Текст книги "Ледовая книга"
Автор книги: Юхан Смуул
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
24 февраля 1958
Быстро приближаемся к Южной Австралии.
Твои глаза я вижу – невозможно
И выдумать столь синие глаза…
Сегодняшний океан напомнил мне этот рефрен из стихотворения Сильвы Капутикян. Дивное, темно-синее, чистое, изборождённое лёгкими складками море, которое спит под солнечными лучами, падающими с севера. Тихо, тепло… Хотелось бы писать стихи.
Но я себя смирял,
На горло становясь собственной песне.
Может быть, через какое-то время сегодняшний день превратится в стихотворение. Альбатросы скользят над водой низко-низко, а под ними мчится следом белоснежное, трепетное отражение. В нескольких милях от нас наперерез нашему курсу движется корабль – первый за все время пути из Антарктики. Это большой и серый танкер. Он, очевидно, идёт из Мельбурна.
А вечером, после того как стемнело, по тёмному небу над Австралийским материком поплыл узкий лунный серп, жёлтый, бесстыдно жёлтый, словно кусок пустыни, сыра или сливочного масла. Такой месяц возможен и допустим лишь в южном полушарии. Как он будоражит душу! Забываешь, что полжизни уже прожито, и чувствуешь себя двадцатилетним юнцом, исходя из чего думаешь: «Работать – это для пожилых, а для нас…»
25 февраля 1958
– Земля!
Этим торжественным возгласом Кунин разбудил меня сегодня в шесть утра.
Небо перед носом корабля пламенело весёлым пожаром занимающегося солнца, предрассветное море было неописуемым, а с правого борта, всего, может быть, и километре от нас, вздымался из синей воды остров Кенгуру – ровная и одноцветная смесь голых песков с бурыми травами. Остров Кенгуру, достигающий в длину восьмидесяти миль и в ширину – двадцати пяти, весь день, то удаляясь, то приближаясь, виднелся справа от нас. Глаз не примечал на нём ничего живого, ничего радостного. Лишь песок, выгоревшая трава и песок, да круто обрывающиеся берега, чьё отражение окрашивает в жёлтый цвет и прибрежные воды. В свете высоко поднявшеюся солнца остров казался щитом спящей черепахи. На нем можно разглядеть лишь одну постройку – радиомаяк. Чуть дальше от берега, на расстоянии нескольких миль друг от друга, пылают пожары. Над опалённой землёй высоко вздымаются серо-синие столбы густого дыма, внизу они шириной в добрую милю. Что там горит – лес или трава? Наверное, трава. И все же как хорошо снова видеть землю, на которую можешь смотреть хоть часами! Ведь траву и голые пески я в последний раз видел в Южной Африке, восемьдесят дней назад.
Вечером входим в Инвестигаторский пролив. Попадается все больше встречных кораблей. Впереди появляется из моря и медленно вырастает Австралия, жёлтая, с зубцами гор вдали. Опускается тёплый вечер.
«Кооперация» бросает якоря в заливе Святого Винсента. Ночь мы проведём здесь.
26 февраля 1958
Катер лоцмана прибыл ранним утром. На борт поднялись лоцман, таможенники и портовые врачи. Лоцман отправился на ходовой мостик. А врачи занялись нами. Мы маршировали перед ними с вытянутыми руками, переводчик выкликал наши фамилии, после чего следовала улыбка и «very good».
Аделаидская гавань расположена в устье реки. «Кооперация» шла малым ходом между причалами. Справа, на южном берегу реки, тянулись над самой водой мангровые заросли. Попадались рыболовные баркасы, немногочисленные корабли и – в укромных бухтах – множество маленьких яхт и моторных лодок, хотя парусный спорт тут считается развлечением, доступным лишь богачам.
Аделаида – большая гавань. У бетонированной набережной, застроенной низкими пакгаузами, стоят большие океанские пароходы с примерным водоизмещением в семь – десять – двенадцать тысяч тонн. Вымпела и фирменные эмблемы Австралии, Англии, Америки, Японии, Федеративной Республики Германии, Дании, Швеции и так далее. Над чужим осенним материком полное безветрие, жара и знойная дымка.
Буксиры проводят «Кооперацию» в самое сердце гавани. У одного пирса с нами стоит большое английское судно «Девон» и какое-то «Мару» – японское судно водоизмещением примерно в десять тысяч тонн.
Появление советского корабля, да ещё с антарктической экспедицией на борту, заставило высыпать на все палубы множество зрителей. На пристани показались портовые рабочие, таможенники в своей строгой чёрной форме и несколько полицейских. На берегу сразу бросилась в глаза знакомая реклама «кока-колы» на красном кузове автомобиля. Тянутся длинные склады, на рельсах узкоколейки сверкает солнце. После двух недель жизни на чистом солёном воздухе океана мы вновь вдыхаем запахи пыли и зёрна.
На пристани собирается народ. Советские корабли редко заходят в австралийские порты, и потому прибытие каждого судна под красным флагом – здесь событие. Как только спустили трап, на корабль первым поднялся профессор Глесснер с супругой. Глесснер – выдающийся учёный-нефтяник, перед второй мировой войной он по приглашению Советского правительства приезжал к нам в страну работать. Он неплохо изучил русский язык и женился на молодой московской балерине. У него хорошие отношения с нашими полярниками, из которых он знает многих, так как «Обь» и «Лена» ещё в 1956 году заходили в Аделаиду. И когда журналисты окружают начальника второй экспедиции Трешникова, Глесснер им говорит:
– Смотрите, чтобы не очень-то клеветать! (Впрочем, здесь тон прессы по отношению к нам корректный )
А тем временем на пристани совершается любопытное, в психологическом отношении даже захватывающее и не лишённое трагизма движение. В тени складов стоят целые семьи – и с детьми и без детей, – а от группы к группе переходят одинокие фигуры. Подавляющая часть этих людей говорит вполголоса по-русски. Из-за склада одна за другой выезжают машины – новые «холдены» (марка австралийского автомобиля), подержанные «холдены», совсем старые «холдены» и уже совершённые развалины, выпущенные, наверно, сразу после первой мировой войны, каких не увидишь больше не то что ни в одном портовом городе, но даже и на автомобильном кладбище. Некоторые тут же останавливаются, большинство же проезжает мимо «Кооперации» как можно медленней. Из окон жадно глядят на наш корабль серьёзные лица взрослых и заинтересованные рожицы ребят. Вскоре после того, как «Кооперация» пришвартовалась, не приспособленная для езды набережная превращается в проезжую дорогу. Машины объезжают вокруг склада и минуты три-четыре спустя появляются снова. Они тихо-тихо проезжают мимо, глаза уже смелее разглядывают иллюминаторы корабля и украдкой косятся на тех из нас, кто стоит на палубе. После двухминутной разведки машины останавливаются, люди выходят из машин и, заняв пост у стены склада, долго и нерешительно смотрят на трап «Кооперации», подняться по которому им не хватает духу.
Это русские эмигранты. Их колония в Аделаиде насчитывает около двадцати тысяч человек.
Алексей Толстой называет одну часть русских эмигрантов, осевших после революции в Париже, «извиняющимися». Наблюдая то, что происходит на пристани у трапа «Кооперации», тотчас вспоминаешь это определение. Эмигранты, в большинстве случаев семьями – муж и жена или муж, жена и дети, – подходят к трапу, недолго стоят в неуверенности и в замешательстве, наконец медленно поднимаются (ребята крепко при этом держатся за канат), добираются до палубы, и тут отец семейства обычно спрашивает:
– Извините, нельзя ли посмотреть корабль?
За всю свою антарктическую поездку я не слышал, чтобы столько раз произносили слово «извините», сколько его произносили здесь, на трапе и в коридорах «Кооперации». И чего только не содержало это «извините», какие различные оттенки оно приобретало в устах разных людей. Всего лишь одна фраза: «Извините, нельзя ли посмотреть корабль?»
Любопытство? И это тоже. Но не только это. Было тут ещё и другое: «Извините, нам столько лет врали, что мы хотим знать, корабль ли это в самом деле или просто пропаганда»; «Извините, но в ваших глазах мы, наверно, не иначе как предатели родины»; «Извините, но мы хотим что-нибудь услышать о своей прежней родине от вас, а не от газетчиков-эмигрантов»; «Извините, но мы тоскуем по своей России». Извините, извините, извините… Тут и тоска, и вопрос, и желание видеть людей, недавно покинувших ту страну и возвращающихся в ту страну, которая возродилась вновь после того, как они, эмигранты, добровольно или вынужденно её покинули, чей огромный, с каждым днём возрастающий авторитет, чьё могущество и чьи успехи не смеют отрицать даже буржуазные газеты Австралии, страну, с которой у австралийского правительства прервались дипломатические отношения после бесстыдной, даже с точки зрения капиталистического мира, плохо сфабрикованной и сейчас уже до конца разоблачённой афёры Петрова.
Вечером по «Кооперации» нельзя пройти. Везде толпы людей – и австралийцев и русских эмигрантов, – они запрудили коридоры, палубы и музыкальный салон, они во всех каютах, они пьют чай и ужинают в нашем ресторане, разглядывают картины, играют на рояле, танцуют – словом, чувствуют себя как дома. Более поздние пришельцы уже не извиняются без конца. Дети – полугодовалые, годовалые и двухлетние – хотят спать и хнычут, иные уже уложены на койках в каютах, на стульях в музыкальном салоне, а некоторые спят на руках у матерей.
Странный, противоречивый вечер.
Глядишь на трап, по которому все время поднимаются на корабль незнакомые люди, и думаешь, как много диссонансного в этих прилично одетых паломниках, на чьих русских лицах написано волнение, как много в них достоевщины и близкой к краху неустойчивости. И понимаешь, почему столь большой процент обитателей австралийских сумасшедших домов составляют эмигранты. Понимаешь и то, что приобретать в рассрочку дома и машины – не такое уж счастье.
На палубе показывают фильм об Антарктике, о первой советской экспедиции. Народу невероятно много, на третьей палубе людей столько, что яблоку негде упасть, шлюпочная и прогулочная палубы забиты до отказа, а часть зрителей смотрит фильм из тёмных окон ресторана. Тишина гробовая. Добрых две сотни людей стоит на пристани – на корабле больше нет места.
Свет судовых и портовых огней падает на трап, тускло поблёскивает крытое лаком дерево, ярко сверкает медь, дрожат во тьме серебристо-серые швартовы. А по трапу медленно поднимается старик в мятом костюме. Его шляпа неопределённого цвета вся в пятнах, его палка с гнутой ручкой со стуком волочится по ступенькам. Поравнявшись с вахтенным матросом, он глядит на него, словно надеясь увидеть знакомые черты, и говорит:
– Я русский.
– Тут много русских, – отвечает вахтенный.
– Извините, нельзя ли посмотреть корабль? Извините, я не помешаю?
Из эстонских эмигрантских поэтов младшего поколения я считаю самым талантливым, самым своеобразным и в то же время самым враждебным всему советскому Калью Лепика. У него есть свой почерк, своё лицо и своя ненависть. Бездарный поэт никогда бы не придумал того заглавия, какое он дал своему сборнику, вышедшему в Швеции: «Побирушки на лестницах».
27 февраля 1958
Аделаида
Мой товарищ по каюте, Кунин, ничем не напоминает земной шар. Он среднего роста или, может быть, чуть пониже, у него седая лысеющая голова, говорит он тихим голосом и никогда не ругается, а если и ругается, то на редкость складно и выразительно. Он известный инженер, автор нескольких объёмистых книг, пользуется авторитетом среди строителей и по совместительству служит вторым боцманом «Кооперации». Когда корабль готовили в океане к приёму груза зёрна, он целыми днями пропадал со своим строительным отрядом в трюмах. Судно он знает как свои пять пальцев, морей и океанов видел больше, чем иной моряк. Кунину больше пятидесяти, и он, вероятно, самый подвижной человек на «Кооперации». Он покидает каюту утром, в обед его седая голова промелькнёт на миг в ресторане, а возвращается он в каюту часов около одиннадцати, в Австралии же – и вовсе после полуночи. У него золотые руки, он умеет делать множество простых и сложных вещей из дерева или из железа, он не может жить без работы. Он хорошо рисует, умеет играть на мандолине и на рояле, хорошо знаком с искусством и свободно говорит по-английски.
И хотя, повторяю, он не похож на земной шар, все же утром, когда мы спускались по трапу на причал, какой-то насмешник, облокотившийся на поручни, кинул нам:
– А вот и Кунин со своим спутником.
Спутник – это я. Я вполне доволен своей ролью. Кунин уже побывал в Аделаиде, в 1956 году на «Лене», он знаком с городом и знает, что надо смотреть. Более того, среди австралийцев у него есть немало хороших знакомых. Хорошо кружиться спутником вокруг Владимира Михайловича.
Едем в город. Он, собственно, состоит из двух городов – Аделаиды и Порт-Аделаиды, из которых последний является чисто портовым городом со своим муниципалитетом и мэром. Тут расположено одно из крупнейших отделений автозавода «Холден». От Порт-Аделаиды до Аделаиды около пятнадцати миль. Мимо автобуса, который движется тут по левой стороне, проплывают огромные склады и стоянки автомашин, проезжая часть разделена пополам хорошо ухоженной зеленой зоной. Тут растут пальмы и кедры, незнакомые мне австралийские деревья, цветы и густая трава, плотная, как ковёр. Уже по дороге видишь, что значительную часть Аделаиды, как и любого другого города Австралии, занимают индивидуальные дома. Строительный материал различен – это или красный кирпич, или белый камень, или бледно-жёлтые блоки. Впрочем, сами дома весьма одинаковы: большие окна, закрытые жалюзи, и у каждого дома балкон с далеко выступающей выпуклой крышей. Солнце здесь обильное и яркое, поэтому тень очень ценится.
Центр Аделаиды похож на все центры западных городов. Многоэтажные большие дома с магазинами внизу, банки, конторы, правительственные здания, бесконечные рекламы, отели, бары и множество машин. Соответственно местной политике «белой Австралии», препятствующей иммиграции негров, японцев, индийцев, малайцев (исключение делается лишь для студентов, обучающихся в австралийских университетах и имеющих право практиковать здесь после получения диплома, с особого, разумеется, разрешения), Аделаида является «белым» городом: европейские лица, европейские моды. От знакомых мне западных городов её отличают, пожалуй, лишь две вещи: обилие автомашин старых марок и великое множество веснушек. Я ещё никогда не видел такого веснушчатого города. Веснушки делают забавными и родными лица пронзительно кричащих мальчишек-газетчиков, они выглядывают из глубокого декольте дамы с тонкой талией, они, как весёлое и рыжеватое звёздное небо, пестрят на запястье изящной руки, затянутой в белую перчатку. А девчонки в белых платьицах, мчащиеся по улице, похожи на рябенькие скворцовые яйца. Много, очень много веснушек. А в остальном город как город.
Аделаида является промышленным и административным центром штата Южная Австралия. В ней четыреста восемьдесят тысяч жителей. Между прочим, тут нет ни одного постоянного театра, нет своего симфонического оркестра. Художественные вкусы среднего аделаидца, его потребности в духовной пище должно удовлетворять и, по-видимому, удовлетворяет кино. Если же из Мельбурна или из Сиднея сюда приезжает какая-нибудь труппа либо какой-нибудь певец, то билеты всегда не по карману и рядовому зрителю, и рядовому слушателю. При бюджете, рассчитанном до последнего пенса, очень трудно выложить пятьдесят шиллингов, то есть два с половиной австралийских фунта.
Большую часть сегодняшнего дня мы с Куниным провели в Национальной художественной галерее Южной Австралии. В этом довольно обширном музее австралийским художникам отведён лишь один зал. Правда, некоторые их работы висят рядом с картинами англичан, французов и голландцев. Судя по первому впечатлению, доминируют здесь англичане. Очень интересны работы Альберта Наматжиры, известного австралийского пейзажиста. Низкие горы, запылённые деревья с высохшей листвой, пустыня, полупустыня. Долго смотрим на картину англичанки Лауры Найт. Не знаю, был ли это австралийский пейзаж или нет, но для английского он мне показался слишком солнечным. На переднем плане две лошади, чуть подальше – влюблённая пара и два осла. Позади горы. И чудится, будто с картины непрерывно струится в зал, на зрителей и на другие полотна, золотое солнечное сияние, спокойное и радостное. Как это делается?
В первых залах – реалистические пейзажи и портреты. У королей и королев здесь такие же важные, как и всюду, знакомые застывшие физиономии, выглядывающие из гофрированных воротников. Но вот мы достигаем царства современного искусства. Треугольники, ромбы, кубы, сплетения линий. Я не знаток изобразительного искусства, но если не считать полотен, в которых при всём желании никто ничего не поймёт, то и здесь найдёшь на что посмотреть и над чем подумать. Круги, кубы и прямоугольники Алана Рейнольдса, несмотря на кажущуюся антиматематичность, сливаются в красивую, спокойную и, смею сказать, художественную картину. Мягкие сине-серые и серебристые тона, ничего кричащего и, при всей беспорядочности, известная внутренняя симметрия. Смотришь и думаешь: в ту комнату у себя, где обычно сидят гости, в том числе и такие, которые всем без разбору художественным направлениям и методам, возникающим на Западе, дают лишь одну оценку: «Хлам, безыдейность, бессмыслица!» – в ту комнату такого не повесишь, но в более укромное место – отчего бы и нет?
Со странными и противоречивыми чувствами отошёл я от картины Руа де Местра. При первом беглом знакомстве не обнаруживаешь ничего, кроме адского хаоса. Те же самые кубы и скрещивающиеся под всевозможными углами разноцветные прямые, а в центре полотна – нечто напоминающее гриф скрипки. И под этим смешением красок название: «Оступившийся Христос с крестом». Тебя берет оторопь. Судя по имени, де Местр может быть католическим художником, сюжет он выбрал евангельский, но трактовка этого сюжета становится ребусом из-за скрипичного грифа. Приглядываешься снова, пытливо, изучающе, и чувствуешь себя ребёнком, который, складывая отдельные буквы, впервые пытается прочесть слово. Чётко выделяется тяжёлый крест, затем обнаруживаешь под ним оступившегося Христа. Лица не видно – при падении Христос обратил его к грешной земле, но видишь усталую, согнувшуюся под тяжестью креста спину, видишь широкое покрывало в складках и видишь босые ступни с чуть согнутыми, как и должно быть в момент падения, пальцами. Все смотришь и смотришь на этот крест, на согнутую спину и на ноги, которым очень далеко до ног блудного сына Рембрандта, но которые все же чем-то напоминают эти гениально найденные потрескавшиеся ступни. Я потом все снова и снова возвращался к этой картине и каждый раз находил в ней что-то новое.
Я далёк от того, чтоб объединиться с теми враждебными социалистическому реализму людьми, которые все советское изобразительное искусство подводят под один знаменатель «фотореализма». Но нельзя отрицать, что за последние годы мы видели на выставках очень много картин, похожих друг на друга, исчерпывающих друг друга и являющихся в лучшем случае бледной фиксацией какого-нибудь застывшего момента нашей стремительной жизни. В этих произведениях нет ни вчерашнего, ни завтрашнего. Они до того описательны, что полностью освобождают нас от всякой необходимости думать. Но, по-моему, истинно художественное воздействие хорошей живописи, как и хорошей литературы, начинается тогда, когда мы отходим от полотна или откладываем книгу и задумываемся над тем, что они нам сказали. Отсутствие вопроса, неспособность произведения породить его – признак бедности. Кто он, Григории Мелехов, бандит, убийца или несчастный трагический герой? Была ли Аксинья лишь испорченной женщиной или любящей душой масштаба Клеопатры? Об этом ежедневно спорят и думают тысячи людей. Но о многих картинах мы не думаем и не спорим: манная каша – это манная каша, вещь питательная и скучная.
В Национальной художественной галерее есть полотно Джека Смита «Белая рубашка и шахматный столик». Столик с красными клетками, спинки двух простых стульев, а над ними висит на верёвке выстиранная белая сорочка. И больше ничего. Краски чистые и весёлые, а спинки стульев словно нарисованы ребёнком. И все же посмотришь на эту картину, а потом, уже на улице, думаешь: интересно, что за человек живёт в этой комнате и как он живёт, кто он, какие у него мысли? Стирала эту рубашку его жена, его возлюбленная или он сам? Наверно, он сам. И снова видишь перед глазами дешёвую доску, спинки простых стульев, простую рубашку и даже видишь их владельца. Если он австралиец, то где работает? У «Холдена»? Нет, у «Холдена» зарабатывают прилично, и тогда бы он купил стулья получше. Может быть, он самый простой портовый или дорожный рабочий и зарабатывает четырнадцать фунтов в неделю. Он молод и любит по вечерам, переодевшись в чистое, водить любимую девушку в кино, – короче говоря, этот человек только начинает налаживать свою жизнь. И сразу шахматная доска, стулья и рубашка отступают в тень, а вперёд выходит он сам, человек.
Полотна, полотна, полотна… Один женский портрет по стилю очень похож на работы эстонского художника Николая Трийка. Запомнилось «Ночное отражение» Дж. Гаррингтона-Смита, вещь с настроением. Открытое окно, луна и сумеречные скрещивающиеся тени на коричневато-сером фоне. Кажется, будто заглянул в ночную тьму, за которой где-то под Южным Крестом спит остывающая пустыня. А когда заглянул – во сне или наяву, – неизвестно.
В одном из задних залов висит такая картина: на берегу моря между двумя серыми камнями стоит мальчик с резкими скандинавскими чертами детского лица. Он в сером свитере, в коротких серо-синих штанах. На заднем плане – огромное море. Это полотно Молли Стефенс отчасти напоминает Пикассо «голубого периода». И все же сколько в нём родственного нам! Сколько я видел если не таких же, то примерно таких же будущих моряков или рыбаков на фоне серых камней и серого моря! Но в Австралии это вызывает совсем другое отношение – так и подмывает сказать по-эстонски этому пареньку из масляных красок:
– Привет, братец!
Но мимо большей части полотен, выставленных в залах современной живописи, проходишь с недоумением и не можешь понять, что у них общего с искусством. У многих произведений нет названия, впрочем, к ним с равным успехом подошло бы или не подошло любое название. Хаос, мешанина цветовых пятен, линий и чёрточек, кричащие краски, пачкотня. А то, что можно понять, немногим лучше: лунный свет и на фоне унылых скал голые тела с нарушенными пропорциями, либо красные, либо зеленые. Такова «Композиция» Джастина О'Брайена. Или осклабившийся череп доисторической твари на фоне сумеречных развалин. Смерть, смерть, смерть, культ смерти. Такова картина Сиднея Нолэна «Близ Бэрдсвилла». Словом, если из этого хаоса цветов и выудишь какую-нибудь мысль, то это всегда лишь связано с мотивом смерти либо оказывается торжествующим «все напрасно», «все бессмысленно».
Искусству аборигенов Австралии отведён в аделаидской галерее лишь один небольшой зал. При политике «белой Австралии» это, разумеется, вполне обоснованно. Более того: как все порядочные завоеватели, австралийские европейцы тоже прежде всего начали с истребления местных жителей. Их сейчас осталось семьдесят четыре тысячи, и ни одного из них в городах не увидишь. Они живут в резервациях и работают пастухами у белых фермеров. Но даже и по этому небольшому залу видишь, что это был народ с весьма развитыми художественными наклонностями. Свои картины они рисовали на коре. Изображалось преимущественно то, что являлось главным в их обществе с укладом каменного века: животные, еда, охота. Тут и морские раки, и птицы, и кенгуру, и черепахи, и рыбы, и картины охоты, и сидящие люди. И все это в таком ракурсе, словно художник смотрит на свои объекты сверху.
Мы вышли из Национальной художественной галереи и увидели, что нас ожидает старый знакомый Кунина – доктор Позен. Это видный медик, работающий в Аделаидском университете. Кунин познакомился с ним в 1956 году, во время пребывания здесь «Лены». Позже, в 1957 году, жена Позена, тоже врач, невропатолог, приезжала в Москву на Всемирный фестиваль молодёжи и останавливалась там в семье Кунина.
Доктор Позен молодой, очень живой, кареглазый человек и худой, как большинство австралийцев. На нем простая белая рубашка и галстук без узора, – австралийцы вообще одеваются просто. Говорит он быстро, а слушая собеседника, внимательно смотрит на него, слегка склонив голову набок.
Наши переговоры относительно дальнейшей программы дня были краткими. Нам хочется посмотреть город, и минуту спустя мы уже сидим в «холдене» доктора Позена. О центре города я уже говорил. Мы прежде всего едем на окраину, в район особняков, туда, где живут сливки аделаидского общества. Да, вот это дома! Красивые, удобные, просторные, и видно, что тут за каждым садом ухаживают руки опытных садовников. Эти особняки стоят от десяти до пятнадцати тысяч фунтов и относятся к тем немногим домам в Аделаиде, которые покупались не в рассрочку и не в течение многих лет. Тут мало людей, машин и магазинов. Население на здешней территории небольшое, потому и движение тут маленькое.
Здесь очень отчётлива разделяющая людей граница, определяемая их недельным жалованьем, тем, сколько они стоят в глазах общественного мнения, их ценой в фунтах. Дом среднего ранга не затешется среди особняков высшего. Разница между более высоким недельным жалованьем и более низким выражается не столько в одежде людей, сколько в марках их машин, в качестве их домов и в районе расположения последних. Дома среднего слоя, ценой примерно в пять тысяч фунтов, меньше размером, из-за высокой стоимости участков сады возле них попроще и поскромнее, хотя, впрочем, и здесь мы видим те же затенённые балконы, те же жалюзи и бесчисленные, замечательно красивые цветы. Средний слой состоит из чиновников с приличным жалованьем, владельцев небольших магазинов, врачей и т. д.
Жилища рабочих расположены на более тесных и более пыльных улицах. Одно из них мы посетили.
Говорят, что во второй мировой войне приняло непосредственное или косвенное участие около десяти миллионов Смитов. В доме, где мы побывали, тоже живёт Смит. Он портовый рабочий, зарабатывает восемнадцать фунтов в неделю, у него есть жена и трое маленьких ребятишек (семьи в Австралии многодетные, по крайней мере у рабочих). Дом Смита стоит три тысячи пятьсот фунтов. Большая часть этих денег уже выплачена, но все же хозяину придётся ещё в течение десяти лет отдавать четверть своего заработка. На покупку дома выдаётся ссуда в две тысячи фунтов, но возвращать её приходится с довольно высокой надбавкой – в 5, 25 процента годовых. Зато дом удобен, кухня в нём просторная, есть спальня, гостиная, детская и ещё одна комната. Много света. Вообще строят в Австралии хорошо. К тому же здесь, где о самом незначительном снегопаде газеты пишут как о событии, проблема отопления фактически отпадает.
У Смитов есть холодильник, стиральная машина, электрическая швейная машина и газовая плита. Холодильник и швейная машина куплены в рассрочку. При доме имеется садик – несколько квадратных метров жёлтого песка с двумя деревцами, покрытыми блестящей листвой, и с курятником в углу. Хозяйка нам показывает все. Это дородная женщина с добрыми синими глазами, вокруг которой беспрестанно вьются ребятишки, как им и полагается. Самая весёлая комната в доме – детская. Ох и доставалось же этим куклам, этим плюшевым медведям и машинам! У той куклы нет головы, у той – ног, а самый маленький карапуз кладёт мне на колени смятую машину без колёс. Второй, постарше, приносит медведя, у которого осталась только одна передняя лапа, а плюшевая шкура совсем вытерлась. Малыши о чём-то щебечут над своими куклами, медведями и машинами, но из их мягкой и мелодичной английской речи я улавливаю лишь то, что все куклы в этой комнате – хорошие, все медведи – хорошие и все машины – тоже хорошие. Чудесная семья! Гостеприимная и простая, интересующаяся и нашим рейсом и Антарктидой. Потом мы сидим в гостиной за рюмкой черри.
Ясно, что в чаяниях людей, особенно в чаяниях рабочих, при всей разнице их взглядов и вероисповеданий, так много общего, совпадающего, здорового и жизненного, что если объединить их стремления, то они станут и уже становятся огромной, согласно действующей силой, которую мы называем голосом народов. Выражение это, переведённое на повседневный язык, означает весьма однородные интересы и заботы: служба, насущный хлеб, квартирный вопрос, безработица, обеспечение работой, воспитание детей, интерес к другим странам и боязнь войны.
Мы покидаем Смитов. Переезжаем через мост. На его бетонном парапете написано метровыми буквами:
ЗАПРЕТИТЬ АТОМНУЮ БОМБУ!
Доктор Позен комментирует:
– За такие лозунги в Австралии присуждают к штрафу в двадцать фунтов. – И добавляет: – А на Филиппинах сажают в тюрьму.
Двадцать фунтов – это двадцать фунтов. Деньги не маленькие. Но вряд ли подобная система штрафов может помешать думать и действовать десяти миллионам Смитов, принимавшим прямое или косвенное участие во второй мировой войне.
Ужинаем мы у Позенов. У них чувствуешь себя уютно и по-домашнему. Позднее пришёл мистер Гордон Картрайт, американский метеоролог, зимовавший в Мирном и приплывший вместе с нами в Австралию. Отсюда он полетит в Америку. Его, кажется, одолевает такая же тоска по дому, как и нас. Какие-то формальности на таможне задержат его в Аделаиде ещё на несколько дней. Он хорошо говорит по-русски, и у него прекрасные отношения с участниками нашей экспедиции. Его ценят и уважают как человека, который, будучи «мистером», оставался во время зимовки и плавания хорошим коллегой.
На вопрос корреспондентов австралийских газет, является ли советская исследовательская станция в Мирном стартовой площадкой для ракетного оружия и базой для подводных лодок, мистер Картрайт ответил категорическим «нет». Вероятно, Даллесу будет нелегко переварить такое антидаллесовское высказывание американского полковника Картрайта.
В гости к Позенам пришли и двое супругов-эстонцев. Жена – молодой врач, работающий в одной клинике с доктором Позеном. Муж – инженер-электрик.
– Вы говорите по-эстонски? – спрашивает меня инженер.
– Говорю.
– А в Эстонии разрешают говорить?
– То есть? – удивлённо спрашиваю я.
– Разрешают говорить по-эстонски? – уточняет инженер.
Я пожимаю плечами.
– Значит, напрасно нам… – начинает инженер, но не кончает фразы.
– Теперь, мистер Смуул, вы можете говорить на своём родном языке! – с удовлетворением говорит доктор Позен.
На корабль мы возвращаемся незадолго до полуночи. Судовой радиоузел, наверно, уже не в первый раз желает дорогим гостям и по-русски и по-английски доброй ночи. Но на «Кооперации» полно народу. А в музыкальном салоне танцы.