355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юкио Мисима » Золотой храм » Текст книги (страница 7)
Золотой храм
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:50

Текст книги "Золотой храм"


Автор книги: Юкио Мисима



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Подобные поступки были мне чужды – я не обладал ни средствами, ни возможностями, ни внутренней свободой для их совершения. Однако, говоря про «новую эпоху», я был преисполнен решимости, хоть и не знал, чего конкретно надо ждать. «Пусть другие предаются миру зла своими делами и самой своей жизнью, – думал я, – я же погружусь как можно глубже в тот мир зла, который недоступен глазу».

Впрочем, первые мои планы проникнуть в мир зла были неуклюжи и смехотворны: я собирался втереться в доверие к настоятелю, чтобы он назначил меня своим преемником, а потом взять и отравить его – и тогда уж Золотой Храм точно будет мой. От этих замыслов у меня делалось даже как-то спокойнее на душе, особенно когда я убедился, что Цурукава мне не соперник.

– И что же, тебя совсем не тревожит будущее? – спросил я его. – Ты ни о чем не мечтаешь?

– Нет. Тревожься – не тревожься, мечтай – не мечтай, что от этого изменится?

В ответе Цурукава не было и тени горечи или бравады. В этот миг сверкнула молния, осветив тонкие полукружья его бровей – единственную тонкую деталь округлого лица. Похоже, Цурукава просил парикмахера подбривать их. От бровей, и без того узких, вообще оставалась одна ниточка, кое-где виднелся голубоватый след от бритвы.

Увидев эту нежную голубизну, я почувствовал тревогу. Этот юноша, в отличие от меня, горел светом чистой и ясной жизни, находясь на самой ее вершине. Пока огонь не догорит, будущее останется от него сокрытым. Пылающий фитиль будущего плавает в холодном и прозрачном масле. Зачем такому человеку провидеть свое грядущее, чистое и безгрешное? Если, конечно, впереди его ждет чистота и безгреховность…

После того как Цурукава ушел к себе, я от духоты никак не мог уснуть. К тому же я твердо решил не поддаваться дурной привычке рукоблудия, и это тоже лишало меня сна.

Иногда ночью у меня происходила поллюция. Причем мне не снилось ничего сексуального. Например, я видел черного пса, бегущего по темным улицам, из пасти пламенем вырывалось прерывистое дыхание, а на шее у собаки висел колокольчик. Колокольчик звенел все громче и громче, и вместе со звуком росло мое возбуждение; когда же звон доходил до высшей точки, происходило семяизвержение.

Занимаясь блудом наяву, я рисовал себе разные адские картины. Еще мне виделись груди Уико, ее бедра. Себя же я представлял крошечным, безобразным червяком…

Я рывком поднялся с постели, через заднюю дверь Малой библиотеки прокрался во двор.

За храмом Рокуондзи находился храм Юкатэй, а еще дальше к востоку высилась гора Фудосан. Ее склоны поросли соснами, меж стволов которых тянулся к небу молодой бамбук, цвели кусты дейции и дикой азалии. Я настолько успел изучить эти места, что и темной ночью поднимался вверх по тропинке не оступаясь. С вершины горы открывался вид на верхнюю и центральную часть Киото, а вдали синели горы Эйдзан и Даймондзи.

Я карабкался все выше и выше. Из-под ног взлетали, хлопая крыльями, напуганные птицы, но я не обращал на них внимания, а только следил, чтобы не споткнуться о какой-нибудь пенек. Мне стало легче – бездумная прогулка исцелила меня. Наконец я достиг вершины, и прохладный ночной ветер стал обдувать мое разгоряченное тело.

Открывшаяся взору картина меня поразила. Затемнение было отменено, и город разливался по долине морем огней. Это зрелище показалось мне чуть ли не чудом – ведь я впервые после окончания войны смотрел на город сверху.

Светящиеся огни составляли единое целое. Рассыпанные по плоскости, они не казались ни далекими, ни близкими, а как бы представляли собой огромное прозрачное сооружение, созданное из горящих точек; гигантская эта конструкция громоздилась в ночи, светясь причудливыми наростами и ответвлениями. Так вот он какой, город. Лишь парк вокруг императорского дворца был погружен во мрак, похожий на черную пещеру.

Вдали, над горой Эйдзан, в темном небе то и дело вспыхивали молнии.

«Это и есть суетный мир, – подумал я. – Вот кончилась война, и под этими огнями засновали люди, охваченные порочными помыслами. Сонмища женщин и мужчин смотрят там друг другу в лицо, не чувствуя, как в нос им ударяет трупный запах их собственных деяний, отвратительных, как сама смерть. Сердце мое радуется при мысли о том, что все эти огни – огни ада. Так пусть же зло, зреющее в моей душе, растет, множится и наливается светом, пусть не уступит оно ни в чем этому огромному сиянию! И пусть чернота моей души, хранящей огонь зла, сравняется с чернотой ночи, окутавшей этот город!»


* * *

Теперь, с концом войны, число посетителей в Золотом Храме с каждым днем росло. Настоятелю удалось добиться от городских властей разрешения повысить плату за вход, чтобы компенсировать рост инфляции.

До сих пор любоваться Золотым Храмом приходила немногочисленная, неброско одетая публика – военные в форме, штатские в гражданских кителях. Но вот в городе появились оккупационные войска, и вскоре разнузданные нравы суетного мира захлестнули территорию храма. Впрочем, перемены были не только к худшему, так, возродилась традиция устраивать чайные церемонии, и в Золотой Храм зачастили женщины в нарядных кимоно, до поры до времени припрятанных по шкафам. Мы, послушники, в своих убогих рясах теперь выделялись из толпы; казалось, будто мы вырядились монахами для потехи или что мы какие-нибудь туземцы из заповедника, наряженные в национальные одежды, чтобы публика могла посмотреть, как жили наши далекие предки. Особенно своим видом мы веселили американцев: те бесцеремонно дергали нас за рукава ряс и покатывались со смеху. Или, сунув немного денег, брали наши одеяния напрокат – сфотографироваться на память. Наш экскурсовод не знал иностранных языков, поэтому иногда вести американских гостей по территории стали отправлять меня или Цурукава, хотя мы объяснялись по-английски с грехом пополам.

Пришла первая послевоенная зима. В пятницу вечером вдруг повалил снег и не прекращался всю субботу. Днем, в школе, я с наслаждением предвкушал, как пойду любоваться заснеженным Золотым Храмом.

Снег все шел и шел. Я свернул с дорожки для посетителей и как был, в резиновых сапогах, с ранцем через плечо, отправился к берегу Зеркального пруда. В воздухе носились легкие и быстрые снежинки. Как прежде, в детстве, я поднял лицо к небу и открыл рот пошире. Снежинки ударялись о мои зубы, и мне казалось, что я слышу легкий звон, будто подрагивают листочки фольги; я чувствовал, как снег падает в тепло полости рта и тает, соприкасаясь с его красной плотью. Мне представился клюв феникса, застывшего над Вершиной Прекрасного, горячий, гладкий рот золотой сказочной птицы.

Когда идет снег, мы снова чувствуем себя детьми. Да и потом, мне ведь было всего восемнадцать. Что же странного, если мою душу охватило детское возбуждение?

Присыпанный снегом Золотой Храм был невыразимо прекрасен. Открытый ветрам, он стоял в пленительной наготе: внутрь свободно задувало снег, жались друг к другу стройные колонны.

Почему не заикается снег? – подумал я. Иногда, ложась на ветви аралии и осыпаясь затем вниз, он действительно словно начинал заикаться. Снег окутывал меня облаком, плавно скользя с небес, и я забыл о душевных своих изъянах, сердце мое забилось в чистом и ровном ритме, как если бы меня обволакивала чудесная музыка.

Из-за снегопада трехмерный Кинкакудзи утратил объемность, в нем больше не ощущалось вызова окружающему миру, Храм стал плоским, превратился в свое собственное изображение. Обнаженные ветви деревьев на лесистых склонах почти не задерживали снег, и лес казался еще более голым. Лишь на хвое растущих кое-где сосен лежали роскошные белые шапки. На льду пруда намело сугробы, но почему-то не везде, а только местами – большие белые пятна, разбросанные по поверхности, напоминали облака с декоративного панно. Среди сугробов затерялись островок Авадзи и скала Кюсанхаккай, и их молодые сосны, казалось, каким-то чудом пробились сквозь лед и наст заснеженной равнины.

Лишь крыши верхнего и среднего ярусов Храма – Вершины Прекрасного и Грота Прибоя – да еще маленькая кровля Рыбачьего павильона отливали белизной, стены же, сложные переплетения досок на фоне снега, казались черными. Мне доподлинно было известно, что в Храме никто не живет, но очарование этих черных стен было столь велико, что я усомнился: а вдруг все-таки живет? Так мы, разглядывая картину на шелке художника китайской Южной школы, где изображен какой-нибудь замок в горах, придвигаемся поближе, пытаясь угадать, кто скрывается за его стенами. Но если бы я захотел приблизиться к этому Храму, мое лицо уперлось бы в холодный шелк снега.

Двери Вершины Прекрасного, обращенные к заснеженным небесам, были и сегодня настежь. Я представил, как снежинки пролетают через узкое пространство покоев, ударяются о дряхлую позолоту стен и застывают узорами золотистой изморози.

В воскресенье утром меня позвал наш старик экскурсовод. Время осмотра еще не наступило, но у ворот уже стоял американский солдат. Старик жестом попросил его подождать и пошел за мной, «знатоком» английского. Как ни странно, иностранный язык давался мне легче, чем Цурукава, и, говоря по-английски, я никогда не заикался.

Перед воротами храма я увидел армейский джип. Вдребезги пьяный американец стоял, опираясь о столб ворот. Он взглянул на меня сверху вниз и насмешливо улыбнулся.

Храмовой двор, засыпанный свежим снегом, сиял ослепительной белизной. На меня в упор посмотрело молодое, в розовых складках жира лицо, обрамленное этим нестерпимым сиянием, и дохнуло белым паром и перегаром. Мне стало немного не по себе, как всегда, когда я пытался представить, что за чувства могут жить в существе, настолько отличающемся от меня по размерам.

Я взял себе за правило никому и ни в чем не перечить, поэтому, несмотря на ранний час, согласился провести американца по территории, попросив только уплатить за вход и экскурсию. К моему удивлению, смертельно пьяный детина безропотно заплатил. Потом обернулся к джипу и буркнул: «А ну давай, выходи» – или что-то в этом роде.

Снег блестел так ярко, что в темноте кабины ничего разглядеть было нельзя. Под брезентовым верхом шевельнулось что-то белое – будто кролик в клетке.

На подножку джипа высунулась нога в узкой туфле на высоком каблуке. Я удивился, что она голая, без чулка, – было очень холодно. Появилась женщина, обычная проститутка из тех, что путаются с американской солдатней, – это было видно с первого взгляда, ярко-красное пальто, того же пылающего цвета лакированные ногти. Полы пальто распахнулись, и промелькнула грязноватая ночная рубашка из дешевой материи. Женщина тоже была абсолютно пьяна, глаза ее смотрели мутно. Парень хотя бы не забыл одеться, она же просто накинула на рубашку пальто и обмотала шею шарфом – видимо, только что вылезла из постели.

В белом свете снега женщина казалась мертвенно-бледной. На бескровном лице неживым пятном алели намазанные губы. Ступив на землю, женщина чихнула – по тонкому носу пробежали морщинки, пьяные, усталые глаза на миг уставились куда-то вдаль и снова помутнели. Она назвала солдата по имени:

– Дзяк, Дзя-ак, цу корудо, цу корудо[19]19
  Искаж. англ.: «Джек, Дже-ек, очень холодно, очень холодно».


[Закрыть]
.

Голос ее жалобно раскатился над заснеженной землей. Парень не ответил.

Впервые женщина этого сорта казалась мне красивой. И вовсе не потому, что она хоть сколько-то походила на Уико, – наоборот, ее словно специально создали так, чтобы она ни единой мелочью не напоминала Уико. И может быть, именно благодаря этой несхожести с оставшимся в моем сердце образом проститутка обрела особую, свежую красоту. И было что-то утешительное в таком противопоставлении чувству, которое оставило в моей душе первое соприкосновение с женской красотой.

Только одно, пожалуй, объединяло проститутку с Уико: как и та, она не удостоила мою жалкую фигуру в грязном свитере и резиновых сапогах ни единым взглядом.

Все обитатели храма с раннего утра вышли на уборку снега, но едва-едва успели расчистить дорожки для публики, да и по тем пройти можно было только друг за другом. Я повел американца и его подругу за собой.

Выйдя на берег пруда и увидев открывшуюся картину, солдат замахал своими здоровенными ручищами, радостно загоготал и что-то прокричал. Схватил женщину за плечи и с силой встряхнул. Та недовольно нахмурила брови и снова повторила:

– О-о, Дзя-ак! Цу корудо!

Американец спросил меня, что это за ягоды краснеют на присыпанных снегом ветвях, но я не знал, как они называются по-английски, и просто сказал: «аоки». Быть может, под внешностью громилы скрывался поэт, но мне ясные голубые глаза солдата показались жестокими. В английской детской песенке про Матушку Гусыню поется о том, что черные глаза – злые и жестокие. Видимо, человеку свойственно отождествлять жестокость с чем-то чужеродным и иностранным.

Я начал экскурсию как обычно. В Золотом Храме мертвецки пьяный американец, шатаясь из стороны в сторону, снял сапоги и швырнул их на пол. Закоченевшими от холода пальцами я достал из кармана путеводитель на английском языке и приготовился читать по нему, как делал это всегда, но солдат протянул руку, выхватил у меня брошюру и стал дурашливым голосом декламировать по ней сам, так что необходимость в моих услугах отпала.

Я стоял, прислонившись к одной из колонн Зала Очищения Водой, и смотрел на искрящийся и сверкающий пруд. Никогда еще покои Золотого Храма не заливало такое море света – даже становилось как-то не по себе.

Засмотревшись на пруд, я не заметил, как между солдатом и проституткой, зашедшими в Рыбачий павильон, началась перебранка. Ссора становилась все громче, но слов разобрать я не мог. Женщина ожесточенно кричала что-то своему спутнику, причем я так и не понял – по-японски или по-английски. Переругиваясь на ходу, американец и проститутка двигались в мою сторону, обо мне они уже забыли.

Солдат бранился, нависая над женщиной, и она вдруг со всего размаху ударила его по щеке. Потом повернулась и, быстро надев свои туфли на высоком каблуке, пустилась бежать по дорожке к воротам.

Я не понял, что произошло, но тоже выскочил из Храма и побежал вдоль пруда. Однако длинноногий американец догнал женщину быстрее меня и схватил ее за лацканы ярко-красного пальто.

Потом парень оглянулся на меня и разжал пальцы. Наверное, руки его обладали поистине богатырской силой, потому что женщина тут же навзничь рухнула на снег. Красные полы пальто распахнулись, заголились белые ляжки. Она даже не пыталась встать, а только злобно смотрела снизу на солдата, горой возвышавшегося над ней.

Я инстинктивно опустился рядом с женщиной на колени, чтобы помочь ей подняться.

– Эй, ты! – крикнул американец.

Я обернулся. Он стоял надо мной, широко расставив ноги, и делал какой-то знак рукой. Потом сказал по-английски странно потеплевшим, мягким голосом:

– Ну-ка наступи на нее. Слышишь, ты?

Я сначала не понял, чего он от меня хочет. Но в голубых глазах, глядевших на меня откуда-то сверху, недвусмысленно читался приказ. За широкими плечами солдата сверкал и переливался покрытый снегом Храм, ярко синело ясное, словно свежевымытое, зимнее небо. В этих голубых глазах не было и тени жестокости. Их выражение показалось мне необычайно нежным и даже лиричным.

Толстые пальцы крепко взяли меня за воротник и рывком поставили на ноги. Но голос по-прежнему был мягок и ласков:

– Наступи. Наступи на нее.

Словно завороженный, я поднял ногу в резиновом сапоге. Солдат хлопнул меня по плечу, нога дернулась книзу и опустилась на мягкое – будто я ступил в жидкую весеннюю грязь. Это был живот проститутки. Она зажмурила глаза и взвыла.

– Еще разок. Давай-давай.

Я наступил еще. Охватившее меня поначалу смятение исчезло, сменилось вдруг безудержной радостью. Это женский живот, сказал себе я. А вот это – грудь. Никогда бы не подумал, что человеческое тело так послушно и упруго – прямо как мяч.

– Хватит, – отчетливо произнес американец.

Потом вежливо помог женщине подняться, стряхнул с нее снег и грязь и, не оборачиваясь, повел ее под руку вперед. Женщина за все время так ни разу на меня и не взглянула.

Усадив проститутку в джип, солдат посмотрел на меня и с пьяной торжественностью сказал: «Спасибо». Протянул мне какие-то деньги, но я не взял. Тогда он достал с переднего сиденья две пачки сигарет и сунул мне в руки.

Я стоял у ворот, солнечные блики слепили мне глаза. Щеки мои горели огнем. Подняв облако снежной пыли, джип запрыгал по ухабам и скрылся вдали. Я весь дрожал от возбуждения.

Когда же волнение схлынуло, в голову мне пришла восхитительная по своему коварству мысль: я представил, как обрадуется настоятель, заядлый курильщик, получив в подарок эти сигареты. А знать ничего не будет.

Ни к чему мне признаваться ему в содеянном. Я лишь подчинился насилию. Неизвестно еще, что со мной сталось бы, попробуй я не подчиниться.

Я отправился в Большую библиотеку. Отец эконом, мастер на все руки, как раз брил Учителю голову. Я остался ждать на засыпанной снегом веранде.

Сосна «Парусник», покрытая искристым снегом, сегодня была похожа на настоящий корабль со свернутыми белыми парусами.

Настоятель сидел с закрытыми глазами и держал в руках лист бумаги, о который эконом вытирал лезвие. Из-под бритвы все явственней возникал голый череп – массивный и какой-то животный. Покончив с бритьем, отец эконом накрыл голову Учителя горячим полотенцем. Когда он снял полотенце, взору явилась блестящая, будто новорожденная голова, похожая на вынутое из кипятка яйцо.

Я пробормотал, заикаясь, какие-то объяснения и с поклоном протянул преподобному две пачки «Честерфильда».

– О-о, вот за это спасибо.

По лицу Учителя промелькнула рассеянная улыбка. Только и всего. Потом его рука деловито и одновременно небрежно швырнула обе пачки на стол, заваленный письмами и бумагами.

Отец эконом принялся массажировать преподобному Досэну плечи, и тот снова прикрыл глаза.

Надо было уходить. От разочарования меня бросило в жар. Мой преступный и загадочный поступок, полученные в награду за него сигареты, принявший их, не ведая ни о чем, Учитель – вся эта цепь событий должна была привести к более острому и драматичному эффекту! И то, что человек, именующий себя «Учителем», ничего не почувствовал, лишь усилило мое к нему презрение.

Однако настоятель вдруг велел мне задержаться. Оказалось, что он решил меня облагодетельствовать.

– Ты вот что, – объявил настоятель, – как кончишь школу, будешь поступать в университет Отани. Тебе надо хорошенько учиться, чтобы сдать экзамены как следует, покойный отец взирает на тебя с небес.

Новость, благодаря отцу эконому, незамедлительно распространилась среди всех обитателей храма. То, что отец настоятель сам предлагает послушнику поступать в университет, говорило о многом. Я был наслышан о том, каких трудов стоило другим добиться этой милости: иной каждый вечер месяц за месяцем ходил делать Учителю массаж, чтобы получить желанное разрешение. Цурукава, который собирался учиться в Отани на собственные средства, узнав о решении настоятеля, обрадованно хлопнул меня по плечу, а еще один послушник, обойденный вниманием Учителя, с этого дня перестал со мной разговаривать.

Глава 4

Итак, весной сорок седьмого года я поступил на подготовительное отделение университета Отани. Со стороны могло бы показаться, что все складывается как нельзя лучше и я уверенно ступаю по жизни, пользуясь неизменным расположением Учителя и вызывая зависть недругов. На самом же деле поступлению в университет предшествовало событие, при воспоминании о котором меня и поныне охватывает дрожь.

Через неделю после того снежного утра, когда настоятель объявил, что я буду учиться в университете, я, вернувшись из школы, столкнулся лицом к лицу со своим обойденным соперником – тот взглянул на меня со странным ликованием. До этого он делал вид, что не замечает моего существования.

В поведении отца эконома и всех прочих я тоже уловил нечто необычное, хотя внешне все оставалось по-прежнему. Вечером я пошел в келью Цурукава и пожаловался ему на непонятную перемену, произошедшую в братии. Поначалу Цурукава отвечал уклончиво, но он никогда не умел скрывать своих чувств и вскоре виновато посмотрел на меня исподлобья.

– Мне рассказал… (тут Цурукава назвал имя третьего из послушников), но его при этом тогда не было, он еще не вернулся из школы… В общем, тут днем произошла какая-то странная история.

У меня все сжалось в груди. Я насел на своего приятеля, и он, заставив меня поклясться, что я его не выдам, глядя мне прямо в глаза, рассказал следующее.

Днем в храм приходила проститутка, одетая в красное пальто. Она потребовала встречи с настоятелем. К ней вышел отец эконом, но женщина не пожелала с ним объясняться и вновь потребовала самого главного. На беду по коридору проходил преподобный Досэн. Увидев посетительницу, он вышел в переднюю. Проститутка сказала, что неделю назад, в тот день, когда кругом лежал снег, она вдвоем с одним иностранным солдатом приехала посмотреть Золотой Храм; по словам проститутки, американец повалил ее наземь и заставил какого-то монашка из нашего храма топтать ее ногами. Вечером у нее случился выкидыш. От настоятеля она требовала денежной компенсации. Если же он ничего не даст, женщина грозилась поднять скандал и объявить всему миру, что за дела творятся в храме Рокуондзи.

Отец настоятель, ни слова не говоря, дал проститутке денег, и она ушла. Было известно, что в то злосчастное утро экскурсию вел я, однако, поскольку других свидетелей моего проступка не имелось, преподобный Досэн велел ничего мне о случившемся не говорить. Сам он решил счесть рассказ проститутки ложью и небылицей. Однако братия, которой отец эконом не преминул все передать, не сомневалась в моей виновности.

Цурукава, чуть не плача, схватил меня за руку. Глядя на меня ясными глазами, он спросил своим бесхитростным детским голоском:

– Неужели ты и вправду мог совершить такое?

…Я оказался лицом к лицу с обуревавшими меня мрачными страстями. К этому вынудил меня вопрос Цурукава. Почему он задал его? Из дружеских чувств? Знает ли он, что, спрашивая меня об этом, выходит за пределы отведенной ему роли? Понимает ли, что самим своим вопросом совершает предательство по отношению к моему сокровенному «я»?

Я ведь уже говорил, что Цурукава – мой позитив. И если бы он честно играл свою роль, то ему следовало бы не приставать ко мне с вопросами, а перевести мои темные чувства в чувства светлые. Тогда ложь стала бы правдой, а правда обернулась бы ложью. Поступи Цурукава как обычно – преврати он тень в свет, ночь в день, луну в солнце, скользкую плесень во влажную молодую листву, – я бы, наверное, заикаясь, во всем ему признался. Но на сей раз Цурукава меня подвел. И таившиеся в моей душе черные страсти обрели новую силу…

Я неопределенно улыбнулся. В храме полночь, не горит ни огонька. Холодные колени. Вокруг нас – древние мощные колонны.

Отчего я дрожал? Скорее всего, просто от холода, но то могла быть и дрожь наслаждения – ведь я впервые открыто лгал в глаза своему единственному Другу.

– Ничего этого не было.

– Правда?! Значит, та женщина наврала? Ах, мерзавка! Надо же, отец эконом, и тот поверил!

Цурукава все пуще распалялся праведным гневом, он уже собирался прямо с утра пойти к Учителю и поведать ему, как меня оболгали. В этот миг перед моими глазами возникла свежевыбритая голова настоятеля, так похожая на какой-то только что сваренный овощ. Потом – розовые пухлые щеки. Мной вдруг овладело жгучее отвращение к этому лицу. Необходимо было умерить пыл Цурукава, пока он действительно чего-нибудь не натворил.

– Ты что ж, думаешь, Учитель поверил в мою виновность?

– А?.. – Цурукава был сбит с толку.

– Все остальные могут болтать что им вздумается, главное – отец настоятель молчит. А значит, он разобрался, что к чему, и я могу быть спокоен. Так я думаю.

И я объяснил Цурукава, что, начни он уверять остальных в моей невиновности, это лишь убедило бы всех в обратном. Настоятель знает, что я ни при чем, поэтому он и велел оставить историю без последствий. Я говорил это своему приятелю, а сердце трепетало от восторга, радость охватила все мое существо. В голове у меня ликующе звучало: «Никто, никто не видел. Свидетелей нет!»

Сам-то я, конечно, не считал, что настоятель убежден в моей невиновности. Совсем наоборот. Он потому и велел оставить дело без последствий, что твердо знал: женщина не лгала. Может быть, он догадался еще прежде, когда я вручил ему две пачки «Честерфильда». Возможно, он молчит, ожидая, что я сам приду к нему и во всем покаюсь. Более того, не исключено, что и позволение поступать в университет было своего рода приманкой: утаи я свою вину, и настоятель накажет меня, отменив распоряжение; покайся я, он смилостивится и оставит решение в силе – если, конечно, будет убежден, что мое раскаяние искренне. А самая главная ловушка, вне всякого сомнения, заключается в том, что преподобный велел отцу эконому сохранить все в тайне от меня. Если на мне вины нет, я ничего не почувствую и буду жить как ни в чем не бывало, пребывая в счастливом неведении. Если же моя совесть нечиста, придется мне (конечно, если я не круглый идиот) кривить душой и притворяться, изображая спокойствие и безмятежность духа, как будто каяться мне абсолютно не в чем… Итак, я должен буду притворяться. Это – лучшее из всего, что мне остается, единственная возможность уйти от наказания. В этом-то и состоит тайный умысел настоятеля, вот в какую ловушку хочет он меня заманить!

При этой мысли я пришел в ярость. Можно подумать, мне нечего сказать в свое оправдание! Да если б я не наступил на проститутку, американец вполне мог бы выхватить пистолет – под угрозой оказалась бы моя жизнь! Им, оккупантам, законы не писаны! Я же был жертвой насилия!

Все это так, но прикосновение моего сапога к женскому животу, податливая упругость, те стоны, ощущение, будто давишь едва распустившийся цветок из нежной плоти; чувственное содрогание, наконец некая таинственная молния, рожденная телом женщины и пронзившая мою ногу, – кто мог заставить меня испытать подобное наслаждение? Я и сейчас помню всю сладость тех мгновений. И настоятель знал, что я ощущал тогда, прекрасно понимал, какое я чувствовал блаженство!

Весь последующий год я прожил подобно птице, попавшей в клетку. Решетка постоянно была у меня перед глазами. Я твердо решил ни в чем не сознаваться, и дни мои были лишены покоя. Странно, но мое деяние, которое и прежде не казалось мне преступным, со временем начало приобретать в моем восприятии некий ореол. И не только потому, что у женщины, как выяснилось, произошел выкидыш. Осев в памяти, мой поступок, подобно опустившемуся на дно золотому песку, стал источать сияние. Сияние зла. Да-да, пусть содеянное мной зло было ничтожным, но все же я его совершил, теперь я твердо это знал. И злое свершение сияло на мне подобно ордену – только подвешенному с внутренней стороны груди…

Что же касается повседневной жизни, то мне ничего не оставалось, кроме как ждать вступительных экзаменов, настороженно наблюдая за настоятелем и стремясь угадать его мысли. Он ни разу не пытался отменить данное ранее обещание, но и не давал мне распоряжения начинать подготовку к экзаменам. Как же ждал я развязки – той или иной! Но настоятель хранил злорадное молчание, подвергая меня долгой и мучительной пытке. Я тоже не заговаривал с ним об университете – отчасти из страха, отчасти из духа противоречия. Постепенно фигура настоятеля, к которому я прежде относился с довольно нейтральным уважением, приправленным известной долей скепсиса, выросла в моих глазах до размеров совершенно гигантских, и мне уже с трудом верилось, что в этой махине бьется человеческое сердце. Я пытался не обращать внимания на Учителя, но он вечно нависал надо мной, словно стена таинственного замка.

Помню день в конце осени. Настоятеля пригласили на похороны одного его давнего прихожанина. До дома усопшего было часа два езды на поезде, поэтому преподобный Досэн накануне вечером предупредил нас, что отправится в путь в полшестого утра. Сопровождал его отец эконом. Для того чтобы успеть сделать уборку, приготовить завтрак и проводить Учителя, нам пришлось вставать в четыре часа.

Пока отец эконом собирал настоятеля в дорогу, мы читали утренние сутры. Беспрестанно позвякивала бадья у колодца на темном холодном дворе – обитатели храма спешили ополоснуть лицо. Предрассветные осенние сумерки резко разорвало звонкое петушиное кукареканье. Подобрав широкие рукава ряс, мы поторопились занять свои места перед алтарем в Зале Гостей.

Покрытый соломенными матами пол, на котором никто никогда не спал, был холодным и будто съеживался от прикосновения ног. Подрагивал огонь светильников. В такт ударам гонга мы трижды совершили поклон: сначала стоя, потом сидя.

Во время утренней службы я всегда чувствовал в хоре мужских голосов какую-то особую свежесть. Эти утренние голоса звучали мощно, словно разгоняя и распыляя ночные химеры, – мне казалось, что от стройных звуков разлетается мелкая черная капель. Не знаю, обладал ли тем же эффектом и мой голос, но сама мысль, что он тоже участвует в хоре, изгоняющем грязь ночных мужских помыслов, странным образом придавала мне мужества.

Мы еще не приступили к «утренней каше», когда настоятель отправился в путь. Для церемонии проводов вся братия выстроилась рядком в передней.

Рассвет еще не наступил, небо было усыпано звездами. Смутно белела вымощенная камнем дорожка, что вела к воротам, тень от огромного дуба сливалась с тенями сосен и слив. Холод проникал в дыры моего драного на локтях свитера.

Церемония проходила в полном молчании. Мы низко склонились в прощальном поклоне, настоятель, сопровождаемый экономом, едва кивнул в ответ. Потом стук их деревянных сандалий по камню дорожки стал удаляться, постепенно затихая. Этикет дзэн-буддистской обители требует провожать Учителя взглядом до тех пор, пока он не скроется из виду.

Собственно говоря, в темноте мы могли видеть лишь белые подбои ряс и белые таби[20]20
  Носки с плотной подошвой.


[Закрыть]
. Иногда пропадали и они – это их заслоняли деревья. Когда же во мраке снова появлялись белые пятна, казалось, будто и стук шагов становится громче.

Мы не сводили глаз с двух удаляющихся фигур, прошла целая вечность, прежде чем они окончательно скрылись за воротами.

Именно в этот миг во мне что-то дрогнуло. Душевный импульс поднялся из груди и обжег мне горло, точно так же застревали из-за моего проклятого заикания самые важные слова. Мне страстно захотелось освобождения. Я не желал более ни исполнения честолюбивых замыслов, внушенных мне матерью, ни места в университете. Я жаждал лишь одного – избавиться от той невыразимой силы, что владела и управляла мной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю