежды, мольбы, страха, любви, что рвали сердца тех литераторов, кому господь дал ум, – от него у нас горе, от чего ж еще?!
...Впрочем, определенные выводы во время подготовки процесса своих бывших друзей Каменева и Зиновьева были сделаны: Сталин запретил издание "Бесов" и "Дневника писателя", как и переиздание Макиавелли, не говоря уже о запрете публикации ряда работ Энгельса о русской истории, с одной стороны, а Соловьева – с другой.
...Среди режиссеров, которых Сталин высоко ценил, был и Чиаурели; тот подробно рассказывал ему о "технологическом процессе" создания фильма; поэтому Верховный узнал, что в документальных лентах "дублей" не делают – на то они и документальные, одно слово – "хроника".
Большакову – при очередной встрече – Сталин заметил: "А этот ваш режиссер, что снимал в Грановитой палате, смелый человек... Таких бы и посылать на самые боевые участки – не подведет".
Киселев, однако, выжил, судьба не дала ему погибнуть, хотя должен был: "Макиавелли" страшны не только в политике, но и в кино.
Александра Воинова от ареста спасло ранение; когда его все же нашли, он лежал в госпитале, думали – не поднимется.
А – поднялся.
7
Летом сорок второго Сталин – после разговора с Черчиллем – затребовал гитлеровскую кинохронику, подчеркнув, что хочет видеть "все, а не цензурированные огрызки, мне политконтроль не нужен".
Просмотрев сцены восторженного приема, устроенного солдатами и офицерами вермахта фюреру в непосредственной близости от линии фронта, он вызвал народного комиссара внутренних дел Л. П. Берия:
– Вашей службе были заранее известны даты приезда Гитлера в окопы?
Берия ответил, что прилет Гитлера на фронт был совершенно неожиданным, заранее не подготовленным, некий экспромт, лишь поэтому "мои люди из Швейцарии не успели нас проинформировать".
– И это вам представляется нормальным? – спросил Сталин. – Разведка, которая "не успевает проинформировать", недорого стоит... Ваш либерализм по отношению к арестованным, когда вы прилетели в Москву, в тридцать восьмом, был оправдан: тот, кто сменил Ежова, обязан быть справедливым... Думаете, мне не писали, что вы санкционировали слишком много пересмотров дел? Полагаете, не сигнализировали, что на Особом совещании вы предлагали давать обвиняемым минимальные сроки вместо максимальных? Но преступно считать, что либерализм по отношению к бездельничающим нелегалам, которые отдыхают в Женеве, – в дни битвы народов допустим и оправдан.
Сталин медленно поднял на Берия побелевшие глаза – явный признак раздражения; когда Верховный был в гневе, зрачки исчезали, словно бы растворяясь в размытой желтизне.
...Впервые Берия заметил это, окончательно перебравшись в Москву. Ночью, после долгого разговора о том, как следует выбрать из Германии нелегалов, чтобы не раздражать Гитлера после заключения договора о дружбе, Сталин неторопливо походил по кабинету, потом достал из стола бумагу – листочек в клеточку, исписанный четким и, как показалось Берия, детским почерком.
– Ознакомьтесь, – сказал Сталин, кивнув на письмо.
Берия протер пенсне замшевой тряпочкой, которую постоянно носил в левом нагрудном кармане, взял листок, пробежал строки, опустив первые, обязательные, в которых говорилось о том, что Сталин – честь, ум и сердце страны, великий гений, друг всех обездоленных и все в этом роде. Остановился на третьем абзаце: "Когда нашего замечательного дирижера, народного артиста Грузии Микеладзе привезли в кабинет Берия Л. П., он уже был слепым, потому что во время допросов у него выбили глаза, требуя признания в том, что он вместе с поэтами Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе входил в диверсионно-шпионскую группу, руководимую из Парижа лидером меньшевиков Ноем Жордания и неким полковником гестапо.
Микеладзе втащили в кабинет тов. Берия Л. П., и тот сказал:
– Дирижер, вас изобличили подельцы, у нас достаточно материалов, чтобы расстрелять вас и без официального признания! Но неужели вы не хотите облегчить совесть, выскоблить себя перед народом?!
– Товарищ Берия, – ответил великий музыкант, я ни в чем не виноват, и вам об этом прекрасно известно!
– Откуда ты узнал, что я – Берия?! Ты же слеп!
– У меня абсолютный слух, Лаврентий Павлович. Я узнаю любого человека по голосу...
И тогда Берия Л. П. сказал тем, кто привез к нему гения грузинского народа:
– Так вбейте ему гвозди в уши, чтоб он не мог никого узнавать по голосу!
И это сделали с Микеладзе. И Родина потеряла одного из лучших своих сынов..."
Берия, выгадывая время, начал читать письмо второй раз, но Сталин сказал:
– Положите бумагу, ее незачем читать дважды... Написанное – правда?
Берия мгновенно просчитал, что, если Сталин вызовет сюда тех трех, что присутствовали в кабинете во время беседы с Микеладзе, они неминуемо развалятся. Поэтому отвечать надо правду, замотивированную правду.
– Да, – ответил Берия, – это правда, товарищ Сталин... Микеладзе, Яшвили и Табидзе прилюдно обсуждали вопрос о том, как я "перекроил историю, приписав Сталину те революционные заслуги, которых он не делал". Более того, они говорили, что "убийство Авеля Енукидзе и Камо санкционировано Сталиным, который убирает тех, кто работал на Кавказе в начале века"... И еще: они повторяли слова бывшего полицмейстера Басилашвили, который рассказывал, что якобы "Сталин был впервые арестован не как пламенный революционер-ленинец, но как... некий Робин Гуд, дерзко грабивший богатеев. И только в тюрьме, под воздействием Ладо Кецховели, он примкнул к социал-демократии и с тех пор занимался экспроприациями для партии"...
– Вам более, чем кому бы то ни было, известно, откуда идет эта сплетня... Меня не волнуют сплетни, я их о себе слышал немало... Меня волнует другое: как могло случиться, что информация о факте с Микеладзе, – Сталин кивнул на письмо, лежавшее на столе, – стала известна людям? Да, да, людям, Берия! Многим людям! Думаете, в отделе писем ЦК об этом не говорят?! В их семьях? В семьях их друзей?! Думаете, об этом не говорит Грузия? Меня во всем этом деле меньше всего интересуете вы! Меня беспокоит престиж моих коллег, которые рекомендовали Берия на пост наркомвнудела...
Словом, я даю вам три дня для того, чтобы этот факт, – он снова брезгливо кивнул на письмо, – перестал быть фактом... Если что-то делаете – доводите до конца. У нас в России грузинские штучки не проходят, Берия. Ясно?! Или, может быть, вы такого рода всепозволенностью решили похвалиться своей близостью к Сталину? Особенно после того, как выпустили книгу об истории большевистских организаций Закавказья?! Может быть, это не случай, а организованная комбинация?! Может быть, вы забыли, что накануне следствия по делу Каменева было принято постановление, запрещавшее пытки оппозиционеров?!
Берия опустил глаза, боясь, что Сталин прочтет его: всем было прекрасно известно, что два года Каменева и Зиновьева кормили соленой рыбой, не давали воды и держали в камерах, где даже в жару топили печки... Зиновьев валялся на полу, начались печеночные колики, на этом его и сломили, потом сдался Каменев, о каком постановлении говорит Коба, он же знает все, абсолютно все!
Вот тогда впервые Берия и затаил ненавидящий ужас к этому человеку, задавленный, однако, неподвижной плитою магического преклонения перед ним.
И вот сейчас, спустя три года, походив по кабинету, Сталин раздраженно бросил:
– Во-первых, всю радиосвязь с вашими нелегалами необходимо прекратить начиная с сегодняшнего дня... Вплоть до моего указания... И, во-вторых, послезавтра я выезжаю на фронт, в район Ржева, пусть Серов подготовится...
...Он никому не верит, подумал Берия; он запретил связь с резидентурами, чтобы мы не передали им о его выезде из Москвы, он не дал мне время на подготовку, чтобы факт его поездки не стал известен кому бы то ни было. И Ржев выбрал не зря: видимо, именно для беседы о положении на Северо-Западном фронте он вчера вызывал не только Штеменко, но и Шапошникова с Голиковым, которые привезли оттуда двух командармов.
...Наутро генерал Иван Серов отправил под Ржев эшелон с батальонами охраны – "для проведения маневров в условиях боевой обстановки"; вызвал в штаб всех особистов фронта: "Необходимо обсудить вопросы, связанные с переформированием частей особого назначения".
В тот же день в Ржев прибыло еще три эшелона: охрана начала патрулировать все большаки и проселки в радиусе ста километров.
А назавтра туда приехал Сталин; его отвезли на окраину разбомбленного города и поселили в одном из чудом уцелевших домиков; Серов извинился:
– Товарищ Сталин, беда с водопроводом... Туалет во дворе, там же и умывальник...
– А где, по-вашему, оправлялся Сталин в Туруханском крае? – усмехнулся Верховный. – В ванной комнате?
Утром он вышел из просторной избы; отправился к рукомойнику, прикрепленному к старому вязу. Неторопливо намыливая руки, тщательно вымыл их, потом лицо; больше всего любил земляничное мыло; впервые пользовался им в Берлине, в девятьсот седьмом году, когда, в частности, помогал Литвинову и Красину готовить операцию по спасению Камо из тюрьмы... Золотой был человек Камо, таких больше нет; трагично, но его уход был угоден истории, ибо он знал все; тем более, просился к больному Ленину именно в то время, когда тот искал союза с Троцким против него, Сталина. Несмотря на то что завещание Ленина было запечатано в пяти конвертах, генеральный секретарь знал о его содержании; жена, Надя Аллилуева, работала в секретариате Ильича, там об этом говорили, дважды обмолвился Каменев.. Сделать подарок Троцкому, разрешить ему узнать свое прошлое – недопустимо; именно Берия тогда и доказал впервые свою преданность, именно он организовал трагедию с Камо, больше доверять в ту пору было некому. Риск? Еще какой, но положение было безвыходным: с одной стороны теоретик Троцкий, с другой – он, Сталин, связанный с экспроприациями, хорош генеральный секретарь, ничего не скажешь...
...Вытирая лицо мягкими прикосновениями крахмального вафельного полотенца, Сталин заметил двух парней из охраны в однотипных коричневых плащах и кепках такого же цвета – с длинными полуквадратными козырьками.
– Кто это? – не оборачиваясь, спросил Сталин. Серов, кашлянув, ответил:
– Охрана, товарищ Сталин.
– Это называется не охрана, – Верховный неторопливо обернулся; лицо бледное, глаза щелочками, – это намеренная дешифровка – вот как это называется...
Любой гитлеровский лазутчик за версту увидит этих загримированных остолопов и сообщит в свой центр... Убрать их всех немедленно...
– Слушаюсь, товарищ Сталин!
Проводив Сталина к завтраку, Серов бросился к ВЧ, соединился с Берия.
– Охрану не снимать, – отрезал тот. – Наверное, поставил в оцепление рослых, а ты найди маленьких, вроде тебя, пусть на корточках ходят.
(Спустя семь лет, во время съемок очередной картины о Сталине, заехавший на "Мосфильм" Роман Кармен увидал поразительную картину: народный артист Советского Союза Геловани, утвержденный решением Политбюро для исполнения роли генералиссимуса, шел перед камерой, а за ним, на корточках, семенили Зубов, игравший Молотова, и Толубеев, исполнявший роль Ворошилова. Изумленный Кармен спросил Чиаурели: "Миша, в чем дело?!" Тот ответил шепотом: "Никто не имеет права быть выше Сталина". Видимо, об этом стало известно генералиссимусу, потому что он вызвал министра кинематографии Большакова и сказал: "Сталин русский человек, и играть его надлежит русскому. Мне нравится Алексей Дикий... Товарищ Каганович находит, что мы похожи, пусть он играет Сталина в новых картинах".
Превозмогая дерзостный страх, Большаков ответил: "Но ведь Дикий был в свое время репрессирован, товарищ Сталин!" – "В свое время я тоже был репрессирован охранкой, – Сталин усмехнулся. – А ведь – ничего, народ простил...")
...После первого совещания с командующими армией Сталин, перед обедом, снова вышел мыть руки и заметил коротышек, ходивших по улице.
– Серов, – сказал Сталин негромко, – если вы сейчас же не уберете всех этих дармоедов, которые только привлекают ко мне внимание, вам и Берия не сдобровать. Так ему и передайте.
...Ночью два батальона охраны были загружены в теплушки, но в Москву тем не менее не отправлены.
На следующее утро, убедившись, что вокруг дома нет никого, кроме взвода автоматчиков, Сталин, усмехнувшись, сказал:
– А вечером давайте-ка поедем поближе к линии фронта.
...Всю ночь разведка искала хоть один несгоревший дом примерно в пятидесяти километрах от передовой; нашли; хозяевам было сказано, что приедет "генерал-майор Иванов, остановится на одну ночь, не могли бы переночевать в соседской землянке?".
Здесь, в избе, Сталин и провел совещание с четырьмя комдивами – эти донесут до солдат правду о том, что он, Верховный, был на передовой, но без трезвона, шумихи и пропагандистских штучек, а скромно, как и надлежит вести себя соратнику Ленина, продолжателю его великого дела.
Ящик вина привез начальник его охраны Власик, он же и откупоривал бутылки, угощая молодых генералов "саперави" и "хванчкарой".
За обедом Сталин шутил, расспрашивал комдивов об их семьях, рассказал, как он со Свердловым и Каменевым жил в ссылке, – изба походила на эту; генералы замерли, услыхав в устах Сталина фамилию Каменева, – он говорил о нем спокойно, как о здравствующем и поныне партийце, а не шпионе... Вспомнил и Троцкого: он был маневренным военным, в этом ему не откажешь.
Попрощавшись с гостями, Сталин попросил Власика закрыть бутылки пробками: "Не люблю, когда вино выдыхается... В Грузии тщательно следят, чтобы пробки были хорошо пригнаны, пора бы и нам этому научиться".
Наутро, едва только рассвело, Сталин проснулся, с видимым удовольствием вымылся во дворе, сказал, что время возвращаться в Москву, и поинтересовался:
– Серов, где хозяева этого дома?
– Они ночевали у соседей, в землянке, товарищ Сталин...
– Вы их как-то поблагодарили за это?
– Нет.
– Это плохо, Серов. Очень плохо... Человек, лишенный чувства благодарности, бездуховен... Конечно, особенно баловать крестьян не следует, но отмечать доброе дело – должно... Дайте им в подарок от генерала Иванова денег...
– Слушаю, товарищ Сталин... Сколько?
– Сто рублей, пожалуй, слишком много, – задумчиво ответил Сталин. – А вот тридцать передайте им от меня – в хозяйстве пригодится...
В ту пору буханка хлеба на рынке стоила пятьсот рублей...
По нынешнему пересчету цен этот подарок крестьянской семье выразился бы тридцатью копейками...
8
После того как операция "Багратион" с блеском закончилось, Советская Армия вышла к границам тридцать девятого года. (Константин Симонов, когда я спросил, отчего он не продолжил "Солдатами не рождаются", усмехнулся: "Я воевал за освобождение моей Родины. Все, что произошло потом, – новый цикл, с иными героями и потаенными целями, но писать его будет кто-то другой".)
Сталин пригласил на Ближнюю дачу маршалов, – решил устроить в их честь ужин.
Когда все съехались, Сталин приветствовал гостей в холле, пожал каждому руку; остановившись перед Рокоссовским, задумался на мгновение, молча повернулся и вышел; военачальники переглянулись; Жуков ободряюще кивнул: "Сейчас вернется".
Сталин действительно вскоре вернулся с букетом роз, протянул их Рокоссовскому, глухо кашлянув: