444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юкио Мисима » Золотой храм » Текст книги (страница 8)
Золотой храм
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:50

Текст книги "Золотой храм"


Автор книги: Юкио Мисима



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Не то чтобы меня вдруг оставило мужество, нет. Да и много ли надо мужества, чтобы покаяться?

Особенно такому, как я, молчавшему все двадцать лет своей жизни. Кому-то может показаться, что я драматизирую, но упрямое мое нежелание покаяться, поддаться молчанию отца настоятеля, было не чем иным, как экспериментом на тему: «Возможно ли зло?» Если бы я выдержал и смолчал, значит, зло – пускай самое незначительное – мне по плечу.

Я смотрел вслед исчезавшим за деревьями белым точкам, и побуждение, огнем горевшее в моем горле, становилось нестерпимым. Покаяться, во всем покаяться! Побежать за настоятелем, припасть к рукаву его рясы и во весь голос признаться в злодеянии, совершенном мной в то снежное утро. На этот поступок меня толкало не почтение к святому отцу – я ощущал исходившую от него силу, почти физическое принуждение…

Но мысль о том, что, если я покаюсь, первое в моей жизни злодейство утратит цену, остановила меня; что-то не дало мне тронуться с места. Учитель прошел под сводом ворот и исчез в предрассветном мраке.

Все облегченно вздохнули и с шумом устремились к дверям прихожей. Я, окаменев, стоял на месте, когда Цурукава хлопнул меня по плечу. Плечо мое очнулось. Тощее и жалкое, оно вновь обрело былую гордость.


* * *

Как уже было сказано, несмотря на все переживания, в университет я в конце концов попал. Признаваться и каяться мне так и не пришлось. Через несколько дней настоятель вызвал меня и Цурукава и коротко известил нас, что отныне мы освобождаемся от работ по храму и должны начинать подготовку к экзаменам.

Итак, я поступил в университет, но это событие не решило всех моих проблем. Поведение настоятеля по-прежнему было для меня загадкой, вопрос о том, кто станет его преемником, тоже оставался открытым.

Университет Отани. Там впервые познакомился я с идеями, которые сам для себя избрал; там жизнь моя приняла иное направление.

Древнему учебному заведению было без малого триста лет; его история восходила к пятому году эпохи Камбун (1665 г.), когда училище при храме Цукуси-Кандзэон переехало на новое место – в усадьбу Кикоку. Там открылся монастырь для молодых послушников школы Отани, принадлежавшей к секте Хонгандзи. Во времена пятнадцатого главы секты некий Сокэн Такаги, родом из Нанива, последователь учения Хонгандзи, пожертвовал все свое состояние храму. На эти средства и был основан университет, построенный в северной части столицы, в квартале Карасумагасира, где он находится и поныне. Участок площадью 12 700 цубо[21]21
  Примерно 4 га.


[Закрыть]
, конечно, тесноват для университета, но в этих стенах, ставших колыбелью буддийского богословия, обучаются юноши, принадлежащие к самым различным сектам и школам.

Старые кирпичные ворота, обращенные на запад, к горе Хиэйдзан, отделяли территорию университета от улицы, по которой ходили трамваи. Посыпанная гравием дорожка вела к центральному подъезду главного корпуса, старого и мрачного двухэтажного здания красного кирпича. Над строением возвышалась крытая башенка, назначение которой было не вполне ясно: она не являлась часовой, так как на ней отсутствовали часы, и не могла претендовать на звание колокольни, поскольку не имела колокола. Из этой башни, увенчанной чахлым громоотводом, через квадратное оконце, неизвестно для чего пробитое в крыше, открывался вид на синие небеса.

Возле подъезда росла древняя смоковница, чьи царственные листья отливали на солнце красной медью. Учебные корпуса представляли собой старые, одноэтажные, в основном деревянные пристройки, беспорядочно жавшиеся к главному зданию. Вход внутрь в обуви строго-настрого воспрещался, поэтому корпуса соединялись между собой бесчисленными галереями с бамбуковыми полами. Бамбук давно обветшал, и пол, насколько мне помнится, пестрел свежими заплатами. Идешь, бывало, из корпуса в корпус, а под ногами настоящая мозаика из заплат всех оттенков.

Как у любого новичка, дни мои были полны свежих впечатлений, но в голову то и дело лезли разные вздорные мысли. Я никого здесь не знал, кроме Цурукава, поэтому поначалу мы разговаривали только друг с другом. Однако из-за этого пропадало ощущение, что ты попал в новый мир; Цурукава испытывал, видимо, те же чувства, и уже через несколько дней после начала учебы мы на переменах стали специально расходиться в разные стороны, ища новых знакомств. Число приятелей Цурукава постоянно росло, у меня же с моим заиканием не хватало мужества вступить с кем-нибудь в разговор, и я постоянно пребывал в полном одиночестве.

На подготовительном курсе университета преподавали десять предметов: этику, японский, иероглифику, китайский, английский, историю, священное писание, логику, математику и гимнастику. Труднее всего с самого начала давалась мне логика. Однажды после особенно сложной лекции, во время перерыва, я наконец рискнул приблизиться к одному из студентов, который давно был у меня на примете, чтобы задать ему несколько вопросов по конспекту.

Этот юноша всегда держался особняком, вот и теперь он сидел в одиночестве возле цветочной клумбы и ел свой завтрак. Поглощение пищи, кажется, было для него целым ритуалом, к тому же смотреть, с каким мизантропическим видом совершает он свою трапезу, было не слишком приятно, поэтому рядом с ним никто не пристроился. Мне показалось, что этот студент, как и я, не имеет друзей; более того, он и не стремится ни с кем дружить.

Я знал, что его фамилия Касиваги. Главная отличительная особенность Касиваги заключалась в сильно выраженной косолапости обеих ног. Его манера ходить была неподражаема: казалось, он всегда утопает в грязи – едва успеет выдернуть одну ногу, а уже завязла вторая. Все его тело при этом дергалось из стороны в сторону, будто Касиваги танцевал некий диковинный танец, – нет, его походка была ни на что не похожа.

Вполне понятно, почему я сразу выделил Касиваги из прочих. Его уродство придавало мне уверенности. Искривленные ноги Касиваги ставили нас с ним на одну доску, уравнивали наши условия.

И вот он сидел во дворе, среди цветов клевера, и ел свой завтрак. Сюда выходили зияющие окна полуразвалившегося сарая, в котором располагались залы для занятий каратэ и пинг-понгом. Во дворе росло несколько чахлых сосен, над клумбами торчали голые цветочные рамы, голубая краска с них облезла и висела лохмотьями, напоминавшими искусственные цветы. Тут же стояло несколько полок для карликовых деревьев бонсай, цвели гиацинты и примулы, а чуть поодаль красовалась гора мусора.

Сидеть на траве, среди клевера, было, наверно, приятно. Мягкие стебли поглощали свет, и лужайка, вся в мелких пятнышках тени, словно парила над землей. Сидящий Касиваги в отличие от Касиваги идущего имел вид самого обычного студента. Его бледное лицо дышало своеобразной, суровой красотой. Калеки, по-моему, чем-то похожи на красивых женщин. И те и другие устали от вечно обращенных на них взглядов, они пресыщены постоянным вниманием, они затравлены этим вниманием и открыто отвечают взглядом на взгляд. Кто не отводит глаз, тот выигрывает. Касиваги смотрел вниз, на коробку с едой, но я чувствовал, что он изучающе озирает все вокруг.

Он сидел, ярко освещенный солнцем, с видом гордым и независимым – таково было мое первое впечатление. Я интуитивно понял, что этому юноше, окруженному цветами и сиянием весеннего дня, неведомы мучающие меня застенчивость и душевные страдания. Он являл собой саму уверенность, саму прочность. Солнечному свету не под силу было проникнуть сквозь эту твердую кожу.

Завтрак, который самозабвенно, но с явным отвращением поедал Касиваги, действительно был скуден, впрочем, не хуже того, что приносил с собой я. В сорок седьмом году прилично питаться можно было, только покупая продукты на черном рынке.

Я остановился перед Касиваги, держа в руках тетрадь с конспектами и коробочку с завтраком. Накрытый моей тенью, Касиваги поднял голову. Мельком взглянул на меня и снова склонился над едой, жуя мерно и монотонно, словно шелковичный червь лист тутовника.

– Извините, я только хотел спросить кое-что по лекции, – заикаясь, проговорил я на токийском диалекте – в университете я решил говорить только правильным языком.

– Ничего не понимаю, – заявил вдруг Касиваги. – Нечленораздельный лепет какой-то.

Мое лицо вспыхнуло. Облизав палочки для еды, Касиваги добавил:

– Ты думаешь, я не понимаю, чего ты ко мне подкатываешься? Как там тебя, Мидзогути, что ли? Если ты хочешь предложить нам объединиться в Союз калек, я в принципе не против, но тебе не кажется, что по сравнению с моими ногами твое заикание немногого стоит? По-моему, ты чересчур носишься с собой. А заодно и со своим заиканием, а?

Позже я узнал, что Касиваги – сын священника той же дзэн-буддийской школы Риндзай, это в какой-то степени объясняло такой чисто дзэнский град вопросов, однако в первый миг, должен признаться, я был совершенно сражен.

– Давай-давай, заикайся! – насмешливо подбодрил меня Касиваги, слушая, как я безуспешно пытаюсь что-то сказать. – Валяй, наконец-то у тебя появился слушатель, которого ты можешь не стесняться. Верно я говорю? Ничего, все люди подыскивают себе пару именно по этому принципу… Послушай, а ведь ты, поди, еще девственник. Точно?

Я с серьезным видом кивнул. Касиваги задал этот вопрос с таким медицинским хладнокровием, что я почувствовал – ложь будет во вред самому себе.

– Ну, конечно. Невинный ягненок. Разве что не смазливенький – уж чего нет, того нет. Девицам ты не нравишься, а пойти к шлюхе смелости не хватает. Все с тобой ясно. Только знаешь, приятель, если ты надеялся обрести во мне столь же девственного друга, ты здорово ошибся. Рассказать тебе, как я распрощался с невинностью?

Я, дружок, родился на свет с кривыми лапами. Папочка мой служил священником дзэнского храма в Мицуномия… Ты, наверное, думаешь, раз я рассказываю про себя, значит, я несчастный калека, которому дай только поплакаться, все равно кому? Черта с два, я не из тех, кто откровенничает с первым встречным. Стыдно признаваться, но, по правде говоря, я тоже с самого начала глаз на тебя положил. И знаешь почему? Потому что подумал: этому парню пригодится мой опыт, как раз то самое, что ему нужно. Рыбак рыбака видит издалека – вроде как сектант, который сразу чует единоверца, или трезвенник, сразу распознающий другого такого же придурка.

Ну так вот. Я стыдился сам себя. Считал, если примирюсь с такой жизнью, успокоюсь – грош мне цена. Если бы я копил обиды, за поводами дело бы не стало. Взять хотя бы драгоценных родителей – что им стоило еще в раннем детстве сделать мне операцию, и я стал бы нормальным. Теперь-то уже, конечно, поздно. Но плевал я на родителей, мне и в голову не приходило на них дуться.

Я раз и навсегда убедил себя, что меня не может полюбить ни одна женщина. Ты-то знаешь, насколько утешительна и приятна эта уверенность, другим и невдомек, верно? Не примиряться с условиями своего существования и одновременно верить, что никто тебя не полюбит, – тут никакого противоречия нет. Ведь если я допустил бы мысль, что в меня можно влюбиться, это означало бы, что я уже примирился с жизнью. И я понял одну вещь: надо иметь мужество трезво оценивать вещи, но не менее важно иметь мужество бороться с этой оценкой. Улавливаешь – я палец о палец не ударил, а выходило, будто я уже с чем-то борюсь.

Я не мог, как мои нормальные приятели, лишиться невинности, обратившись к услугам проститутки, – это тебе объяснять не надо. Ведь шлюхи отдаются клиентам, не испытывая к ним любви. Им наплевать: будь ты старик, бродяга, раскрасавец или кривой, – да хоть прокаженный, если это у тебя на роже не написано. Большинство мужчин такое равноправие устраивает в самый раз, и первую свою женщину они покупают за деньги. Только мне эта демократия не подходила. Чтобы меня принимали так же, как здорового и нормального, – да ни за что на свете, думал я, нипочем не унижусь до такого. Я боялся, что, если на мои кривые лапы не обратят внимания, не дай бог, проигнорируют их, – все, мне конец. Тебе этот страх знаком, верно? Мое существование на белом свете нуждалось во всестороннем признании, и удовлетворить меня могло только какое-нибудь особое, сверхубедительное доказательство. Вот так и надо строить жизнь, говорил я себе.

Наше недовольство миром, сколь бы яростным оно ни было, в принципе излечимо: достаточно, чтобы изменился либо ты сам, либо окружающий тебя мир. Но меня тошнило от всяких мечтаний на эту тему, я вообще запретил себе любое дурацкое фантазирование. Путем долгих рассуждений я пришел к такому логическому выводу: если мир изменится, я существовать не смогу; а если изменюсь я, то не сможет существовать мир. И должен тебе сказать, что эта мысль, как ни странно, меня успокоила, даже смягчила. Моя убежденность в том, что любить мою персону невозможно, и белый свет вполне могли уживаться друг с другом. Главная ловушка, в которую обязательно попадает урод, – это не отказ от противопоставления себя миру, а слишком уж большое увлечение этим противопоставлением. Вот что делает урода неизлечимым…

И вот однажды, когда я был, как говорится, в самом расцвете юности, со мной произошел невероятный случай. Одна хорошенькая прихожанка из богатой семьи, да еще образованная – колледж кончила, вдруг призналась мне в любви. Я прямо ушам своим не поверил.

Несчастливые люди поневоле становятся специалистами по части психологии, поэтому я, конечно, и не пытался отнести это неожиданное признание за счет жалости к калеке. Уж я-то знал, что из одной только жалости женщина полюбить не может. Я решил, что чувство этой девушки ко мне вызвано ее совершенно невероятной гордыней. Красавице, прекрасно знавшей себе цену, претила мысль о том, что ее будет добиваться какой-нибудь уверенный в себе хлюст. Она ни за что не согласилась бы класть на чаши одних весов свою гордость и его самовлюбленность. Ей предлагали массу так называемых «хороших партий», но чем они были престижнее, тем меньше они ей нравились. В итоге девица брезгливо отказалась от мысли о любви, в которой есть хотя бы намек на равенство (и решение ее было твердым, уж можешь мне поверить), – ну и положила глаз на меня.

Я не колебался ни секунды. Хочешь верь, хочешь нет, но я сразу ответил ей: «Я тебя не люблю». Да и что еще мог я ответить? Это было сущей правдой, я нисколько не кокетничал. Если бы я ухватился за предоставленную мне чудесную возможность и пролепетал: «Я тоже тебя обожаю», это было бы уже даже не смехотворно, а, я бы сказал, трагично. Между тем я прекрасно усвоил, что человек, обладающий комичной внешностью, не может позволить себе роскоши выглядеть трагичным. Пустись я в трагедии, люди не будут знать, как им себя со мной вести. Я не должен вызывать жалости – хотя бы из жалости к окружающим. Поэтому-то я ей и заявил в лоб: «Я тебя не люблю».

Ее мой ответ не смутил. Она сказала, что я вру. Это надо было видеть – как она пыталась прибрать меня к рукам, осторожненько так, чтобы не оскорбить мою гордость. Красотка не могла себе представить, что ее можно не любить. Он просто самого себя обманывает, решила она. Стала препарировать мою душу и пришла к выводу, что я, конечно же, схожу по ней с ума, причем уже давно. Вообще-то мозгов ей было не занимать. Если предположить, что девушка действительно меня любила, то следует отдать ей должное: она хорошо понимала трудность своей задачи. Она не могла назвать красивым мое некрасивое лицо – это меня бы обидело, не могла назвать прекрасными мои ноги – я оскорбился бы еще больше, ну и совсем я бы вышел из себя, если б она заявила, что любит не мое тело, а мою душу. Девица прекрасно это понимала и потому повторяла, не вдаваясь в подробности, одно: «Я тебя люблю». Аналитическим путем она вычислила, что во мне пылает ответное чувство.

Такая абсурдная логика найти во мне отклика, конечно, не могла. Хотеть-то я эту девицу хотел и с каждые днем все сильнее, но ее любовь вряд ли могла быть вызвана половым чувством. Я должен был обладать чем-то таким, чего нет больше ни у кого. А чем отличался я от других, кроме своего уродства? Выходит, красавица полюбила меня за косолапые ноги, хоть и не признается в этом? По моей теории такого произойти никак не могло. Может быть, я принял бы ее любовь, если бы моя индивидуальность не ограничивалась искалеченными ногами. Но стоило мне допустить, что я обладаю еще чем-то, кроме косолапости, еще каким-то правом на существование, и я неминуемо вынужден был бы признать, что это право принадлежит и всем остальным людям. Тогда получилось бы, что я признаю свою связь с окружающим меня миром. Нет уж, не надо мне было никакой любви. Девушка просто выдумала, что любит меня, а я и подавно любить ее не мог. День за днем я твердил ей: «Я тебя не люблю».

И странная штука, чем чаще повторял я эти слова, тем сильнее становился ее самообман. И как-то вечером она решила мне отдаться. Тело у нее было – ослепнуть можно. Да только ничего у меня не вышло.

Моя неудача поставила все на свои места. Наконец-то девица поверила, что я действительно ее не люблю. И оставила меня в покое.

Я, понятное дело, сгорал от стыда, но что был этот стыд по сравнению с главным моим позором – уродливыми ногами? Гораздо больше мучило меня другое. Ведь я отлично знал, почему оказался импотентом. Я просто на миг представил, как мои искореженные лапы коснутся ее хорошеньких ножек. И все, конец. Это открытие нанесло удар по миру, царившему в моей душе, миру, который опирался на уверенность, что любить меня невозможно.

Понимаешь, все это время во мне жила лихая такая веселость, я собирался с помощью обычной похоти, точнее удовлетворения обычной похоти, доказать самому себе невозможность любви. Но меня предало мое собственное тело – оно взяло на себя роль, которую я предназначал только духу. Новое противоречие поставило меня в тупик. Говоря языком банальным, я, всю жизнь уверяя себя, что недостоин любви, только о ней и мечтал. Напоследок же решил подменить любовь похотью и успокоился на этом. Но даже похоть, приятель, требует, чтобы я забыл о своем уродстве, то есть, чтобы я отказался от единственной преграды на пути к любви, все той же моей веры в собственную непривлекательность. У меня будто глаза открылись. Оказывается, я всегда считал похоть более примитивной, чем она есть на самом деле, мне и в голову не приходило, что для физической любви тоже нужно уметь видеть себя приукрашенным.

С тех пор тело стало интересовать меня куда больше, чем душа. Но я не мог предаться похоти, мне оставалось только мечтать о ней. Я стал этаким эфиром, которого не видит никто, но который видит всех. Легким ветерком подлетал я к объекту своей страсти, осыпал ласками вожделенное тело и тайно проникал в заветную плоть… Что ты представляешь себе, когда слышишь слово «плоть»? Верно, нечто плотное, массивное, непрозрачное – одним словом, материальное. Для меня же плоть, плотское желание – это ветер, прозрачный и невидимый глазу.

Но мои косолапые ноги торчали вечной помехой, они никак не желали становиться прозрачными. Это, собственно, были даже не ноги, а сгусток духа, материя, причем более твердая, чем любая плоть.

Нормальные люди полагают, что увидеть себя можно только в зеркале, но калека всю жизнь смотрится в зеркало, постоянно висящее перед самым его носом.

Каждую минуту он вынужден любоваться собственным отражением. Забвение исключается. Поэтому для меня то, что люди называют «смущением» или «моральным дискомфортом», – не более чем детские игрушки. Нет никакого дискомфорта – мое существование так же определенно и несомненно, как существование солнца, земли, прекрасных островов и безобразных крокодилов. Мир незыблем, словно могильная плита.

Ни малейшего дискомфорта и ни единой точки опоры – вот на чем основывается моя жизненная позиция. Для чего я живу? Этот вопрос не дает другим покоя, некоторые аж накладывают на себя руки. А мне начхать. У меня косолапость – и условие, и причина, и цель, и смысл жизни… Да что там – это и есть моя жизнь. Мне хватает и самого факта моего существования. Более чем. Я вообще думаю, что беспокойство по поводу смысла жизни – это роскошь, позволительная тем, кто не в полной, мере ощущает себя живущим на белом свете.

Для начала я приглядел одну старую вдову, жившую в нашей деревне. Ей было лет шестьдесят, а то и больше. Как-то раз, в годовщину смерти ее отца, я пошел к ней вместо папаши читать сутры. В доме никого не было – перед алтарем сидели только мы со старухой. Когда я покончил с поминанием, вдова отвела меня в другую комнату и стала поить чаем. Дело было летом, и я сказал, что хочу освежиться. Разделся догола, а старуха поливала меня водой. Когда я увидел, что она соболезнующе рассматривает мои ноги, в голове у меня моментально возник план.

Мы вернулись в дом, и я, вытираясь полотенцем, стал с торжественным видом плести старухе разные небылицы. Мол, когда я родился, моей матери во сне явился Будда и поведал: «Женщина, которая всей душой возлюбит больные ноги твоего сына, попадет прямиком в рай». Эта благочестивая дура уставилась на меня, знай только четки перебирает. Тут я прочитал приличествующую случаю сутру, сложил руки с четками на груди и хлоп на спину, как был, нагишом. И глаза закрыл. А сам все сутры бормочу.

Ты представить себе не можешь, чего стоило мне сдержаться и не расхохотаться. Меня просто распирало от смеха. И ничего такого в этот миг я о себе не воображал. А старуха тем временем тоже напевала сутры и молилась моим ногам. Я представлял себе свои кривые лапы и мысленно корчился от хохота. «Косолапый, косолапый», – повторял я про себя и ничего не видел, кроме скособоченных моих ног. Кошмарные, безобразные уродцы. Какой нелепый фарс! А старуха еще и кланялась, щекоча мне ступни своими седыми космами, от этого становилось еще смешней.

Оказалось, что мои представления о похоти, создавшиеся у меня после рокового прикосновения к хорошеньким ножкам, были неверными. В самый разгар этого маразматического богослужения я вдруг почувствовал, что возбуждаюсь. Ничего этакого о себе не воображая – ты понял?! Да еще в каких условиях!

Я вскочил и завалил старуху. Мне даже не показалось странным, что она приняла мои действия как должное. Вдовица смирно лежала, закрыв глаза, и читала сутру. Я отлично помню, что это была за сутра – «Заклинание Большого Утешения»: «Ики-ики. Синб-синб. Ора-сан. Фура-сяри. Хадза-хадза фура-сяри». Ты, конечно, знаешь, как это переводится: «Взываем к Тебе, взываем к Тебе. Даруй нам суть чистейшей из чистот, изгоняющей Три Зла – корысть, гнев и безумие».

Я видел прямо перед собой грубое, обожженное солнцем лицо с зажмуренными глазами, лицо шестидесятилетней женщины, готовой мне отдаться. И возбуждение мое ничуть не спадало. Самое же потешное во всей этой комедии было то, что моими движениями словно бы кто-то руководил, словно бы я тут и ни при чем.

Хотя чего там «ни при чем». Все я видел, все понимал. Такова уж особенность ада – ни одна мелочь не укроется от твоих глаз. Будь кругом хоть мрак кромешный!

В морщинистом лице старухи не было ни красоты, ни какой-нибудь там одухотворенности. Но своим Уродством, своей старостью оно в самый раз соответствовало моему внутреннему настрою – никаких грез, никаких фантазий. Кто поручится, что любая раскрасавица не обернется такой же старой ведьмой, если попристальней взглянуть на нее абсолютно трезвыми глазами? Мои ноги и это лицо – ты понял? Мне открылась истинная суть физического возбуждения. Я впервые испытал дружескую симпатию к собственной похоти, поверил в нее. И потом, я понял еще одну штуку: надо не стараться сократить дистанцию, отделяющую тебя от объекта страсти, а, наоборот, всячески ее сохранять, чтобы женщина так и оставалась абстрактным объектом страсти – и не больше.

Зато смотреть можно сколько хочешь. У калеки своя логика: он еще не тронулся с места, а ему кажется, что он уже достиг конечной точки; он неподвластен чувству душевного дискомфорта – на этой основе я и создал свою «эротическую теорию». Я разработал схему, имитирующую то, что у людей называется страстью. Для меня сияние, рождаемое ослепляющим желанием, которое можно сравнить с плащом-невидимкой или порывом ветра, – недоступная фантазия; я должен все видеть и знать, что видят меня. Тогда мое увечье и моя женщина оказываются рядом на одинаковом от меня удалении. Реальность – там, а похоть – всего лишь иллюзия. Я смотрю туда и бесконечно падаю, погружаясь в эту иллюзию; семя мое брызжет прямо в реальность. Моя косолапость и моя женщина не соприкасаются, между ними не возникает связи – и та и другая остаются за гранью… Желание нарастает и нарастает – ведь тем прекрасным ножкам никогда не придется дотрагиваться до моих уродливых лап.

Наверное, тебе нелегко во всем этом разобраться. Что, требуется разжевать? Но главное, я думаю, ты понял: с тех пор я успокоился и уверовал, что никакой любви нет и быть не может. Никакого дискомфорта. Никакой любви. Мир на веки вечные застыл на месте, но цель движения уже достигнута. Можно не пояснять, что речь идет о нашем с тобой мире.

Так мне удалось дать краткое определение всеобщей иллюзии, именуемой «любовью». Иллюзия эта пытается связать реальность с химерой… Я знаю твердо: уверенность, что никто тебя не полюбит, – вообще основа человеческого существования… Вот так, приятель, лишился я невинности.

Касиваги замолчал. Все это время я слушал его с напряженным вниманием и только теперь перевел дух. Впечатление от его рассказа было глубоким и горьким, неведомые доселе идеи открылись мне, и заныло сердце. Но прошло несколько мгновений, и весеннее солнце вновь засияло надо мной, вновь вспыхнула усыпанная ярким клевером трава. Стали слышны крики, доносившиеся с баскетбольной площадки. Весенний день оставался совершенно таким же, но значение его и смысл теперь виделись мне иначе.

Не в силах выдержать паузу, я, заикаясь, попытался поддержать разговор и, конечно же, сморозил глупость:

– И с тех пор ты все время один?

Касиваги нарочно сделал вид, что не понимает меня, и заставил повторить вопрос еще раз. Впрочем, ответил он тоном довольно дружелюбным:

– Один? Чего это мне быть одному? Познакомимся лучше – узнаешь, как было дальше.

Зазвенел звонок, извещая о начале лекции. Я было поднялся, но Касиваги ухватил меня за рукав и усадил рядом с собой. В университет я ходил в том же кителе, что и в школу, только пуговицы были новые; ткань совсем вытерлась и обветшала. К тому же форма меня так тесно обтягивала, что хилая моя фигура казалась еще более жалкой.

– Сейчас у нас что, иероглифика? Ну ее, тоска одна. Пойдем-ка лучше погуляем, – предложил Касиваги и стал подниматься, что стоило ему огромных усилий: сначала он будто разобрал свое тело на детали, а потом собрал вновь. Это напоминало мне встающего на ноги верблюда – я видел его в кино.

Я еще не прогулял ни одного занятия, но не хотелось упускать возможности узнать о Касиваги побольше. Мы направились к воротам.

На улице невообразимая походка моего нового приятеля потрясла меня с новой силой, и я испытал некое подобие стыда. Поразительно, как могло во мне возникнуть столь обыденное чувство, и только из-за того, что рядом ковылял хромой калека.

Касиваги впервые открыл мне самую суть стыда, жившего в моей душе. И в то же время он подтолкнул меня к жизни. Касиваги вскрыл все постыдное и скверное во мне, и оно приобрело новую свежесть. Может быть, от этого, когда мы шли по усыпанной гравием дорожке к воротам, освещенная весенним солнцем гора Хиэйдзан явилась мне по-новому, словно я видел ее в первый раз. Так же, как многие из окружавших меня предметов, гора будто бы проснулась и обрела иной смысл. Вершина ее остро вздымалась ввысь, но бег склонов вниз казался бесконечным, как затухающий резонанс музыкального аккорда. Нависая над морем крыш, гора была совсем близко; она сияла выпуклостями складок, впадины же терялись в черно-синей весенней дымке.

На улице перед университетскими воротами было тихо – мало прохожих и мало машин. Лишь изредка, лязгая, пробегал трамвай, ходивший от депо в Кара-сума до железнодорожного вокзала и обратно. По ту сторону проезжей части, напротив главного входа, находились старинные ворота университетского стадиона; слева шумела молодой листвой аллея деревьев гинкго.

– Пойдем, что ли, по стадиону погуляем? – сказал Касиваги и первым захромал через трамвайные пути. Он пересек пустынную мостовую, яростно дергаясь всем телом, похожий сейчас на крутящееся колесо водяной мельницы.

Стадион был просторен, вдали несколько студентов – то ли тоже сбежали с лекции, то ли у них занятия уже кончились – перебрасывались мячиком; группа из пяти-шести человек размеренно бежала по дорожке, тренируясь перед марафоном. Двух лет не прошло, как кончилась война, а юнцам уже опять некуда девать свою энергию, подумал я и вспомнил скудную храмовую пищу.

Мы присели на полусгнившее спортивное бревно и стали рассеянно смотреть на бегунов, которые то приближались к нам, то снова мчались прочь по кольцевой дорожке. Дивное это было ощущение – прогуливать занятия, словно свежее прикосновение впервые надетой новенькой рубашки. Как ярко светило солнце, как нежно дул ветерок! Вновь, тяжело дыша, сюда неслись бегуны; они запыхались, бег их стал неровным; вот, окутав нас облаком пыли, они протрусили мимо.

– Идиоты, – кивнул на них Касиваги, в голосе его не чувствовалось ни малейшей зависти. – Ну чем они занимаются? «Полюбуйтесь, какие мы крепкие да здоровые»? Кому нужен этот спектакль? Сейчас повсюду устраивают спортивные состязания. Верный признак упадка. Людям надо показывать вовсе не это. А знаешь что? Смертную казнь, вот что. И почему только у нас не устраивают публичные экзекуции, – мечтательно вздохнул Касиваги. – Не кажется ли тебе, что порядок в стране во время войны удавалось поддерживать только потому, что из насильственной смерти сделали своего рода представление? Публичную казнь человечество отменило якобы для того, чтобы не ожесточать людские сердца. Чушь собачья! Знаешь, какие благостные, оживленные лица были у тех, кто убирал трупы после бомбежек? Зрелище страданий и крови, предсмертные стоны ближнего учат человека смирению, делают его душу тоньше, светлее и мягче. Корни зверства и кровожадности надо искать не здесь. Жестокость рождается совсем в иные минуты – например, в такой вот славный весенний день, когда сидишь на подстриженном газончике и разглядываешь солнечные пятна на травке, а, как по-твоему? Все жутчайшие кошмары, произошедшие в истории человечества, начинались именно так. Вид же корчащегося в предсмертной агонии, окровавленного тела – причем среди бела дня, заметь, – придает кошмару конкретность, материальность. Это уже не наша мука, а мука кого-то там другого, страшная и абсолютно реальная. Только и всего. Чужую же боль мы не чувствуем. Представляешь, как здорово?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю