355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Пересечения » Текст книги (страница 3)
Пересечения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:35

Текст книги "Пересечения"


Автор книги: Юлиан Семенов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Димуля, как ты?

– Знаешь, у Джульки, соседской собаки, щенки открыли глаза на десятый день, это невероятно, я веду наблюдение, правда, не начал еще записывать в тетрадку, дядя Коля сказал, что катранов в море больше нет, но и барабуля тоже отчего-то перевелась, а в горах уже пошли грибы, дядя Коля обещал отвезти на мотоцикле, у него теперь "Ява" с коляской...

Он всегда выпаливал новости через запятую, словно боясь, что отец задаст вопрос, главный для него вопрос, и на него надо будет однозначно ответить...

Поди ж ты, пятнадцать лет, а уже выработал стратегию защиты от вопроса про развод, которого не по-детски страшился, не хотел про это слышать, заранее отталкивал от себя придуманной самообороной...

Потом снова трубку взяла Лида, попросила прислать не двести, а триста рублей, и это, как ни странно, успокоило Писарева: все вернулось на круги своя; конечно, пришлет, как не прислать... Да, конечно, попросит Митьку поторопить, да, убежден, что найдут, главное, чтоб все было хорошо у мальчишек, да, перезвонит...

Писарев вздохнул, поднялся с дивана, пошел в ванную, долго чистил зубы, потом надел тренировочный костюм, который устроил ему Володя из спортмагазина, прекрасно гонит пот, очень теплый, до ноября можно бегать, и отправился трусить от инфаркта... (В Одессе он снял в одном из подъездов табличку: "Трусить в подъездах воспрещается". Бабеля нет, а жаргон остался. Митька рассказывал, что в Японии известный переводчик, "знаток" русского, в одной из наших книг объявление "сорить воспрещается", вывешенное на танцплощадке, перетолмачил как "драться нельзя". Все очень просто, объяснил Митяй, "сорить" показалось японцу производным от слова "ссора"; а наш Пастернак, чтобы найти истинное значение пустячного слова (впрочем, есть ли такие?!), перелопачивал все британские словари и литературу по Шекспиру, только б понять истинный смысл, вложенный великим англичанином в эти строки, ибо коль слово само по себе безжизненно, то оно делается взрывоопасным, когда соседствует с другими словами.)

На улицах было пусто еще; только метро пульсирующе выбрасывало людей, которые работали в Боткинской; они начинали в семь и шли через скверик возле Беговой; Писарев ужасался тому, как много мужчин курили на ходу, чаще всего "гвоздики", раньше эти папиросы называли "Норд", потом переименовали на "Север", в то как раз время, когда в футболе старались избегать слова "тайм" и вместо этого Вадим Синявский, самый наш великий комментатор, говорил "период", очень, конечно, русское слово, не то что космополитический "тайм"; тогда нельзя было говорить "форвард", лишь "нападающий"; только никак не могли придумать, чем заменить в боксе "брэк"; одно время пытались привить "разойтись", но это звучало, словно в фильмах про то, как царские жандармы разгоняли рабочие демонстрации.

...Воздух был ранним, только в Москве бывает такой особый воздух в начале июля; когда Писарев пробегал мимо пешеходов, он особенно остро ощущал сухую горечь табака, и думал, какая же это гадость – курево, и клялся себе каждый раз, что с сегодняшнего дня завяжет, но возвращался в квартиру, залезал под душ, растирался докрасна шершавым полотенцем, ставил себе кофе, засыпал овсянку в кипящую воду, завтракал и, составляя план дня, машинально закуривал, испытывая при этом острое чувство счастья и безвозрастности: раз курю, значит, еще не старый, все впереди...

Когда на висках и на лбу появился пот, Писарев отчего-то представил себя бегуном на дальнюю дистанцию – он еще не потерял способности видеть себя со стороны – и потрусил быстрее, а потом вдруг вспомнил, что завтра можно звонить к Кириллу Владимировичу, а послезавтра придет приказ из управления, и звенящая легкость родилась в нем, и он высоко подпрыгнул, вытянув над собою руку, и дотронулся до холодного кленового листа, и подумал, что только если человек не разучился верить и радоваться, он может прыгать, несмотря на то что ему сорок восемь...

..."В "Уроке политеса", -подумал он, -сцена должна быть забита актерами. Каждый человек, а еще лучше каждая пара обязаны быть поначалу разобщенными; движения всех при определенной пластике пар вызовут ощущение хаоса. Организация гармонии, которая совсем не идентична понятию "порядок", станет тем фоном, на котором можно разыграть действо о традициях и новациях, о высоком смысле "пропорции", которая вовсе не обязательно берет свой отсчет из геометрии... Весь задник сцены должен быть организован узнаваемыми плакатами и объявлениями: "Запрещено рвать цветы", "Не разрешается ходить по газонам", "нельзя", "запрещено", "нет", "нет", "нет". Сколько еще таких объявлений, бог ты мой! И какая поразительная изобретательность, когда дело касается того, чтобы не позволить! Наш спектакль – бой этому бессердечию, порочащему величие наших идеалов. А какими должны быть костюмы? Каждая культура смогла, точнее, была обязана сформировать свою собственную науку; этика – одна из ключевых позиций знания... Как же угодно проникновение этики в повседневность! Тогда объявления могли бы звучать иначе: "Спасибо, что вы не пошли по клумбе" или: "Цветам тоже больно!" Костюмы актеров обязаны нести громадную идейную нагрузку, ибо они сколок истории культуры. За нею просматривается то, как было раньше, в чреде веков, когда творчество угасало, ибо исчезновение данной конкретной культуры есть исчезновение созидающего ее творческого элемента; в моменты пика с и м в о л и с у т ь соединяются воедино; в годины спада остаются схемы, царствует безжизненность... Кто же сможет нарисовать нам эскизы декораций и костюмов так. чтобы через них проследить закономерность развития? Надо разбить сцену на две половины... Антика, царство обнаженной натуры, философия статики, ясности, близости; и устремленность нашей культуры, нетерпеливый рывок в науку, то есть превращение бесконечности в конечность, подход к венцу знания. И это через костюм и задник сцены. Как? Не знаешь, Писарев, еще не знаешь..."

Он посмотрел на часы. Восемь. Степанов наверняка спит. Его вчера не было до двух. Пьет димедрол, вот счастливец, такое легкое снотворное... А вдруг сегодня вскочит раньше обычного и унесется?

..."Надо придумать одну из декораций так, чтобы это была огромная доска в университетской аудитории. Пусть будет слышно, как крошится мелок, когда академик пишет формулы. Кадр в кино только тогда кадр, когда в нем работает и первый план и пятый. Доска с формулами не просто формальный изыск... Если бы уговорить академика выйти на мизансцену и начать диалог с поэтом или режиссером?.. Экспромт как выражение таланта... Стихи Пушкина в альбомах... Талант расточителен, суверенен и сам назначает себе цену..."

Пробегая мимо длинного барака, где обосновалось строительно-монтажное управление, Писарев увидел возле двери бачок для питьевой воды; кружка была привязана к нему металлической цепью. В каждом хозяйственном магазине таких кружек полным-полно, и красная им цена сорок копеек.

"Можно было б при нашей любви к объявлениям вывесить табличку: "Спасибо, что вы не вор", – подумал Писарев. – Впрочем, этично ли это? А с другой стороны, если каждый день какой-нибудь скот будет эту кружку уносить, начальнику придется платить из своего кармана рублей пятнадцать в месяц, все-таки деньги. А еще хуже, если станут вычитать деньги у уборщицы; хоть им позволяют совместительство, на трех работах некоторые вкалывают, больше инженера или врача получают, но ведь пол мести и окурки собирать не сахар... Вообще объявление может быть либо злобным надсмотрщиком, либо добрым воспитателем, наделенным чувством юмора... Разумное "можно" больше способствует воспитанию человека в человеке, нежели чем слепое и постоянное "нельзя"... Мы постоянно говорим про культуру поведения, а хамство тем не менее не убывает... Значит, неубедительно говорим. Надо опереться на науку и провести ряд бесед по телевидению, в которых бы ученые, в первую голову медики, доказали людям, что улыбка способствует продлению жизни, а хамство, резкость, рявканье делают больным, истериком не только тех, кого обижают, но и того, кто лает, вместо того чтобы говорить... Отчего у американцев во всех учреждениях на столе стоят таблички "смайл" – "улыбайся"? А оттого, надобно доказать с цифрами в руках, что хитрые американцы просчитали прямую выгоду для здоровья людей, следовательно, для богатства общества, они без выгоды ничего не делают, прагматики заокеанские, все на деныу переводят..."

Навстречу Писареву шла девушка; видимо, она приехала не на метро, очередной пульсации пассажиров еще не было; она шла быстро, на тоненьких каблучках, стройная, словно козочка; Степанов свою дочку Дуню называет Бэмби, круглоглазая и стройненькая.

Писарев поймал себя на том, что прибавил шагу и поднял плечи, чтобы казаться более спортивным; девушка, словно бы поняв его, улыбнулась; а что, подумал Писарев, Татьяна говорила, что нынешние девушки к мужикам моего возраста относятся лучше, чем к сверстникам, те, говорила она, какие-то маниловы, нет борцовских качеств, хотя мускулы накачали, будто терзаны; даже чахоточный, если он борец духом, более привлекателен для женщины, чем избалованный атлет...

– Алло, Митяй, ты спишь?

– Уже нет.

– Слушай, мне театр дали...

– Нет...

– Клянусь!

– Почему сразу не позвонил?

– Тебя до двух не было.

– А в три не мог?

– В три я спал.

– А я только начал заниматься любовью.

– Так уж светло было...

– Темнота – друг молодежи, а мы ж с тобой старики, доживаем последнее... Подожди, дай я закурю... Ты был в управлении?

– Да. Первый заместитель принял, Назаров... Завтра надо звонить, передадут приказ...

– Поздравляю, главный режиссер!

– Поздравляю, член худсовета...

– Уволь, я уж и так в двух числюсь.

– У меня будешь работать, а не числиться...

– Посмотрим.

– Слушай, приезжай в театр к десяти.

– Не могу, Сань. Я веду своего режиссера, гада, в бассейн "Москва". Подъезжай, а? Будем как римляне, все там и обсудим.

– Приеду. А потом ко мне, да?

– Решим.

Писарев опустил трубку и только тогда вспомнил: о Лидином деле так и не сказал; ничего, в бассейне расскажу, да и потом что Митька может? Ну, переговорит с кем, ну, попросит помочь, а разве и так не помогают? Капитан этот – прекрасный парень, только в России есть такие прозрачные люди, когда сам получает двести и нет в нем ненависти к тому, кто имеет в двадцать раз больше, сострадает, будто сам зарплату потерял... Конечно, дедушкино колье стоит деньги огромные, только эта потеря ничто в сравнении с той, когда дядя Алик потерял в сорок втором карточки на всю семью. Где было достать продуктовые карточки, черт?! Детскую и иждивенческую... Там так и было написано "иждивенческая", прямо хоть и не отоваривайся, от стыда сгоришь... Бабушка была "иждивенка", а она ведь просто работать уж не могла, совсем старенькая, еле двигалась. Спроецировать слово на всю сцену... И на этом фоне суметь поставить пантомиму домашней работы, то есть по тогдашним понятиям иждивенческую... Или спроецировать на задник рабочую карточку, кажется, шестьсот граммов хлеба на нее давали, и на фоне этой карточки показать лабораторию с окнами, заклеенными крест-накрест бумагой, чтоб не выбило взрывной волной во время бомбежек, и работу мыслителя, человека в белом халате, который недвижим, ибо он думает. В каком же мы долгу перед людьми науки! А на фоне доски с формулами можно как раз дать образ труда рабочего, Сталинградский тракторный, когда возле входа в цех шел бой, а на выходе ремонтировали танки... Придумать бы что-нибудь про сварку... Это будет грандиозно: фонограмма боя и встык – рождение формулы сухой сварки... Черт, есть ли такая? Срочно, сегодня же позвонить в институт сварки... Красивое сочленение понятий: "сухая сварка"... Выборочность памяти, чертовски интересно... Я не мог придумать этой самой сварки, наверняка где-то слышал или читал... А почему запомнил? Неужели потому, что мой визит к Назарову был заложен в каком-то таинственном коде? Как это у Борева в "Анализе "Медного всадника"? "Внимательное чтение"? Он говорил мне, что академик Щерба рекомендовал студентам читать строфу Пушкина полгода, а то и год... "Только в этом случае, – говорил он, – вы сможете приблизиться к пониманию Пушкина, его гения..." А вообще-то страшно... Эдак можно подменить Пушкина своими видениями, а еще хуже – представлениями... А может, именно толкователь гарант вечности? Не будь у Христа апостолов, его учение не дожило б до наших дней...

Первый звонок раздался ровно в девять; Писарев был убежден, что звонит администратор Ирочка; звонила конечно же она.

– Александр Игоревич, сколько мы просили штатных единиц?

– А что? Звонили из управления?

– Нет, пожарники пришли, спрашивают, кто будет подписывать акт, у них тут много замечаний, а со мной говорить не хотят, интересуются, кто у нас есть штатный.

– Скажите, что я приеду...

– Нет, им главный режиссер не нужен, им директор нужен или заместитель.

– Заместителя нам пока не дают, Ирочка, а единицу директора мы делим на две: главный администратор, то есть вы, и главный художник.

Ирочка зажала трубку ладонью и начала ворковать с пожарниками; Писарев при этом быстро писал расписание на завтра: "9.00 – Кирилл Владимирович; 9.15 звонок в АН СССР, Ин-т сварки; 9.30 – Дом моделей, переговоры о костюмах; 9.45 – звонок или поездка в мастерские Худфонда, разговор о заднике и занавесе, утверждение эскизов..."

– Александр Игоревич, ни в какую...

– Давайте им трубку...

Ирочка сказала кому-то:

– С вами будет говорить главный режиссер театра, заслуженный артист Александр Писарев, пожалуйста...

– Здравствуйте, – услыхал Писарев низкий бас, – это лейтенант Жаворонков.

– Доброе утро, товарищ Жаворонков, что там у нас приключилось?

– А приключилось вот что, Александр Писаревич... – Жаворонков басисто откашлялся. – Мы акт подписать не можем, потому что нет у вас тут ни одного ответственного человека. Нам общественность только тогда нужна, когда мы нарушителей правил пожарной безопасности привлекаем. Так что придется склад опечатать...

– У нас есть решение исполкома, товарищ Жаворонков.

– Оно у вас есть. У нас его нету. Нас исполком и прислал... Так что мы своей печатью вас запечатаем, пока не будет уполномоченного подписать и принять ответственность...

"Тащить и не пущать, – вспомнил Писарев слова Щедрина. – А у нас начальников за это костят... При чем здесь бедные начальники!"

– Товарищ Жаворонков, давайте сговоримся так... Я приеду вместе с начальником отдела нежилых помещений Лаптевым к семи часам; поговорим по-людски, все обсудим ладом, а? Потом я должен передать для вашего коллектива три билета на творческий вечер Андрея Митрохина, он очень хотел, чтобы лично вы пришли.

...В одиннадцать тридцать Писарев был в райплане – надо загодя обговорить все вопросы, связанные с выделением фондов на оцинкованное железо (крыша склада все-таки протекала во время ливневых дождей); а еще Ирочка сказала, что можно выбить стеклянные панели, это вообще прекрасно, свет на сцену падает с потолка, как в ателье хорошего художника ("Или в хорошем ателье плохого художника", – весело поправил себя Писарев), плановики отнеслись к просьбе нового главного режиссера доброжелательно, однако посетовали на бюрократию и попросили принести официальное письмо от строителей, которые бы гарантировали выполненные работы в плановый период; поехал к строителям, те узнали Писарева, долго жаловались на то, как мало выходит хороших фильмов, просили помочь достать томик Высоцкого, обещали посодействовать.

...Писарев поглядел на циферблат; на поездки он потратил уже три с половиной часа.

"Ну отчего же, – горестно подумал он, – проклятые буржуи так щедро оплачивают труд секретарей?! Почему профессор в университете имеет трех помощников! Что они там, добрее нас? Более щедрые? Да они задушатся из-за цента! Но ведь платят! Потому что просчитали: эксплуатируя голову того, кто может особенно полезно и продуктивно думать, они получат в мильон крат больше прибыли, чем сэкономят на тех грошах, которые затрачивают на оплату работы маленького штаба при том, кто изобретает, готовит лекцию, снимает фильм... Те часы, которые я потратил впустую, имеют товарную ценность... За это время я мог бы провести репетицию. Сто репетиций – спектакль; если спектакль удался, он будет приносить государству ежедневную прибыль в количестве примерно пятисот рублей; допустим, люди ходят на этот спектакль пять лет; пять спектаклей в месяц; спрашивается в задаче: сколько мы отдадим обществу денег?!"

Писарев остановился, достал из кармана блокнотик, долго умножал, шепча при этом, сколько останется в уме, и сам даже удивился получившейся цифре – 150000 рублей.

"Это мы, лицедеи, – горестно подумал Писарев. – А если такое просчитать на академиках?" 5

В одиннадцать тридцать Кирилл Владимирович принял Грущина; машина уже сработала, кадровик побывал здесь перед ним; его подтолкнул к этому Игорь Ветлугин, друг Грущина, задействованный им вчера, бесчестно, с тайным смыслом; он и вправду считал, что его звонок в кадры должен помочь Грущину протолкнуть Писарева; лучше, если про огрех скажут свои, доброжелательно, чем недруги зло.

Похвальные грамоты редко хранят в личных делах; выговоры, однако, из личных дел не изымают, даже после того как они сняты.

Не будучи человеком творческим, Грущин тем не менее обостренно, как-то даже сладостно чувствовал душу художника, видел ее – пульсирующей, сокращающейся, живой.

Мешавшая ему в творчестве изначальная логика (в истинном искусстве логика возникает лишь после рождения замысла, который обычно внезапен) спасла Грущина от жизненной катастрофы после того, как он, окончив институт, провалился с выпускным спектаклем. Другой бы на его месте отчаялся, запил, обрушился, но Грущину нельзя было отказать в мужестве и выдержке; он, что называется, "лег на грунт", начал оглядываться. И во время этого своего затаенного оглядывания он сумел увидеть и просчитать те линии связей людских, которые незримо, но постоянно (на какой-то отрезок времени, понятно) определяют те или иные секторы общества.

Грущин разбил на составные части такие понятия, как "сострадание", "благородство", "жалость", "ответственность", "долг", "честность"; особо тщательно он анализировал суть отношений старших к младшим, выделяя при этом конечно же мир театра; мужчин – к женщинам, и наоборот; он просчитывал для себя допустимые границы выражения обиды, отчаяния, странности, счастья.

Он легко защитил диссертацию по искусствоведению, взяв темой творчество профессоров своего института, одним из которых был Самсоньев, художественный руководитель их курса.

Его статьи были посвящены лишь тем, кто уже был на вершине.

Он знал, что похвалу с н е с е т каждый.

Он готовил свои позиции загодя.

Он сумел доказать свою нужность. "Он доброжелателен, – говорили о нем. Да, не режиссер, но другой бы озлобился, а этот нашел себя в новом качестве; он живет по закону открытого забрала".

Именно поэтому, перед тем как ехать в управление, Грущин позвонил народному артисту профессору Самсоньеву и попросил уделить ему десять минут.

– Алексей Алексеевич, – сказал он, когда мастер пригласил его на кухню (гордился тем, что вся была отделана обожженной вагонкой; чисто деревенская атмосфера; над электрической плитой была устроена стилизованная под старину вытяжка, сковородки висели медные, подарили ученики с Кавказа). – Надо выручать Саню Писарева.

– А что, та сказа, случилось? По-моему, он на коне...

– Это по-вашему. Его, бедолагу, конь может с минуты на минуту растоптать... Я бы хотел, чтоб пронесло, но сие не от меня в настоящий момент зависит...

– Бутерброд хотите?

– Спасибо, я завтракал, с удовольствием выпью стакан чая.

– Крепко заварить?

– Нет, не надо, спасибо, я пью шиповник.

– Что случилось, рассказывайте...

– Вчера мне поручили готовить на него приказ: открываем театр, то есть придаем коллективу титул театра, он ведь уже состоялся, и состоялся здорово, талантливо...

– Вы не писали о нем? Я смотрел его выездные представления, здорово... Но вы не писали, та сказа?

– Еще не опубликовал, но уже написал. Не в этом сейчас суть. Саня снова попал в какую-то грязь, что-то там связано с бриллиантами, его жена занялась куплей или продажей... Но он об этом вроде бы не знает, поэтому я и приехал к вам, как к мастеру...

– Ну? – нетерпеливо спросил Самсонъев. – Куда надо звонить?

– Пока никому. Я надеюсь успеть провести приказ сегодня, но если докатится до верха, Саню надо прикрыть...

– А что это за история с бриллиантами? Откуда это у него?

– Не у него, у жены...

– Ах, какая незадача... Уголовщина?

– Нет, нет, спаси бог! Разве он на это пойдет? Но вы же знаете, как у нас все обрастает слухами! Словом, я боюсь, что мой шеф решит переиграть, отступит, скажет, что сейчас не время открывать его театр, все-таки Саня заявил свою труппу как коллектив политического действа... Вот штука-то какая... А если отложат открытие, то это надолго...

Самсоньев намазал сухой хлебец творогом, алчно и хрустко откусил большой кусок, проследил маленькими глазами, не упали ли крошки на стол (был опрятен до болезненности), спросил, прожевав:

– А как ваши отношения с Писаревым?

– Никак.

– То есть?

– Вы же знаете его не хуже меня. Я им восхищаюсь, но ведь он наверху, что ему до меня, бюрократа?

– Я скажу ему, как вы по-рыцарски себя вели...

Грущин пожал плечами:

– Не ради этого приехал... Я думаю, что коли мне удастся уговорить шефа в случае, если до него уже докатилось...

– От кого докатилось?

– От кадров... Я вчера совершенно случайно узнал об этой бриллиантовой истории, когда был у кадровика, понимаете? Я сидел у него, а тут стали звонить из угрозыска...

– Ну, дальше...

– Есть один только способ спасти и Саню и его театр... Вы должны согласиться стать председателем художественного совета, худруком нового коллектива...

– То есть?

– То есть ваш авторитет не позволит зарубить все дело на корню.

– А Писарев?

– Будет ставить свои спектакли! Не станете же вы отбирать у него эти двести рублей...

– Погодите, погодите, но ведь на афише будет стоять мое имя, а не его... А он придумал и затеял все это предприятие... Да нет, погодите, так нельзя, Вася... Надо позвонить Писареву и спросить его, что он думает об этом.

Грущин знал, что мастер скажет именно так; он ждал этого вопроса, точнее говоря, вел к нему, ибо ответ его был готов и слажен, выверен до самой последней мелочи.

– Вы тогда заодно позвоните моему шефу Кириллу Владимировичу и расскажите ему, как я занимаюсь разглашением служебных тайн...

Самсоньев аж крякнул, дожевал свой хрустящий хлебец и сказал:

– Если вы думаете, что мое согласие спасет писаревский театр, то придумайте, как отбить для него имя в афише...

– Сначала надо открыть театр... Повторяю, может быть, до Кирилла Владимировича еще и не дошло, давай-то господь...

– Хорошо, держите меня в курсе дела...

– Надо, чтобы вы побыли дома хотя бы до часу.

– Не могу. У меня репетиция со студийцами в двенадцать.

– Я должен быть у шефа до двенадцати. Но вы же знаете, его могут задержать, вызвать... Пожертвуйте для дела репетицией, вы ж нас к себе домой приглашали работать...

– Моложе был, потому и приглашал, – вздохнул Самсоньев.

– И последнее, мастер. – Грущин вел свою роль точно, выверив все до малости, ибо знал, как Самсоньев чувствует фальшь. – Теперь уж обо мне... Я закончил докторскую... Если вы не станете моим оппонентом – удавлюсь...

По тому, как Самсоньев поднял на него глаза, Грущин сразу же понял, что тот подумал. Он обязан был подумать, что Грущин пришел к нему с просьбой о Писареве лишь для того, чтобы получить свой навар с этого неожиданного визита. Пусть он думает про меня как про мелкого торговца, я же знаю, он не очень-то меня жалует, потому что я никогда не открывался с ним, как Санька, пусть он даже побрезгует мною или пожалеет меня, пусть, только бы он ответил Кириллу Владимировичу "да", когда тот позвонит, а уж то, что тот позвонит, сомнения нет, я знаю, там сыграть легче, чем здесь.

Самсоньев подумал именно так, как понудил его к этому Грущин.

...Месть – это наслаждение бездарей, и сколь же оно им сладостно!

...Выйдя от профессора, Грущин сел в свой старенький, битый "москвичек" и поехал в центр через Ленинские горы. Там, затормозив напротив маленькой церквушки с синими куполами, он, включив стоп-сигналы и моргалку, вышел из машины и внимательно оглядел колеса (ему сделали предохранительные колпачки, потому что постоянно боялся, как бы кто не ослабил винты; до ужаса явственно представлял себе катастрофу, когда машина летит в кювет и взрывается; так же мучительно близко ему виделся взрыв в самолете при наборе высоты, в момент отрыва от земли, поэтому никогда не летал, даже на конференцию во Владивосток ездил поездом, мотивируя это необходимостью посетить театральные труппы Восточной Сибири, Бурятии и БАМа).

Колпачки были на месте.

Грущин перебежал дорогу, остановился на краю обрыва, долго смотрел на прекрасную панораму утренней Москвы, потом достал из кармана старую трубку – с ее именно помощью пять лет назад бросил курить, – сунул в рот, представил себе, что набита она хорошим, медовым "Глэнном"; пыхнул "по будто бы" и сказал себе: давай-ка, Вася, перепроверим еще раз расстановку фигур на доске. Сначала давай, милый, проанализируем изначалие моего решения поступить именно так, как я поступил. Почему я решил ударить? Вспомнил второй курс? То, как он оскорбил меня при всей профессуре, а я не смог ему ответить, не ударил его, и с той поры был отброшен со своей позиции раз и навсегда? Можно, конечно, начать отсчет оттуда. Но ведь я могу сказать себе, что Писарев просто-напросто занесся, он счастливчик в искусстве, его не били, он входил в театр, как нож входит в масло; человек, который не страдал, не может быть по-настоящему великим художником, только боль рождает новое качество в творчестве; оно добреет, делается глубоким, открывает новые, дотоле неведомые пласты жизни. Значит, получив этот удар, Писарев поднимется на новую ступень, и общество будет благодарно тому, кто помог случившемуся. Почему я не вправе выстроить такого рода партию? Грущин услышал в себе вопрос: "Ты строишь партию защиты?" Нет, возразил он, я не намерен защищаться, ибо я не нападал. Я лишь корректировал происходящее. Разве я не вправе допустить мысль, что кадровик сам бы пошел к шефу? Наверняка пошел бы, это его долг; мы централизованы, и это целесообразно при наших размерах, иначе все разъедется, по швам разойдется; информация необходима, ибо живем в век информации; разве кто-то оклеветал кого-то? Написал донос? Я не виноват в том, что милиция запросила на него характеристику. Так получилось, что именно я узнал об этом первым. Случайность? Но ведь всякая случайность есть выявление закономерности. Другой бы на моем месте легко мог сделать так, чтобы вся идея Писарева оказалась битой, ни о каком театре не могло бы быть и речи. Действительно, и его директор Киреев с левыми концертами, и институтские еще грехи, когда он участвовал в драке и было возбуждено дело, а его спасло лишь то, что изменилось в его пользу время, а сейчас эта афера с бриллиантами... "Какая афера? – снова услыхал он в себе вопрос и понял, что ему неприятно то, что вне его воли в мозгу возникают чужие вопросы. – У его жены украли колье жулики... Это колье ее деда, в чем же афера?"

Он вдруг ощутил поднявшуюся в нем волну теплой радости, но заставил себя подавить ее, эту слепую, родную ему радость, и ответил кому-то другому, что Пушкин только потому смог написать и Моцарта и Сальери, что рядом с ним жил Кукольник, и купался в лучах славы, и государь любил его... Да, каждый человек рожден из "я" и "анти-я", ничего не попишешь. Пушкин умел быть Моцартом, но ведь смог примыслить Сальери.

И снова в нем родилась мысль, неподвластная ему, какая-то сторонняя и холодная: "Ты мог бы гениально поставить Бомарше, никто еще точно не умел прочесть образ Дона Базилио; во всех трактовках он стращал, играл порок, а надо все делать наоборот; Дон Базилио – обескоженная добродетель, искатель высшей правды; он разоблачает клевету, вскрывает ее механизм ко всеобщему сведению, предупреждает человечество об опасности..."

А что, верно, подумал Грущин. Но, к сожалению, в ближайшее обозримое будущее мне нет смысла ставить Бомарше, во всяком случае, пока жив Самсоньев...

Он скажет "да" шефу. Он обязательно скажет "да", потому что последние десять лет его преследовали неудачи и на телевидении, и в театре. Его постановки хвалили, но на них никто не ходил. Он потерял темп, а может, не понял стилистики нового времени. Оно очень сложно, наше время. Как у каждого времени, у него есть свои законы, которые станут понятны лишь потомкам. "Лицом к лицу – лица не увидать". Именно так. А Лену он любит, а ей тридцать четыре; он старше ее на сорок лет. Как это говорят, "ночная кукушка дневную перекукует"? Так, кажется. Он может куковать только днем. А этого Лене мало; чтобы удержать ее, он обязан вновь стать объектом общественного интереса. Памяти сострадают, привязаны лишь к живому. Афиши с его именем по всему городу – это живое, это привяжет к нему Лену, она человек деловой, у нее в мозгу компьютер, просчитывает на пять ходов вперед... Саня так бы себе не ответил, впрочем... Он бы наверняка пошел к Ботвиннику и дотошно его выспросил, на сколько ходов вперед думает большой мастер... А вот мне кажется, что просчитывают именно на пять ходов вперед. И я навяжу это мнение тем, кому хочу его навязать. Вот так-то...

Самсоньев, конечно, выдвинет какие-то условия, и я, в общем, чувствую, какими они будут, я подготовлю к разговору шефа. Саня после случившегося не станет звонить, узнавать, писать... Если бы речь шла о Митьке или Кочаряне, он бы, конечно, полез в драку. А за себя не станет... Да и потом он в углу... "Неужели творчество вам не дорого, но лишь тщеславие? Побольше б скромности, товарищ Писарев... Станиславский не думал об афише, когда создавал театр... Мейерхольд был счастлив тем, что мог ставить свои вещи и после того, как перестал быть главным режиссером... Для любого художника честь работать вместе с профессором Самсоньевым, разве нет? Он выпестовал вас, за ним знание, опыт, имя, наконец... Или вы не хотите работать с прославленным мастером сцены?"

Пусть поносит в себе обиду... Как я ее носил всю жизнь. Неотмщенную обиду. Пусть поворочается всю ночь напролет в кровати, пусть покусает костяшки пальцев, как я кусал... Ничего, если переживет, то поднимется еще на одну ступень... И сделает такое, что потрясет людей...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю