Текст книги "Пересечения"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Семенов Юлиан Семенович
Пересечения
Семенов Юлиан
Пересечения
Матери моей Галине Николаевне Ноздриной посвящаю 1
Неторопливым, вальяжным, а потому начальственным жестом Назаров пригласил Писарева к длинному, отполированному до зеркальности столу совещаний, поднялся со своего рабочего места, сел напротив, сдержанно улыбнулся, отчего его сильное лицо со следами загара сделалось еще более литым, собранным, и спросил:
– Что будем пить? Чай? Или попросить кофе?
– Если позволите, кофе.
– Я-то позволю, а вот как доктора?
– На сердце пока не жалуюсь.
– Вам сколько?
– Сорок восемь.
– Не возраст, конечно, но уж пора начинать серьезно думать о здоровье.
– Как начнешь думать, -улыбнулся Писарев, чувствуя, как проходит скованность, охватившая его, только он переступил порог этого большого, в деревянных панелях кабинета заместителя начальника главка, – так непременно заболеешь.
– И то верно, – так же улыбчиво согласился Назаров и нажал кнопку, вмонтированную в этот блестящий стол рядом с телефонным аппаратом.
Вошла секретарь с блокнотиком в руках; Назаров покачал головой:
– Нет, писать сейчас ничего не будем. А вот не могли бы вы сварить кофе? Заслуженный артист, – он кивнул на Писарева, – от чая наотрез отказался. Если у нас остался зеленый, узбекский, – заварите мне чашку, пожалуйста, только не крепко, чтоб сердце не молотило; эскулапы требуют соблюдать режим, – пояснил Назаров и, сцепив сильные пальцы, придвинулся к Писареву, опершись локтями о стол.
"И как локти; не покатятся? – успел подумать Писарев. – Стол словно каток".
...Он всегда с почтением относился к тем, кто умел кататься на коньках. Отец как-то привел его в парк культуры; это было в последнюю предвоенную зиму; гремела музыка: "Утомленное солнце нежно с морем прощалось"; юноши и девушки в байковых курточках и модных тогда очень широких шароварах катались по льду; звук, который издавали коньки, соприкасаясь со льдом, был хирургическим, жестким.
В раздевалке отец посадил его в кресло, привернул коньки ремнями к ботинкам и сказал:
– Сейчас я надену свои, серебряные, и научу тебя кататься.
Сане Писареву было тогда восемь лет, а отцу тридцать два, и он казался ему очень старым, но самым красивым и умным; он очень жалел отца, особенно после того, как папу сняли из-за брата Лени с работы и ему пришлось перейти слесарем в автобазу редакции "Известий".
– Ну, пошли, сына, -сказал отец, забросив на плечо свои ботинки, связанные тесемочками. – Давай руку.
Саня поднялся, хотел было протянуть отцу руку, но нога его подвернулась, и он, не удержавшись, упал, больно ударившись локтем об урну.
– Не беда, – сказал отец, подняв его легко и сильно, – я ушибся о камень, это к завтрему все заживет.
– Я об урну, какой же там камень?
– Тоже верно, – легко согласился отец; он всегда легко соглашался с Саней; когда мог, говорил "да"; только три раза в жизни он сказал сыну "нет", и мальчик запомнил эти "нет" на всю жизнь. Особенно одно. Он часто слышал, как сестра отца говорила бабушке: "Лене уж ничего не поможет, его не восстановят, а Игорь (так звали отца) губит и свою жизнь, и жизнь Саньки! Неужели так трудно написать десять слов, отмежеваться от Лени, – он и так подвел всех нас под монастырь, – и все вернется на круги своя, Игоря зачислят в институт, тебе не надо будет считать копейки, чтобы дотянуть до получки... Саньку и в лагерь-то не взяли из-за его упрямства!"
"Папа, – сказал Санька перед сном, когда отец сел к нему на диван и приготовился сочинять сказку на ночь, – напиши, чтоб меня взяли в лагерь".
"Нет".
"Почему?"
"А что я должен написать"? – после долгой паузы поинтересовался отец.
"Десять слов".
"Какие это должны быть слова, ты знаешь?"
"Нет".
"Если бы тебе сказали, что твоя мама – воровка, что она уносит из своей библиотеки книги к нам в дом, а ты знаешь, что это неправда, но тебе говорят: "Напиши, что она берет книги, и ты поедешь в пионерлагерь "Махру" – ты бы написал?"
"Нет".
"Молодец. Никогда нельзя писать неправду. Говорить, впрочем, тоже. Иногда, однако, случается, соврет человек, стыдно, конечно, но можно простить, если он не со зла это сделал. А вот если он пишет осознанную неправду, тогда он хуже Бармалея и Барабаса. Тогда он просто-напросто... гадюка".
"Как змея?"
"Как змея".
"Живая или мертвая?"
"Живая".
"С жалом?"
Отец высунул язык и сказал: "Вот с таким!"
Санька долго смеялся, а отец гладил его по лицу, и глаза его стали отчего-то очень большими, почти без зрачков.
"Запомни, сына, – сказал он, закончив сказку, – легче всего сказать "да", только есть у нас пословица: "Доброта хуже воровства". Это долго объяснять, но ты это запомни, как дважды два, – сгодится, когда вырастешь. Очень трудно говорить "нет"; станут обвинять: "упрямый", "своенравный", обижать станут и обижаться, но если ты знаешь, что прав, иди на все, но ответь "нет". Пройдет время, и незнакомые люди скажут тебе за это спасибо. Большая подлость всегда начинается с маленькой, безобидной лжи".
...Второй раз отец сказал "нет", когда Саня попросил заступиться: его лупили Беркут из второго подъезда и Гога, сосед по парте.
"Почему?" – спросил сын.
"Потому что ты сам должен уметь давать сдачи".
"Но они ж сильней меня!"
"Ну и прекрасно! Неужели ты станешь драться с теми, кто тебя слабее? Это не драка, а избиение. Если они сильней и тем не менее бьют вдвоем, значит, они трусы. А с трусами расправляются. И не бойся синяков: они проходят. А вот ощущение собственной слабости, страх, неуверенность не пройдут никогда, и ты сделаешься несчастным маленьким мышонком, а не человеком".
...Отец тогда, в парке Горького, вывел Саньку на лед, но мальчик никак не мог стоять на коньках; он то и дело падал, ноги тряслись, разъезжались, отец хохотал, показывал, как надо кататься, расслабив тело. Санька попробовал и снова растянулся, набив себе шишку на лбу. Это было до того обидно, что он заплакал, а отец все равно весело смеялся, и этого Санька не мог перенести: "Какой же ты, папа, жестокий!" И пополз по льду, а мимо него проносились конькобежцы, и звук металла, режущего лед, был хирургически страшным и близким.
Отец поднял его на руки, стал целовать, и снова глаза его сделались какими-то по-особенному большими, и Санька, уткнувшись носом ему в шею, прошептал: "Вы все умеете скользить, а я так и останусь на всю жизнь неуклюжим".
И остался. Но с тех пор сохранил какое-то особенное, испуганно-восторженное отношение к конькобежцам, даже все соревнования посещал, силясь понять тайну устойчивости человека на ледяном зеркале.
– Я думаю, Александр Игоревич, – заговорил Назаров, – что разговор наш будет посвящен тому, что вы в своем письме обозначили "генеральной темой". Письмо ваше ставит интересный вопрос, но кое в чем вы перегибаете палку: излишний максимализм в век культурной и научно-технической революции чреват... как бы точнее определить... неоправданным риском, что ли...
Писарев отчего-то явственно увидел лицо отца, услыхал его "нет" и заметил:
– Тот ничего не достигнет, кто не рискует, Станислав Федорович...
Назаров чуть покачал головою, мягко поправил:
– Тот ничего не достигнет, кто не ошибается, – с такого рода формулировкой я готов согласиться. Риск и ошибка суть понятия полярные. От ошибок никто не застрахован, да и поправить ее можно загодя: никогда не поздно просчитать исходные, что ли, данные ошибки. А риск внезапен; экспромт, эмоция, а не спасительная логика. Вы, ваша творческая группа – это малая общность, которая обращается со сцены к большей общности, так стоит ли рисковать в такого рода деле? Будь вы гимнастом – куда еще ни шло, но и там я бы подумал: а ну, не подготовленный толком, грохнетесь и позвоночник сломаете? Каково тогда будет вашему тренеру смотреть в глаза товарищей?
– Искусство не спорт...
– Почему? – искренне удивился Назаров. – Разве катание на льду не искусство? Или возьмите футбольный матч на первенство мира, Франция и Западная Германия. В этом поединке было что-то гладиаторское, а разве можно отказать гладиаторам в праве считать себя артистами?
Писарев улыбнулся:
– Только у нас вместо львов критики...
– И мы еще покоя не даем, – так же улыбчиво добавил Назаров и еще ближе заскользил локтями к Писареву. – Словом, ваши драчливые идеи мне нравятся. Я, конечно, не всесилен, но, сдается, руководство главка поддержит меня. Сформируйте поточнее темы, которые вы хотели бы вынести на подмостки экспериментальной мастерской.
Писарев собрался было отвечать (он вообще-то говорил сумбурно, увлекаясь, поэтому несколько раз дома репетировал сегодняшнюю беседу), как вошла секретарь с подносом; поставила кофе, чай, сухое печенье и конфеты; обратилась к Писареву:
– Только сгущенного молока в моих запасах не оказалось.
– Спасибо, но я как раз пью черный...
Назаров легко глянул на большие часы, стоявшие в углу кабинета, и Писарев сразу же понял, что времени у него в обрез.
"Только б успеть все выложить, – подумал он, – и не переторопиться".
Он отчего-то вспомнил, как мама учила его: "Прежде чем сказать, проведи языком по нёбу пять раз, ты ведь всегда бухаешь, что думаешь, нельзя так".
А отец сердился: "Если человек боится говорить то, что думает, значит, он дрянь! Из таких получаются предатели!"
Эта разность точек зрения мучила мальчика: когда он поступал так, как советовала мама, его лупили, над ним смеялись: "Трус". Попробовал жить по-отцовски – чуть не исключили из комсомола в десятом классе.
Поэтому, рассказав своим сыновьям, Васе и Димке, про то, как ему приходилось выбирать между отцом и матерью, Писарев посоветовал: "Вы, парни, говорите то, что думаете; это верно, что из молчунов получаются изменники чаще, чем из тех, кто костит все направо и налево, но все-таки, прежде чем произносить слово правды, проведите языком по нёбу раза три-четыре".
Вася, старший, студент уже, посмотрел на младшего брата (они тогда сидели втроем в кафе-мороженом, это у них был воскресный ритуал с тех пор, как Писарев расстался с Лидой, их матерью, и жил отдельно, сняв однокомнатную квартиру у Потапчука, уехавшего в загранкомандировку на три года) и сказал: "Нам тоже трудно выбирать, па".
Писарев хотел ответить, что не он в этом виноват, но потом сказал себе, что и он виноват, поэтому промолчал и, чувствуя, что выглядит в глазах сыновей жалким, начал делать: жесты официантке; та подошла быстро, узнав, видимо, его по недавнему телеспектаклю, и он стал излишне экзальтированно выспрашивать ее про какое-то особое ассорти, и тогда Вася положил свою крепкую ладонь на его колено и сказал: "Па, ты только не сердись, ладно.?"
...Назаров придвинул к себе маленький блокнот, лежавший возле телефона, раскрыл его, достал ручку, приготовился записывать; на часы больше не смотрел.
– Мы хотели бы, – продолжил Писарев, – во-первых, сделать представление, очень красочное, некий мюзикл, "Министерство сердечности"... О том, как важно нам всем жить с открытой душой, как горько, когда сердечность исчезает из человеческого общения...
– Хорошая мысль, – отметив что-то в своем блокнотике, улыбнулся Назаров, только за создание нового министерства вас не похвалят, и так их слишком у нас много, нарушать намерены принцип режима экономии?
– "Центр сердечности" – еще хуже, – возразил увлеченно Писарев. – Вроде как "онкологический центр"...
– Ну, это не мне решать, а вам, я только высказываю соображение; повторяю: идея хорошая, добрая, я "за".
– Второе представление, над которым мы много думали, называется пока что условно: "Урок политеса". Я, знаете, до сих пор не могу себе простить, что в букинистический сдал книгу "Правила хорошего тона"... Студент был, денег не хватало на билет, ехали на море нашей коммуной отдыхать...
– Я помню это издание, – откинувшись на спинку стула, сказал Назаров. – Мы изучали эстетику, и наш профессор советовал нам посмотреть именно эту книгу. Мы тогда, – усмехнулся он, – должны были как раздраконить этот хороший тон... Крутые были времена, что поделаешь... Тема тоже интересна, нравится мне все это... Я только не очень представляю, как урок политеса можно сделать зрелищем... Если нет интриги, будут ли смотреть? Впрочем, это опять-таки ваша забота, вы художники, вам и решать...
– Это будет очень сюжетно, Станислав Федорович, поверьте, я не умею рассказывать замысел, мне легче показать на сцене, с музыкой, кинопроекцией; зрелище, особенно массовое, всегда сюжетно.
– Уговорили, – легко и тактично поторопил Назаров, – согласен.
– У нас множество планов, – зачастил Писарев, но, вовремя спохватившись, провел языком по нёбу два раза и, кашлянув, заключил: – Политес не в том, чтобы соблюдать внешние правила хорошего тона, это мелко; политес – если хотите – можно также подтвердить неким учреждением типа "Министерство красоты"... – но, угадав смешинку в глазах Назарова за мгновение перед тем, как она вспыхнула, легко отыграл:-Штатное расписание, как понимаю, горплан нам не утвердит, так что поищем варианты. И наконец, последнее из того, что мы считаем первоочередным, столь же важным, как и первые две задумки: спектакль под названием "Вехи"...
– Название не годится, наши горячие головы вас обвинят в "смене вех" и во всем таком прочем! И так многих подкусываете в ваших постановках, думаете, мало у вас врагов из числа перестраховщиков?
– Но это же вехи нашей истории, Станислав Федорович!
– Назовите "этапы". Или "часы". "Звездные часы", наконец; никто не упрекнет вас в подражании Цвейгу.
– Еще как упрекнут...
– Опять-таки я высказал свою точку зрения, вы вправе не согласиться со мною, Александр Игоревич... В конечном счете это вопрос формы... Какие периоды истории намерены осветить?
– Начиная с Киевской Руси через Александра Невского к Дмитрию Донскому, Иван Калита, Грозный, смута, Петр Великий, Радищев, декабристы, Пушкин, "Народная воля", Ленин, революция, борьба с нацизмом, космос, БАМ.
– Думаете уместить в одно представление?
– Нет, мы хотим попробовать сделать спектакль, который бы распадался на три представления, вроде бы трехсерийный, на три вечера.
– Любопытно... Вы никак не тронете проблему борьбы за мир?
Писарев неожиданно для себя заскользил локтями к Назарову и чуть не выкрикнул:
– Так вот ведь и название, Станислав Федорович! Для всего предприятия! "Концепция мира!" Разве нет?!
– Здорово, – согласился Назаров, – просто здорово.
Он снял трубку телефона, предварительно нажав одну из кнопочек на столе, видимо, включился в сеть, – набрал номер и сказал:
– Кирилл Владимирович, добрый день... У меня в гостях Александр Игоревич Писарев... Да... Именно по поводу его письма. У него очень, с моей точки зрения, интересная идея с созданием нового театра массовых зрелищ... Кто у нас этим занимается? Кто? – Назаров быстро пометил что-то в своем блокноте. Очень хорошо. Вот вы его и попросите подготовить решение, а письмо товарища Писарева я перешлю вам. Хорошо... Да нет, еще не выносили... Просто-напросто плохо проработано, поверхностно... Как бы сказал Александр Игоревич, бессердечно... Да... Пусть посмотрят еще раз, тогда и примем решение... Хорошо, спасибо...
Он положил трубку на рычаг; лицо его чуть расслабилось, потеплело, когда он увидел сияющие глаза Писарева, хотел что-то сказать, но в это время раздался звонок.
– Если б не мог отключаться, – заметил он, снимая трубку, – о работе не было б и речи, звонки, как в справочном бюро.
Глянув еще раз на часы, он сказал:
– Слушаю...
Прикрыл трубку ладонью, извиняясь шепнул:
– Дочка...
Писарев удивился той перемене, которая произошла в лице Назарова: крепко рубленные морщины разошлись, отчего стало заметно, как он стар, – мелкие, сетчатые морщинки на висках, запавшие, усталые глаза, цыплячьи, от постоянного напряжения, продольные складочки на шее.
– Да, Ариночка, да, маленькая... Нет, нет, минуты две у меня есть... Да что ты говоришь?! Ну, поздравляю тебя... Только осторожно, Аришка... Ну, об этом мы еще поговорим. Мы с мамой ждем тебя сегодня. До свидания, Арина.
Он положил трубку, выключил аппарат из сети:
– У Арины очередь на "Жигули" подошла, вчера купила, сейчас номер дали. Она у меня хоть молоденькая совсем, но послезавтра защищается, бытовая химия, чертовски интересно и нужно... Так вот, Александр Игоревич, вашим вопросом, как вы слышали, займется мой коллега, зовут его Кирилл Владимирович... Возьмите у Аллы Лукиничны – она нас кофе угощала, мой секретарь, мы вместе уж двадцать лет как работаем – номер его телефона и позвоните к нему сразу же, быка надо брать за рога, наше дело чиновное, закрутят по совещаниям, не ровен час забудет. И приглашайте на премьеру.
...В приемной было полно народу.
Алла Лукинична покачала головой:
– Говорили, что на десять минут... Все вы такие, режиссеры да артисты...
Она пропустила к Назарову трех человек из горснаба, успокоила ожидающих, что Станислав Федорович всех примет до обеда, потом обернулась к Писареву:
– Ну, все хорошо?
– По-моему, замечательно, – ответил он. – Просто-таки лучше и быть не может. Станислав Федорович велел мне от вас позвонить Кириллу Владимировичу...
– Звоните, – ответила секретарь, – вот по крайнему телефону, это наш местный, прямой, три пятнадцать.
Кирилл Владимирович звонку Писарева обрадовался, спросил о здоровье, планах, посетовал на сумасшедшую погоду и сказал, что через пару дней с Писаревым свяжутся, когда проект решения о создании нового зрелища обретет форму приказа.
...Готовить приказ по театру было поручено не кому-нибудь, а Василию Викторовичу Грущину, который знал Писарева с институтских еще времен; режиссер из него не вышел, он поначалу работал в кинофикации, потом начал пописывать о театре; защитил диссертацию и, наконец, осел в управлении в должности главного консультанта... 2
Труппа репетировала в бывшем складе: начальник отдела нежилых помещений района Трофим Германович Лаптев оказался тем юным "спецом" по кличке Трюфель, который жил до войны в одной квартире с Писаревым; те занимали комнату возле ванной, а родители Трюфеля получили чулан возле кухни.
Трюфель был на девять лет старше Писарева и учился в военной "спецухе" возле Бородинского моста; носил клеши и гимнастерку с узенькими погончиками. Ребята преклонялись перед ним; в сорок третьем он ушел на фронт, семнадцатилетним; прощаясь, подарил пацанам кисет с махоркой и три пакетика папиросной бумаги; вернулся – капитаном уже – в сорок пятом, отправляясь на Дальний Восток громить японцев.
Сане Писареву тогда жилось тяжко, мать работала посудомойкой в эвакогоспитале, спасало то, что главврач позволял брать о кухни пюре и капусту в судке; Лаптев пришел к ним в комнату и, взъерошив Саньке голову, положил на стол трофейную "лейку" и упаковку шоколада.
– Перебьешься, – сказал он, – только счастье бесконечно, а всякое горе свой срок знает.
С тех пор они не виделись.
Когда Писарев, взяв двух актрис, много снимавшихся в кино, и композитора, песни которого знают и любят, пришел на прием просить хоть какое-нибудь помещение в аренду для его труппы, Лаптев, щуря маленькие, слезящиеся, прозрачно-голубые глаза-буравчики (глянет – как прошьет, поэтому глаза поднимал редко, боясь, видимо, понять все то, что про него, замухрышистого, в стоптанных ботиночках и кургузом пиджачке не по росту, думали), выслушал просьбу и, резанув Писарева глазами, ответил уныло:
– М-да, вот штука-то кака...
Писарев тронул локтем актрису Киру; та, подвинувшись к Лаптеву так, чтобы он близко видел и лицо ее, и вырез на платье и ощущал аромат горьких духов, повела свою – заранее расписанную – роль:
– Трофим Германович, станьте нашим другом и советчиком! Мы обещаем вам, что наш театр сделается самым массовым в районе, самым добрым, самым нужным людям!
Вступил композитор:
– Молодежи негде проводить вечера; танцзалов у них нет, кафе тоже, пивных – тем более, вот они и разбредаются по подъездам и подворотням, хулиганство, драки, пьянство. Театр станет неким магнитом, и нужно для этого всего-навсего позволить труппе арендовать пустой склад в Опалихинском...
– М-да, – снова повторил Лаптев и приготовился слушать вторую актрису, Клару.
Та стала говорить ему о трагическом величии подмостков, о Станиславском, о том, как тот начинал; Лаптев вертел в плоских пальцах огрызок химического карандаша, согласно кивал головою, потом, откровенно зевнув, откинулся на спинку скрипучего канцелярского стула и, прикрыв ладонью рот, сказал:
– Поскольку театр начинается с вешалки, во-первых; поскольку вы не можете работать без кулис и подмостков, во-вторых; и, наконец, в-третьих, поелику актерам нужны гримуборные, склад на Опалихинском вам никто не даст.
Писарев посмотрел на коллег, вытаращив глаза (они у него – это от отца делались большими, вываливающимися, что ли, когда он удивлялся чему-то или радовался, редко – если был обижен), потом захлопал в ладоши:
– Господи, живой! Он живой, люди!
– Я живой, – ответил Лаптев, – а ты Санька, что ль?
– Ну да, – ответила Кира, – Александр Игоревич...
– А я Трюфель, – улыбнулся Лаптев, поднял глаза на Писарева и вдруг замер, весь съежившись, оттого что испугался: а вдруг тот не вспомнит. Тогда вся его игра (он к ней загодя готовился, зная, что на прием записался Александр Писарев, заслуженный артист и лауреат) обернется жалкой и непонятной никому клоунадой; и он представил вдруг себя со стороны, а дальше и не знал, про что думать, пока Писарев не поднялся медленно, обошел стол и потянулся к Лаптеву, словно к старенькому отцу, и они обнялись и начали молча и судорожно – что со стороны казалось ужасно деловитым – тискать друг друга и ерошить волосы.
Кира заплакала, а композитор и Клара отошли к окну.
– Ну вот что, – сказал наконец Лаптев чужим голосом, – я тут на всякий случай в шашлычной заказал столик у Жоры, пошли, там и поговорим, я ж нарочно прием на пять тридцать назначил, чтоб вы были последними, приглашай друзей, Саня, милости прошу...
Как и большинство людей, влюбленных в искусство, Лаптев был невыразимо горд тем, что Писарева он называл Саня, был чуть снисходителен к нему, когда представлял в шашлычной Жоре; после первой рюмки заговорил о театре Гончарова; заботливо и чуть старомодно угощал актрис; наблюдал, чтобы у них были самые прожаристые куски мяса; загрустил, когда композитор, так и не выпив ни рюмки, поднялся из-за стола: "Концерт, нельзя опаздывать". – "Да как же, только сейчас чебуреки сделают, Жора сам в честь Сани решил приготовить, он мастер по этому делу", – и чуть не до слез обиделся, заметив, что Писарев полез за деньгами, расплачиваться.
– Сань, так не надо, я ж заранее все подготовил, – сказал он тихо, – для тебя это просто вечер, а я как словно озону надышался...
Потом, отправив актрис по домам, они ходили по городу чуть не до утра; Лаптев рассказывал про себя; в шестидесятом демобилизовали, полковник в отставке; дочь замужем, на Шпицбергене, надо покупать кооператив; старуха, да-да, старуха, пятьдесят девять, она ж на два года старше меня, хворает, ревновать стала, как задержусь, так, значит, у баб, а мне б только до дивана и телевизор включить заместо массажа, говорят, как журчат, если не вслушиваться, то и заснешь спокойно, без димедрола; пенсия богатая, двести пятьдесят, и старуха сто десять, но без работы нельзя, погибель, думы грызут, все тебе не то, все не туда, а когда сам в деле, так мир чище видишь, понимаешь две стороны медали, не только на дядю, что сверху, гневаешься, но и на себя самого, на всех нас, тоже хороши; Обломов, Сань, не в Америке родился и не при нашем строе, так что коли все на шустрых валить, и вовсе замшеем, на себя надобно оборачиваться, как-никак мы сила, с нас и спрос; а ты изменился, знаешь, вроде бы даже помолодел; нет, правда, мы ж не женщины, чтоб комплиментировать, в тебе, мальчишке, больше старика было, чем сейчас; я понимаю, любимое дело всему голова, как песню поешь каждый день с утра; знаю, и про папу твоего знаю, и про матушку, я ж в нашу квартиру заходил, покуда тетя Фрося из девятой комнаты не преставилась, ей же телефон поставили за два года до смерти как ветерану, так она всех обзванивала, все про всех знала, старушка, пусть ей земля будет пухом; она на тебя не сердилась, они ж, старухи, добрые, говорила, что ты ей часто звонишь, а мне-то известно, что ты и номера ее не знал; два раза торт принес, от твоего имени записочки писал, ну чего ты, Сань, ну, не надо, извини, ей-богу...
...Склад писаревской труппе дали через две недели, Лаптев провел решение рекордно быстро, причем сумел сделать так, что тарной базе, примыкавшей к складу, предложили другое помещение, и Писареву, таким образом, представилась возможность переоборудовать базу под мастерские, гримуборные и костюмерную. Комсомольцы района помогли отремонтировать склад и базу, выходили, как на субботник, два месяца кряду; программа была вчерне подготовлена, но все дело, как всегда, уперлось в формалистику: нужно было получить официальное разрешение на название театра, утвердить Писарева главным режиссером и выбить штатные единицы – директора, администратора и художника; все остальное взяли на себя комсомольцы, даже оркестр и механику сцены.
И вот сейчас, выскочив из такси, Писарев бегом пересек двор, прошел сквозь крошечный вестибюль, задрапированный ситцем так ловко, что казалось – муар или атлас, черт не разберет, толкнул ногою тугую дверь, обитую войлоком, и оказался на сцене. Здесь на табуретках, столах и стульях, на всем небогатом пока еще реквизите, принесенном из домов, устроилась вся труппа: и профессионалы, репетировавшие у Писарева в выходные дни, и студенты театральных институтов, тайно посещавшие его занятия, и самодеятельные артисты.
Было очень тихо; все знали, что решается их судьба; собравшихся освещала маленькая сорокаваттная лампа, болтавшаяся под потолком; возле Киры сидел Лаптев, он теперь дневал и ночевал в "театральном складе".
– Ура, -тихо сказал Лаптев, первым увидав Писарева. – Победа, Сань?!
– Но какая! – закричал Писарев.
...Никто так быстро не умеет обживать новое место, как актеры. Чуть еще только наметилась какая-то общность единомышленников, как появляется девушка, влюбленная в искусство, которая умеет все, только не может играть, и она понимает это, и это не мешает ей отдавать всю себя сцене; она достает стаканы, бумажные цветы, пальто девятнадцатого века, набор люстр, приводит на репетицию известного актера или режиссера, едет к композитору и легко уговаривает его написать музыку – бесплатно, ради нового театра (которого еще нет, но ведь он есть, пойдите посмотрите, вы должны найти полчаса, машина ждет, нет, конечно, это не машина театра, это брат нашей самодеятельной гитаристки, но он помогает нам постоянно, его завгар на три часа каждый вечер отпускает); она отправляется к поэтам, и те дарят свои песни; потом она приводит старушку, которая вечно ворчит, бесплатно убирается, моет окна, угощает артистов чаем и сушками, купленными на пенсию; появляется меценат из соседнего овощного ларька и по-царски одаривает труппу гигантскими гидропоническими огурцами и маленькими, крепкими, натуральными помидорами, факирским жестом достает из "дипломата" пару бутылок "Лимонной", и начинается пир, какой недоступен сильным мира сего с их черепаховыми бульонами и зимней спаржей с фазаном; возникает женщина (обязательно средних лет, как правило, очень полная, в очках, с виду злая) из районного Дома народного творчества; она приглашает журналистов, писателей, фоторепортеров, рассерженных художников; и возникает понятие дома, а что есть в мире нежнее чувства очага, то есть добровольной человеческой общности?!
...Поэтому, когда стихли аплодисменты (никто так не умеет аплодировать, как актеры), внештатный главный администратор Ирочка принесла три бутылки шампанского, купленные ею на деньги, одолженные у мамы; тетя Аня, пенсионерка из соседнего дома, ставшая: внештатной уборщицей, расставила на ящиках из-под апельсинов стаканы, и Писарев подробно, сияя огромными своими глазами, рассказал про то, как его принял Назаров, какой хороший был разговор, какой Назаров сторожкий мужик, себе на уме, но думает славно, не зря, видно, его назначили, не костолом, С ним можно дискутировать, доказывать свою точку зрения; не навязывает решения, предлагает варианты; ждет приглашения на премьеру; вопрос о конституировании театра решится формальным актом в течение двух дней.
– Он утвердил три наших задумки, – продолжал Писарев. – Что касается названия "Вехи", то он против, и с ним надо согласиться; Назаров советовал не подставляться под прицельный огонь перестраховщиков, верное соображение. У нас мало времени и много дел, чтобы тратить себя на пустые споры. Сегодня, когда все свершилось, мы должны спросить себя: готовы мы поднять занавес в осеннем сезоне или нет?
– Готовы, – донеслось со всех сторон.
– А я вдруг испугался, – сказал Писарев. – Честное слово! Недавно сидел с Михайловым, он начал работать своего "Дмитрия". Он рассказывал, как видит главную сцену, определяющую будущий фильм: раннее утро, поле Куликово, трава в капельках росы; угадываются воины, ждущие начала боя, и сквозь эти травы идет мальчик, худенький, черноглазый, с блекло-белыми волосиками. Это ведь прекрасно, не правда ли? Контрапункт всей картины заключен в этом простом и, казалось бы, сотню раз нами виденном или представляемом плане. Но мы проходили мимо, а Никита споткнулся на этом, вывел в формулу. Явление не существует отдельно от того, кто заметил его; оно незримо увязано с его душею, и только тот, кто с м о г не только увидеть, но и понять, делается художником. Лев Дунов готовится к постановке "Леса". Он говорил мне: "Я еще не знаю всех подробностей, я не умею еще ничего толком объяснить, но мне все время видится сцена в гиацинтах... Они должны внезапно посыпаться сверху, они будут выстреливать, как шутихи... Сначала голая сцена, встречаются Счастливцев с Несчастливцевым и говорят, как мы с вами, обычно, буднично, о тетушке, о том, как бы хорошо поехать к ней в имение, а потом вдруг п р о и г р ы в а ю т этот же текст традиционно, как мы к тому привыкли, – они актеры; а в театре все можно, и я заявляю свое право на это "всесилие сцены". Позиция? Блистательная позиция. Мы начинаем наше "Министерство сердечности" с монолога Хе-; мингуэя. Когда я возвращался от Назарова, мне вдруг стало ясно, что в оформлении мы чего-то не потянули, мы и в ткани слова не до конца точны, мы боимся документа, не верим ему, хотим и документ сыграть, не понимая, что в век информационного взрыва истинная драма не выдумка, а факты биографии человечества. Наша сцена обязана вобрать в себя планету; максимум перспективы; проекция, которая обязана отмести все случайные преграды для чувства. Искусство тем выше, чем больше оно приближается К: бесконечности. Софокл бесконечен, как и Шекспир, Мольер, Островский. Наш Грибоедов родился, когда Радищев закончил свое "Путешествие", то есть когда в России утвердилась революционная мысль, интеллектуальное бесстрашие, а погиб, когда Пушкин подходил к идее "Медного всадника". Шекспир родился в год смерти Микеланджело, а ушел в добровольное изгнание, когда запищал младенец, нареченный Рембрандтом. Шекспир ушел, преодолев статику, он был бесстрашен на площадке, где разыгрывал: свои действа; лестница так лестница, буря в поле так буря, если так было, если это переживал Лир. Да, действительно всякая даль страшит человека, ибо она требует преодоления пространства между тобою, актером, и им, зрителем; всякое преодоление трагично и подвластно лишь тому, кто имеет мужество, волю и силу; живописец трагически переживает пространство между глазами и чистым холстом, он обязан преодолеть его и создать новый мир; близкое – угодно людям, оно продиктовано привычным чувствованием, "мне это знакомо, нужно лишь протянуть руку", но разве это искусство, когда близко?! Готовы ли мы к преодолению? Мы рискнули заявить себя как сообщество новаторов, и это прекрасно, но отдаем ли мы себе до конца отчет в том, какое нам предстоит преодолеть п р о с т р а н с т в о в оставшиеся до открытия сезона месяцы? – Писарев давно уж слышал, как надрывается телефон, проведенный в костюмерную стараниями монтера Гарика, занятого в самодеятельном оркестре. Это мешало ему, поэтому он несколько раздраженно обернулся к главному администратору: – Ириша, ну подойдите же, так говорить трудно...