Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юхан Борген
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 54 страниц)
Он постучится к фру Фрисаксен. Конечно, она еще не старая, хотя ее почему-то называют мадам. Вилфред видел ее лодку на закате, чашу в золотом потоке. Видел ее красный домик, который давно уже стал серым, знал, какой этот домик внутри; он видел фотографию Биргера; в эту низенькую дверь входил когда-то отец, пригнув шею в тугом воротничке. А может быть, здесь он не носил воротничка, да и вообще не напускал на себя излишней важности.
Когда Вилфред вышел на перешеек, пурга засвистела ему в лицо. Раньше он шел под прикрытием холмов, а здесь ветер дул изо всей силы. На каждом шагу Вилфред глубоко проваливался в снег и долго вытаскивал ногу, прежде чем ступить дальше. И смех и грех, он почти не продвигался вперед.
Он остановился перевести дух. Наверное, это вчерашнее снотворное – голова какая-то дурная, трудно дышать, и от резких движений делается еще хуже. Мысли кружились по тому же кругу, что и вчера. Точка разрослась в окружности, и он кружит по этой замкнутой кривой. Он не нашел тропинки на перешейке и пошел наугад. Скоро он увидел впереди низенький домик садовника. Из труб не шел дым, к дверям не вели следы. Не было слышно и собачьего лая. Может быть, садовники, как медведи, на зиму забираются в берлогу? Все семейство ложится на широкую кровать и проводит зиму в спячке. Как цветы, которые распускаются весной, а осенью, свернув лепестки, зимуют глубоко под снегом, не зная ни дня, ни ночи…
На всякий случай он обошел дом стороной. А вдруг благодарное семейство все-таки увидит его, станет зазывать к себе, угощать кофе! Вилфред поморщился и тут заметил, что все лицо его запорошило снегом. Снег покрыл его с ног до головы, словно Вилфред сам был частью белой равнины. Остановись он – и сольется с нею.
Он не остановился. Он шел. Он забрел в сторону всего на несколько метров. Дом оказался только чуть левее, чем он предполагал. Дорожка была не расчищена. Дом до половины занесен снегом. Не так-то просто сюда пробраться.
Он постучал. Постучал снова. Потом принялся барабанить в дверь. Счистил снег со ступенек, отгреб его в сторону, потом осторожно взялся за скобу. Не заперто. Он снова постучал и прислушался. Потом толкнул дверь и вошел. Все пусто. Сеть аккуратно развешана на рогатом сучке, воткнутом в трещину на стене. Крюк над плитой потускнел по сравнению с прошлым разом. Дверь в комнату приоткрыта. Вилфред отворил ее и увидел фру Фрисаксен. Она лежала на кровати под серым шерстяным одеялом. Он узнал ее не столько по лицу, сколько по свесившейся до пола руке. Она, очевидно, умерла уже давно.
Он попятился в кухню, прикрыл за собой дверь. А когда оказался у выхода, увидел фотографию Биргера на улице Опорто. Немного похож на отца, формой лба, что ли…
Снег валил теперь еще гуще. Дом садовника пропал из виду. Но Вилфред пошел напрямик сквозь белую мглу и прибрел к нему. Странные люди! Как это так? Человек умирает прямо у них под боком, без всякой помощи, а они даже не замечают, что труба не дымит?..
Но, подойдя вплотную к занесенным парникам, Вилфред вспомнил, что садовник зимою тут не живет. Он служит сторожем при какой-то больнице. Ведь Том ходит в школу… Как это он забыл! В городе он никогда не думал о взморье. Оно существовало только как воспоминание о лете и предчувствие его.
Нельзя уступать страху. Он доберется до Сковлю, дозвонится ленсману. От дома садовника он пошел в сторону перешейка, к самой узкой его части. Надо идти прямо через холмы, тогда скоро покажутся дачи; каждая дача стоит в своей котловине.
До садовника Вилфред добрался быстро: со стороны болота снег был не такой глубокий. А сейчас он проваливался, почти не мог сдвинуться с места. Пришлось возвращаться назад, но не к самому дому фру Фрисаксен, дом он обошел, не мог его видеть.
Своих следов он не обнаружил, их, видно, уже занесло. Снег валил теперь не так плотно, зато ветер стал сильней. Похолодало, щеки у Вилфреда горели, а ноги и руки совсем застыли. Над берегом клочьями повис сырой туман. Если идти так, чтобы ветер дул слева, выйдешь прямо к перешейку, а оттуда через холмы до Сковлю рукой подать.
От проклятого снотворного его клонило в сон. Словно при каждом движении по телу распространялась отрава. Чтоб успокоиться, он замедлил было шаг, но так и вовсе невозможно стало продвигаться вперед; тогда он пустился бегом, но снег лежал слишком глубоко, бежать было невозможно. Лучше всего идти ровным шагом, спокойно, словно гуляешь. Спокойно, спокойно. Он же помнит здесь каждую пядь.
Ну да, он решил навестить фру Фрисаксен… Это пришло ему в голову вчера вечером, когда начала затягиваться расставленная ему сеть. Мать перегнула палку, совсем загнала его в угол. Не важно, если он и выдал себя. Зато у него созрело твердое решение. Он понял, что есть выход, есть где-то прибежище, хоть ненадолго, только оглядеться, а там – как знать, может, он проберется на борт судна. Мальчишки с пристани вечерами перешептывались о тех, кто уплыл в дальние края. Те, как видно, тоже попались в сети, выкинули что-то, а потом испугались, что их сцапают, – наверно, их держали на подозрении.
Вилфред не из тех, кого держат на подозрении. За его выходки приходится расплачиваться другим. Но это ему безразлично. Зато его вечно заманивают в капкан. Он надеялся было притворством добиться, чтобы его оставили в покое, но они и в притворстве усмотрели преступление. Преступление быть милым, ловким, обходительным – величайшее преступление. Вилфред выработал для себя целую систему мучений, чтобы стать образцом послушания, но они все равно бьют тревогу, как только чуют, что он старается отыскать в сетях дыру.
Ему просто хотелось повидать фру Фрисаксен, он соскучился по ней, по ее лицу, то старому, то совсем молодому, соскучился по матери Биргера. По-своему он даже любит ее. Он стоял тогда голый на мысу, а она гребла мимо… Она не удивилась. Грубоватая, может быть, злая. Но зато такая, какая есть. Вот он и открыл дверь в комнату. Он никогда еще не видел покойников. А она, верно, умерла уже давно.
Там, где он рассчитывал, перешейка не оказалось. Вода, затянутая тоненькой пленкой, впитывала мокрый снег. Тут не пройти. И он пошел вдоль берега, но увидел только сырой туман над заливом. Значит, надо идти в другую сторону.
Он пошел вдоль берега в другую сторону. Надо найти пещеру под обрывом. Там можно передохнуть и даже выжать носки. Если б садовник был дома, можно было бы выпить чашку кофе, конечно, его бы угостили и хлеба бы дали. Но в доме садовника никого нет, зимой они тут не живут.
Поскорей бы найти пещеру, выжать носки.
Пещеры не было. Не было и перехода на ту сторону. Куда подевалась вся до мелочей знакомая летняя земля? Словно она ему просто приснилась. Весь Скоблю. Где холмы, через которые он собирался идти? Плоская равнина, заваленная снегом, а с другой стороны – вода, вода, вода и сырой туман.
Уж не идет ли он в обратном направлении? Он попытался мысленно перевернуть ландшафт, но ничего не вышло. Главное – собраться с мыслями, это он читал в «Карманном справочнике для юношей», главное – не терять присутствия духа. Однажды, не потеряв присутствия духа, он спас одного парнишку. Но тогда на Вилфреда смотрели. Он был на виду. А теперь вокруг никого. Он крикнул в белую пургу, но даже не остановился, чтобы услышать ответ. Если б вспомнить очертания полуострова. Он треугольником вдается в залив, и вдоль одного из берегов тянется длинный рукав фьорда. Там и стояла лодка фру Фрисаксен. А на другой стороне перешейка высились холмы, образуя границу летних владений Вилфреда.
Холмов Вилфред не нашел. Он брел туда, где, по его расчетам, тянулись холмы, но их там не было. Снег опять повалил гуще. Вилфред еле держался на ногах. Он повернул в уверенности, что сейчас выйдет к обрыву и там увидит пещеру. Ничего. Снег валил густыми хлопьями, все застилал. Вилфред с трудом передвигал промокшие ноги. Пещеры нигде не было.
Хорошо, что он занимается гимнастикой. Устал он ужасно, но все же хорошо, что он такой тренированный. Он поворачивал то туда, то сюда, но нигде не видел ни холмов, ни залива. Он метался в каком-то замкнутом пространстве. И вдруг понял, где он: в стеклянном яйце. Потому-то его и клонит в дрему – не хватает воздуха. И все стало понятно. Из стеклянного яйца не выбраться. Чем больше мечешься, тем плотнее валит снег. В стеклянном яйце валит и валит снег. Только вот маленького домика что-то нет. Маленького домика, на который падают и падают белые хлопья. А вот и домик! Теперь все сходится. Вон он, там, в просвете. Вот снова пропал в снежном мареве и вынырнул опять. Это он, тот самый дом, а в стеклянном яйце все падает и падает снег.
Это жилье фру Фрисаксен. Он и это знал. Он это понял. Стемнело. Значит, он уже давно в пути. Поезд отходит в половине второго. Он отогнул рукав, посмотрел на швейцарские часы, привезенные дядей Мартином из Берлина. Шесть часов. Не мудрено, что уже темнеет.
А что, если снова постучать? Дверь закрыта. А вдруг ему все только померещилось? От снотворного такая странная голова. Вдруг все только привиделось, приснилось? Спотыкаясь, он добрел до облезлой двери. На крыльце почти не было снега. Это он сам счистил его. Ему сделалось так дурно, что пришлось лечь прямо в снег под крыльцом. Его стошнило. Потом охватила страшная слабость. Надо отползти отсюда, хоть немного, только бы не видеть этого дома. Но тьма сгустилась. И он подполз ближе к крыльцу. Он так устал. Надо попытаться проникнуть в дом: приснилось ему все или нет – теперь уже не важно.
Не так-то просто было добраться до дверной скобы. Она вдруг оказалась очень высоко. Пришлось ухватиться за нее обеими руками. Но вот он открыл дверь и вполз в жилище фру Фрисаксен. Он хотел погостить у нее, навестить хозяйку, покрасить ей дом, удить для нее рыбу. А теперь вот переползает через порог. В квадрате двери за его спиной бушевала снежная буря. Он на четвереньках повернулся лицом к двери и руками отгреб снег, но снегу в один миг навалило еще больше. Тогда он лег навзничь и уставился в потолок.
Когда он очнулся, было темно. Он так дрожал, что никак не мог затворить дверь, не слушались руки. Потом он вспомнил о снеге, который сыпался на пол. Его почти не прибавилось. Верно, перестало снежить. Наконец ему удалось справиться с дверью. Он уже мог держаться на ногах, но его облепила мокрая одежда. Он громко стучал зубами – будто нарочно, будто это помогало согреться. Потом он стал обшаривать темную комнатушку дюйм за дюймом, покуда не обнаружил на полке коробок спичек. Потом снова лег на пол и стал ползком искать дрова. И почти сразу же нашел сухую вязанку в закутке возле печи. Он берег спички, их было всего несколько штук. Ему еще не приходилось разжигать печь.
Ему не приходилось разжигать огонь в печи. Но костер он разжигал. Засовывая в печь тонкие лучинки, он подумал, что разжигать огонь он мастер. Прежде чем поджечь дрова, он сложил их по всем правилам. Вспыхнула первая спичка. Зашумел, затрещал огонь. У фру Фрисаксен сухие дрова, она была хозяйственная, да иначе ей бы не прожить.
Когда от печи потянуло теплом, он сообразил, что в мокром никогда не согреешься. Он аккуратно разделся и развесил одежду над плитой на веревке, которую нашарил в темноте. Фру Фрисаксен хозяйственная женщина. Жила одна-одинешенька и была готова ко всему. Он все время тихонько стонал, это отвлекало. Зубы лязгали, выстукивая мелодию – та-та-та-там, та-та-та-там… «Симфония судьбы»… Последнюю спичку он приберег. Вынул из печи лучину и посветил – нет ли где свечи, но рука слишком сильно дрожала и свечи он не нашел. В отсвете горящей лучины он разглядел сети, висящие на стене, потом бросил лучину в печь.
Голому ему стало теплей. С мокрой одежды капало на плиту. Шипение плиты давало ощущение уюта. В Париже они как-то жарили баранину на вертеле, и она шипела. Одно из самых милых воспоминаний…
Но в темноте тепло не держалось. Теперь Вилфред просох, но от стен тянуло холодом, а мысли окутывала неодолимая сонливость. Он приглядывался, не найдется ли чего-нибудь, во что можно завернуться. Напрягшись изо всех сил, чтоб не впасть в забытье, он чувствовал, что в эти минуты происходит что-то важное, решающее. Отсветы огня играли на сети, она казалась густой, плотной, даже как будто теплой. И больше нигде ничего, только вот лоскут, которым, он знал, заткнуто разбитое окно в соседней комнате. Но он гнал от себя эту мысль. Не надо думать о той комнате.
Он потянул к себе сеть, выдернул из щели в стене сук, на котором она висела, попытался расстелить ее, закутаться в нее. Но она только путалась, цеплялась за пальцы. Руки у него так дрожали, что все из них валилось. Он дергал и дергал плотную сеть, но без толку. Наконец сумел накинуть ее на себя, и стало как будто теплее, все-таки не голышом.
Потом опять накатила дрема, и пришлось напрячь все силы, чтобы помнить о тепле. Стоя на коленях, он нашаривал дрова. Сеть мешала, руки запутывались, но он подбирал щепку за щепкой, не высвобождая рук, и нес их от вязанки к печке – длинный, мучительный путь.
Когда он опять проснулся, уже светало. Он лежал на полу возле печи. В ней еще тлел огонек. Было мучительно холодно. Путаясь в сети, он встал и поплелся за растопкой. Щепку за щепкой он еще раз сложил костер, разжег, и его вновь охватило тупое сладкое бессилие.
Он проснулся опять, когда снова стемнело. Огонь погас. Его так трясло от холода, что и подумать страшно было о том, чтобы снова разводить огонь. Путаясь в сети, он пополз, ища, во что бы закутаться. Руки он сжал, грея одну о другую, – они совсем закоченели. И вот из глубины подсознания всплыла соседняя комната. Он вполз туда, дернул за край одеяла. Оно не поддавалось. Что-то тяжелое не пускало, словно кто-то держится за одеяло с другой стороны, а кто – не видно.
Он подполз к изножию, поднатужился из последних сил и забрался на кровать. Кромешная тьма; запутанными в сети руками он нащупал неподдающееся одеяло. Часть одеяла свисала свободно. Он легонько потянул, потянул еще. Он стонал от напряжения. Лоб покрылся холодным потом, и все время в ушах звучала мелодия из Бетховена – та-та-та-там… та-та-та-там…
Один раз словно воробей зачирикал или еще кто-то. Стало светлей, не так холодно. Пискнула мышь, но это когда опять было темно. Он спал чутким сном, все помня во сне, а иногда просыпался и ничего не помнил. В сознании лихорадочно сменялись мучительные обрывки картин. Но все сразу он удержать в памяти не мог, точно решал задачку на сложение, и когда появлялось одно слагаемое, другое тотчас же исчезало. Несколько раз ему казалось, что ноги упираются во что-то твердое, деревянное, будто он сует ноги в печь, а огонь давно погас и дрова остыли.
Вот залаяла собака. Лаяла и лаяла. Он подумал, что это, верно, Кора, так она лаяла, когда он был еще маленький, она подходила к нему и терлась об него холодной мордой. Нельзя, Кора, нельзя. Нельзя целовать Кору. Она умерла давным-давно. И вот он ее нашел, и никто ему не запретит целовать Кору в холодную морду.
Собака лаяла далеко-далеко, потом ближе, опять далеко и потом еще ближе. Совсем близко. Да, он в стеклянном яйце, и идет снег; снег без конца, со всех сторон. И домик, маленький домик в снегах, а в домике – хозяйка. Как уютно!
Часть третья
ВИЛФРЕД
18
Неправда, он не сумасшедший.
Впрочем, они и не произносят этого слова. Но почему в той больнице весь персонал ходил неслышными шагами – в мягкой обуви?
И еще они засыпали его вопросами. Вилфред догадывался: сначала они расспрашивали взрослых – мать, дядю Мартина. Но им хотелось услышать его собственную версию.
Однако услышать им не пришлось – он не отвечал. Ни им, ни кому другому. Он онемел.
В тот день, когда мать пришла его навестить, его горло в первый раз свела судорога. Значит, он не притворялся? Был сочельник, это он помнил. Предстояла трогательная сцена. Но Вилфред только мотал головой. В тот вечер и потом. Значит, он не притворялся.
Какое уж тут притворство! Разве в больнице было хоть что-нибудь притворное? И с тех самых пор он перестал отвечать. Он онемел. Случилось несчастье.
Они считали, что он симулирует. Особенно доктор Даниелсен. Человек с недобрым взглядом за выпуклыми стеклами очков – от них глаза казались огромными. Доктор Даниелсен расставлял Вилфреду всевозможные ловушки, соблазняя его заговорить. Вилфред улыбается, вспоминая об этом. Бедняга доктор не знал, с кем имеет дело…
Но Вилфред и в самом деле нем. Он заперт, заперт в стеклянном яйце. А там не разговаривают.
Андреас – вот неожиданность! Он пришел в больницу навестить Вилфреда. И Вилфред не стал мотать головой. Ему захотелось узнать новости. Андреас рассказывал, а Вилфред писал на клочках бумаги вопросы и ответы. Андреас учится на вечерних торговых курсах, хочет выйти в люди. У Андреаса были новые очки, и в них он вовсе не казался таким глупым. Ему сделали операцию – удалили бородавки. Руки у него были перевязаны чистым бинтом – это куда приятнее, чем бородавки.
Потом Андреас стал приходить к Вилфреду домой. Приходил и рассказывал. Он научился говорить гораздо более связно, чем прежде. Теперь слово получил он – Вилфред был нем. Казалось, Андреас вырос от этого сознания. Он вообще как-то вырос за эту зиму. Вилфреда и нашли только благодаря Андреасу.
Оказалось, что Андреас был знаком с Томом, сыном садовника. Том тоже ходил на курсы. Он учился на счетовода. Тоже хотел выйти в люди. Том был в гостях у Андреаса, как раз когда позвонила фру Саген. Последняя надежда… И Том, благодарная душа, верная душа, всегда питавшая к кому-нибудь благодарность, вспомнил. Это было давно. Как-то летом. Очень давно. Том кое-что заметил в то лето. Он заметил, как Вилфред бродит в одиночестве по «дикой» стороне поселка. Из окна своего дома он видел, как Вилфред делает большой крюк, обходя стороной дом садовника.
Мальчики не раз говорили между собой о Вилфреде.
И когда они узнали, что родные поставили на ноги всех, в том числе и полицию (полиция! полиция!), Тому вдруг пришло в голову: а может, он там… там…
Они сговорились с отцом Тома. Взяли с собой собачонку Белку, которая вечно лаяла в саду у садовника. Отец хотел войти в дом, но собачонка стала волноваться. И вообще дом фру Фрисаксен казался таким заброшенным и опустевшим…
Когда Андреас назвал имя фру Фрисаксен, губы Вилфреда дрогнули. Какое-то слово подступило к губам, он открыл рот. Он мог заговорить, но не захотел. То есть в какую-то минуту хотел, а потом снова оказался в стеклянном яйце. И уже не мог.
На улице было морозно и солнечно. Снега не было.
А больница?
Больница была самая настоящая. Обыкновенная больница, честное слово, говорит Андреас. Где-то в Аскере. Где-то очень близко. Но самая обыкновенная больница. Только не такая большая, как та, в которой лежала мать Андреаса.
Андреас продолжал говорить. Они сидели в детской. Вилфред писал записки, задавал вопросы.
Как поживает твоя мама? – написал Вилфред.
– Спасибо, мать уже дома, правда, она не выздоровела. Только не надо говорить это при… Нет, это правда…
На открытом лице Андреаса появилась смущенная улыбка. У него был совсем не такой глупый вид. А Вилфреду больше не доставляло удовольствия его мучить.
А отец?
В лице Андреаса что-то дрогнуло. Почему Вилфреда так занимает его отец? Отец Андреаса ничуть не хуже многих других. Ему просто не везло. Несколько раз в жизни даже очень не повезло.
А каково это – видеть его дома каждый день?
Ха! Вот чудак! Все люди видят своих отцов дома каждый день. На то они и отцы. Им положено быть дома. Каждый день. Большую часть времени они работают. А потом они дома. И так каждый день.
Вилфред задумался. Такая простая мысль не приходила ему в голову. Он сидел в большом кресле в своей комнате на Драмменсвей, и в гостях у него был Андреас. И он думал о том, каково это – видеть дома каждый день такого вот отца.
Они сидели вдвоем и болтали. За окном было солнечно и морозно. Новый год.
Андреас болтал. Вилфред писал записки. Андреасу казалось, что его друг ни разу не говорил так много прежде, когда еще не лишился дара речи. Не то чтобы Вилфред приблизил к себе Андреаса. Но казалось, что ему приятно, когда Андреас приходит. Андреас приходил раз в неделю.
А о матери Вилфреда и говорить нечего. Андреас больше не боялся ее. Бывало, он дважды проглотит слюну, прежде чем заговорит с этой дамой. И не то чтобы она раньше не была любезной и все такое прочее, но просто она была какая-то непонятная.
Она и сейчас была непонятная, но как-то по-другому. В разговоре с ней Андреас изо всех сил старался найти слова за себя и за Вилфреда. Было даже приятно, что не один Вилфред говорит теперь за всех.
– Хочешь, Вилфред, я тебе еще расскажу о твоей матери?
Вилфред помотал головой. Но теперь у Андреаса появилась собственная воля. Недаром он учится на курсах и намерен выйти в люди.
– Вилфред, это жестоко. Почему ты не пускаешь к себе мать? Почему не хочешь сойти вниз? Нехорошо сидеть и трясти головой, когда тебе говорят о матери. У меня вот дома мать тоже трясет головой. Но она трясет, потому что она больна. Можно, я скажу твоей матери, чтобы она поднялась к тебе?
Вилфред решительно помотал головой.
Андреас покупал для Вилфреда сигареты. Вилфред давал ему деньги, и Андреас покупал сигареты «Соссиди» по два эре штука. Сидя в комнате Вилфреда, мальчики безбоязненно курили. До сих пор Андреас никогда не курил.
От этих посещений Андреас вырастал в собственных глазах. Он стал доверенным лицом. А что скажет Вилфред, если его навестит Том? Вилфред решительно помотал головой. А кто-нибудь другой? Кто-нибудь из класса? Вилфред мотал головой.
Исключение делалось только для Андреаса. Но Андреаса начинало разбирать любопытство. Мальчики долго сидели молча, пуская густые клубы дыма.
– Вилфред, а ты взаправду не можешь говорить?
Вилфред сразу же насторожился. Видно, он подпустил приятеля слишком близко, как в тот раз, когда Андреас задал вопрос о велосипеде, правда ли, мол, что Вилфред побоялся его взять. Пожав плечами, Вилфред презрительно усмехнулся. Потом подошел к немой клавиатуре и стал играть Баха.
Андреас следил, как Вилфред беззвучно ударяет по клавишам. Ему стало не по себе.
Андреас принес новость о заграничном враче. Он однажды подслушал ее, проходя через холл. У фру Сусанны были дядя Мартин и домашний врач, доктор Мунсен, он как раз собирался уходить. Доктор Мунсен выражал сомнения по поводу чудодея-доктора, о котором рассказывал дядя Мартин. Мунсен говорил что-то о скандальной славе и очковтирательстве. Говорил о хорошей порции березовой каши.
Вилфред с улыбкой кивнул.
Но дядя Мартин продолжал расхваливать заграничного врача. Он живет в Вене, в Австрии. Андреас не запомнил, как его зовут, какая-то странная фамилия. Андреасу вообще не так легко было понять разговоры родственников Вилфреда: в этом доме было много такого, чего он не мог понять.
Вилфред рассеянно кивнул. Ему наплевать, как зовут врача. Доктор Мунсен раза два вел себя весьма назойливо. Он говорил с Вилфредом, как с отбившимся от рук мальчишкой, так что рассуждения о березовой каше звучали вполне правдоподобно. Мунсен однажды сказал ему: – Ты не имеешь права поступать так со своей матерью. Ты ее видел?
Вилфред ее видел. И слова Лекарсена – так у них в семье прозвали домашнего врача – были для него самым тяжким испытанием. У доктора были маленькие седые усики, и вообще он смахивал на англичанина. У него был пористый нос, и, когда он заговорил о матери Вилфреда, широкие поры, казалось, стали еще шире. – Ты ее видел? – спросил доктор.
Вилфред видел свою мать. В ее девическом облике впервые проступило что-то бабье: на ней была шерстяная шаль, и казалось, она все время зябнет. Округлые щеки впали, весь мягкий облик женщины, которая была его матерью, изменился – заострился, стал угловатым. В ней не осталось ничего от той дамы, которая пила шампанское в Эттерстаде и с утра до вечера играла с сыном в игру «сделаем вид, будто бы». Он больше не был ее маленьким рыцарем. Он не был ничьим рыцарем. Он был нем.
Вилфреда навестила Эрна, это было в день его рождения. Он решительно помотал головой. Как-то раз зашла Мириам. Он помотал головой. Однажды он как начал с утра трясти головой, так и продолжал целый день, даже когда на него не смотрели. Он думал: захочу и перестану трясти. Но не мог.
Он написал в записке Андреасу: По-твоему, я могу говорить?
Андреас поднял руки, точно пытаясь заслониться от удара. Он тоже стал мотать головой. Может, теперь вообще все люди трясут головой – такая пошла мода?
– Я и в мыслях не имел ничего подобного, – оправдывался Андреас. – Я просто спросил, мне тебя очень жалко.
Вилфред был удовлетворен, но во взгляде его оставался вопрос, он хотел услышать еще объяснения…
Да нет, просто Андреас удивлен. Удивлен, что это случилось именно с Вилфредом. У Вилфреда всегда был так здорово подвешен язык, он за словом в карман не лез, не то что другие. А теперь так странно – Вилфред сидит и не может вымолвить ни слова, а прежде слова так и сыпались у него изо рта. Андреасу очень хочется помочь Вилфреду.
Вот оно что! Вилфред в ответ написал записку: А может, в глубине души ты рад – наконец-то ты без помех можешь высказывать все, что у тебя на душе?
Андреас сразу сник. Перед ним снова был Вилфред, с которым надо держать ухо востро. Андреас вырос было в своих глазах – он выведывал новости для своего друга, выполнял его тайные поручения. И вот безмолвный повелитель сразу осадил его одним движением бровей.
– А отец говорит, что скоро будет война, – сказал Андреас.
Ага, Андреас решил взять реванш! Он и его отец! Андреас ходит на вечерние курсы, изучает делопроизводство и иностранные слова, он научился говорить «сиф», «фоб», «фактура», он уже пытался в разговоре с Вилфредом ввернуть некоторые термины – он думает, что это тайный язык, понятный только посвященным.
Вилфред безмолвно рассмеялся. Ему больше не доставляло удовольствия издеваться над приятелем, тот был слишком легкой добычей. Но Вилфред выжал из Андреаса все что мог. Сигаретами он запасся. Андреас – человек исполнительный. Он ходит на курсы, хочет выбиться в люди. Андреас – это будущее! В следующий раз, когда Андреас явится, Вилфред будет мотать головой.
После ухода Андреаса Вилфред долго сидел, злорадно улыбаясь. От этой улыбки становилось легче на душе. Потом он подошел к зеркалу и стал разглядывать свое улыбающееся отражение. Потом слегка пошевелил губами, безмолвно выговаривая слова. Если при этом пропустить воздух через гортань – получатся звуки, слова. Вилфред сможет распахнуть дверь, подбежать к перилам и позвать их снизу – и все в мире изменится.
Но он не станет пропускать воздух через гортань. Во всяком случае, так, чтобы получились слова, звуки. В стеклянном яйце, в котором он замкнут, снег больше не идет, но Вилфред по-прежнему находится внутри яйца. Это случилось сразу после того, как Вилфред очнулся, очевидно, в больнице, если только это была больница. Ему тогда пришло в голову, что он может просто не отвечать на вопросы. А потом эта мысль стала нравиться ему все больше. Если бы они в ту пору энергичнее насели на него, пожалуй, он… а впрочем, кто знает. Шли дни, а может, и недели, и теперь, замечая молчаливый вопрос во взгляде матери или кого-нибудь из врачей, присаживающихся к нему на край постели, Вилфред чувствовал, что не может выдавить из себя ни слова, ни звука. Пока он не отвечал, он держал окружающих на расстоянии. То, что не было сказано, как бы не существовало. Не существовало.
Молчание отгоняло и видения. Плиту. Сети. Сети опутывали его, окружали со всех сторон, особенно в навязчивых сновидениях…
Доктор Даниелсен спросил, знал ли Вилфред, что фру Фрисаксен умерла. Да, знал. Вилфред кивнул. Может, доктор ждал, что он заплачет? Он с удовольствием поплакал бы, но только не в присутствии врача.
Любил ли он фру Фрисаксен?
Вилфред скорчил гримасу. Эти люди задавали вопросы изнутри своего мира, а ответа ждали с другой планеты. Ну можно ли ответить на подобный вопрос? Или, например, почему Вилфред пошел туда в тот день? Он мог бы, наверное, ответить по-арабски, и то еще неизвестно. Он мог бы поступить как в детстве, когда в отместку взрослым, говорившим на недоступном им языке, мальчишки изобрели свой собственный язык, почти сплошь состоящий из согласных. По мере того как они болтали между собой на этом языке, он начинал приобретать смысл. Это был язык отверженных, тайный язык, в котором отдельные слова не имели значения, но общий смысл которого был понятен и служил для того, чтобы они могли держаться друг за дружку против – да, против кого угодно…
Вот на таком языке Вилфред мог бы отвечать. В простейшем варианте имя Даниелсен звучало бы как Доданониелолсосенон. В прежние времена такой язык назывался тарабарским, он был в ходу у малышей. Мальчишки постарше придумали язык более сложный, такой сложный, что сами не понимали друг друга. А интереснее всего было сочинять язык для себя одного, такой язык, что ты сам его не понимал. Этот язык был совершеннейшим выражением твоей отчужденности, свободы от окружающего мира, в нем был подчеркнутый вызов, но иногда он приобретал конкретный смысл. Однажды Вилфред шутки ради начал изъясняться этим языком во дворе школы сестер Воллквартс. Мальчишки были в отчаянии – у них даже лица вытянулись от напряжения, они пытались догадаться, что Вилфред хочет сказать.
А он ничего не хотел сказать. И все-таки в этом языке таился протест.
Вот на таком языке Вилфред мог бы ответить Даниелсену. Вдобавок доктор как-то странно подмигивал левым глазом за толстыми стеклами. Да нет, он попросту косил. Не поймешь, смотрит он на тебя или нет. Он предатель.
Все они предатели, на жалованье у матери. Может, они этого и не знают, но она сумела завлечь их в свои сети, их тоже. В сети, в которых должен барахтаться каждый. И вовсе не потому, что ей нужно всеми командовать, но все-таки каждый должен сидеть в капкане. И все сидят. И тогда все становится на свое место.
Но когда пришел дядя Рене и принес папку цветных репродукций, напечатанных во Франции новым методом, всякая охота сопротивляться у Вилфреда пропала. Он расплакался. Дядя Рене совершенно растерялся. Он вынул носовой платок, надушенный тонким одеколоном тети Шарлотты, и обмахивался этим платочком в надежде, что Вилфред вытрет им слезы. Но Вилфред проглотил слезы, высморкался в краешек простыни, кивнул в знак того, что просит прощения, а потом они весь вечер просидели вдвоем, рассматривая удивительные репродукции.
Дядя Рене был славный человек. После того как они некоторое время просидели так, обмениваясь безмолвными знаками, он тоже онемел. Сам он, конечно, этого не замечал. Но он кивал, жестикулировал и безмолвно шевелил губами, как делают глухонемые. Он был очень восприимчив к чужому состоянию. А уходя, он вопросительно приподнял папку, осведомляясь таким образом, не хочет ли Вилфред оставить ее у себя.