Текст книги "Мифы (сборник)"
Автор книги: Йоханнес Йенсен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
ЛЬВЫ
Театр сменил церковь как место благоговения для жаждущих, а варьете собирается вытеснить театр. Развитие благополучным образом быстро катится по наклонной плоскости. Нравственный подъем становится все менее идеалистическим и в известном смысле опускается вглубь. Варьете апеллирует к низменным, а следовательно, наиболее ценным инстинктам.
За что ни возьмись, во всем видишь вопиющую двойственность.
Прошлым вечером смотрел я в цирковом варьете большой номер со львами – от шести до восьми безукоризненных львов в клетке вместе с дамой, называющей себя мадемуазель Маргерит. Она немолода и непривлекательна, ее формы, на мой взгляд, миновали грань волнующих… до чего же мы тяжелеем с годами, увеличиваемся в размерах, а ведь именно потому, что изнашиваемся! С другой стороны, мадемуазель Маргерит произвела на меня пугающее впечатление: она с такой легкостью мучила животных! Между прочим, я говорю от имени львов.
Из этих больших красивых затравленных животных я, не колеблясь, выбрал дородного королевского льва с большой гривой, выдающейся вперед нижней челюстью и эспаньолкой. На морде у него было написано удивительное самообладание, он все время сдерживал гнев. Один глаз он закрыл – видно, страдал мигренью. Самый дикий из восьми, он лучше всех исполнил трюки. Именно он выстрелил из пистолета, потому что был голоднее всех (на курке висел кусок мяса). Этот не поддающийся приручению хищник не спешил бежать к решетчатой двери, когда мадемуазель громко хлопала ею; сей сын пустыни рычал на нее громче выстрелов из пугача. А публика при этом вздрагивала и восторгалась.
А вот если бы они в один прекрасный вечер ее сожрали! Фантазия моя жестока, но я хочу облечь в слова самые потаенные мысли публики и сделать выводы. Я утверждаю, что все зрители без исключения зевали бы от скуки и ушли прочь, если бы такая вероятность была исключена! Впрочем, представление имеет одно нелепое противоречие: если бы мадемуазель была молода и аппетитна, ситуация была бы идеальной.
Вот мадемуазель неуклюже танцует в клетке танец серпентин; пестрые лучи прожекторов бросают на нее причудливые пятна, яркий свет заставляет усталых и покорных львов щуриться. Глядя на них, я ощущаю мучительную двойственность соприкосновения культуры и варварства. Цивилизованные люди дьявольски жестоки, неумолимы, они не дают ни одному виду несчастных животных вымереть спокойно! Мало того, что они обогнали в развитии и почти уничтожили опасного и весьма достойного врага, – последний экземпляр должен подчеркивать их триумф! Они не скупясь выкармливают львов из бутылки, чтобы победоносно засадить их на всю жизнь в ящик или заставить выступать на подмостках варьете вместе с поблекшей дамой. Их следует приручать и даже полуживых лечить у ветеринара, ибо до последнего вздоха они должны иллюстрировать понятие «приручение». За их прошлое, за неосторожное рычание на людей, за клыки, за молчаливое благородство нужно мстить им до тысячного колена, до тех пор, пока каждая кость у них под шкурою не заноет от ударов хлыста!
Я сдерживаюсь, с трудом беру себя в руки. Будучи, безусловно, защитником зверей, я не закрываю глаза на то, что культура права. Я – ярый приверженец порядка во всем. Просто-напросто мне хочется засвидетельствовать этим ручным и безвольным людям, сидящим на зрительских местах, свое искреннее презрение.
Я считаю, что игра должна быть более справедливой. Что, если выпустить ненадолго львов в партер? Разве триумф культуры стал бы менее незыблемым, если бы наши сверхцивилизованные промышленники порастрясли свой жирок? Мне думается, что первобытный инстинкт мгновенно определил бы образ действия партера, именуемый извечной и жалкой трусостью! Сидящие в ложах не поддались бы столь отчаянной панике – ведь они сидят повыше других. И все же что произойдет со всей публикой, если эти восемь красавцев львов, которые сейчас мотают головами в углу клетки и дружно молчат, подавленные и униженные, вдруг заплясали бы на свободе? Тогда бы весь цирк из замкнутого круга твердолобых превратился в хаос страха за свою шкуру.
Лишь шесть-восемь индивидов, самых жалких и трусливых изо всей толпы, сохранили бы привычную самонадеянность столичных жителей; в то время как львы проглатывали бы портных и сапожников, эта шестерка-восьмерка ухитрилась бы наибыстрейшим образом запереться в пустой клетке.
КРОНШНЕП
Однажды в апреле мне довелось видеть в Копенгагене перелет кроншнепов. Было это поздней ночью, стояла мягкая погода, моросил дождь. Пространство над гаванью и городом заполонила призрачная мгла, освещаемая уличными фонарями и слабым предутренним светом неба – предвестником белых ночей, и где-то высоко в этой серебряно-серой дождливой ночи звучала, то приближаясь, то отдаляясь, птичья флейта; нежные, звенящие трели то усиливались, то затихали, ведь птицы издавали их на лету. Их песнь словно возвещала что-то, делала воздушное пространство необозримым, а дождь благотворным, молила вернуться вновь великую весну, буйное, навеки ушедшее время. Она звенела над городскими башнями, как голоса в день всемирного потопа.
Это были большие кроншнепы. Перелетные птицы могут всю ночь кружить над городом, их манят непонятные тусклые городские огни в туманной дымке, а смысл их звонких песен, подобных звучанию флейты, непонятен людям, которые стоят неподвижно и вглядываются в ночное мутное небо, откуда несутся мимолетные звуки, и не могут разглядеть серых проворных птиц. В такую сырую ночь в душе зарождаются тягостные чувства, которые могут облечься в самую разнообразную форму: тоску по любимой, по дальним странствиям, желание напиться или кого-то убить, если только ты не охотник, способный ощущать собственное сердце и почки. Ибо эта тягостная весенняя мистика – не что иное, как мелодическое обещание того, что ждет тебя осенью.
Однажды я отправился в одно местечко на Лимфьорде и возобновил знакомство с Кьелем, рыбаком, с которым был в ссоре. Между прочим, я подсчитал, что это было семнадцать лет назад; хотя мы и не сразу признали друг друга, в общем-то, он мало изменился. Встреча наша была довольно забавной. Он вместе с другими рыбаками чинил на лужайке сеть; завидев его грузную фигуру в исландском свитере, я спустился к ним на велосипеде. Я принялся расспрашивать его о том о сем, спросил про улов, он отвечал коротко, не поднимая глаз, не отрываясь от работы; я тут же почувствовал вежливое недоверие к городскому жителю.
«Этого не собьешь с толку», – подумал я.
Во время нашего разговора я постарался показать осведомленность в рыболовстве и других близких ему вещах, чтобы завоевать его симпатию, но он принял это как само собой разумеющееся, его не насторожило и то, что я назвал своих старых знакомых, живших в этих местах, мало ли кто кого знает. Но тут я спросил про Йоханну, не знал ли он…
И в этот самый момент я понял, что это Кьель! И он тоже узнал меня. Но он это скрыл, скрыл самым деликатным образом, ведь теперь ему нужно было делать вид, что он узнал меня с первого взгляда! Мы постояли немного, затаив дыхание. Потом Кьель сказал со скрытой теплотой в голосе:
– Помните, как мы обменялись трубками?
Еще бы не помнить! Это было в тот вечер с Йоханной. Да, с тех пор прошло семнадцать лет. В ту пору мы с Кьелем, два шалопая, курили трубку и, конечно, решили обменяться. И тут я покорил сердце Кьеля, потому что у меня была курляндская трубка, а у него простая фарфоровая, и оба остались довольны. В тот день здесь устроили вечеринку, я почти все время танцевал с Йоханной, девушкой, которую видел впервые. Йоханне с трудом удалось застегнуть на груди платье, сшитое для конфирмации, похоже было, что пуговицы того и гляди оторвутся и разлетятся в разные стороны. Сначала она смерила меня взглядом с головы до ног; хоть я и держал трубку во рту, но, в сущности, был еще почти ребенком. Однако я сумел зажечь Йоханну. Боже мой, как мы слились воедино, кружась в долгом вальсе. Поздно ночью мы вышли на порог остыть и освежиться, голова кружилась, щеки пылали; как вдруг мне на спину, между лопаток, легла здоровенная, сильная рука и вытолкнула меня из танцевального зала, я успел увидеть, как другая рука нежно, но сильно уперлась в спину Йоханны; это был Кьель, он оставил нас вдвоем в ночи и исчез так быстро, что мы не успели разглядеть его. Мы отошли подальше в темноту, я целовал Йоханну, она – меня; мы были счастливы, и было это семнадцать лет назад.
Мне вдруг на память пришел еще один человек, который был на этой вечеринке. Городской житель, он от души веселился в компании рыбаков, волосы его развевались, он хохотал, как фавн, счастливо и беспечно. Боже милостивый, ведь это был бал без горячительных напитков, мы пили баварское пиво с белыми этикетками на бутылках. Это было давно. Ведь семнадцать лет – большой срок, я мысленно бросаю взгляд в прошлое и вижу, как этот человек год за годом тщетно пытается бороться с судьбой и однажды ночью в копенгагенской мансарде выпивает пузырек морфия. Он оставил после себя десятка два больших рукописей. Это был образованный человек, но одного постичь не мог. Для него кроншнепы больше не поют.
А в остальном это местечко почти не изменилось. К трактиру пристроили новую жилую половину, но люди там жили те же самые. Мне было приятно вновь встретиться с Кристеном Томмесеном, я не надеялся встретить его. Однако внешне он ничуть не изменился. Все же есть на свете нечто непреходящее. В спальне, куда из трактира вела открытая дверь, сидела Сёрине, жена Кристена Томмесена, ее мучила подагра, но и прикованная к постели, она командовала домочадцами зычным голосом. В старом трактире царила все та же патриархальная атмосфера. Рыбаки сидели за столиками, как у себя дома, перед каждым – рюмка. Я узнал почти всех. В центральной части страны, где проложили железную дорогу, жизнь крестьян со временем изменилась, и здесь, где «употребляли водичку», все было так, как на заре человечества. Здесь время остановилось. Вот, например, одноногий рыбак, которого я знал с давних лет, совсем не изменился. Этот prodigium [Странный, необычный (лат.)]мог опираться лишь на одну ногу, другая у него онемела в бедре и согнулась в колене, но руки у него были сильные, он по-прежнему рыбачил с большой охотой. Я видел, как он брел по воде к своей лодке: на ногах тяжелые сапоги, костыли наполовину в соленой воде.
По сути дела, между современными жителями этого селения и обитателями здешних мест в каменном веке большой разницы нет – как в ту пору сваливали в кучи кухонные отбросы, так и нынче они навалены на задворках вдоль береговой линии. Восточные отмели, которые прежде кормили рыбаков, теперь – достояние государства, оно продает двустворчатых привилегированным копенгагенским питекантропам.
Когда я был ребенком, рыбаки зарабатывали поденно на ловле устриц; осенью было привычно видеть в устье фьорда длинные ряды устричных лодок, которые тянули за собой скребки. Теперь там стоит одно-единственное рыболовецкое судно и двенадцать водолазов справляются со всем уловом. Они опускаются на дно фьорда, словно в столовую, и собирают крупные устрицы. Государство платит подрядчику семь эре за устрицу, ему она обходится в шесть. Потом по дороге в столицу устрица все дорожает. Поэтому-то она кажется нам такой вкусной. Рыбаки тоже довольны.
Я мог бы долго рассказывать о состоянии невинности, в котором пребывает рыбацкое селение, но не хочу вдаваться в подробности. Ведь речь шла о кроншнепах.
Мы с Кьелем рыбачили и охотились несколько дней, а потом решили поехать на острова.
– Там сейчас, поди, полно больших кроншнепов, – сказал он.
Мы взяли лодку и отправились перед заходом солнца, плыли с час и добрались до низкого песчаного островка, когда дневной свет уже погас. Птицы тут просто кишмя кишели: золотистые ржанки, чибисы, чайки. Утки там тоже были, но, как только мы приплыли, эти осторожные птицы укрылись в укромном местечке в полумиле от нас. Мы подстрелили несколько ржанок. Тут стая в тысячу птиц поднялась и перелетела на другой берег, чтобы найти покой. Удивительно прекрасное зрелище, когда целая стая резко снимается с места и взмывает ввысь, показывая брюшки и изнанку крыльев, к тому же это удобный случай сбить нескольких птиц. Стая ржанок летит как единый, четко слаженный организм, под звуки нежной и в то же время страстной флейты. Стая летит низко над водной гладью, потом внезапно, как шквал, взмывает ввысь, словно что-то взрывается в воздухе и – фью-фью – снова падает вниз с быстротой ветра и скользит над самым зеркалом фьорда. Высоко под облаками по старой проторенной дороге тяжело и медленно, словно крылатая корова, летит чайка.
– Есть хочу! Есть хочу! – не переставая, кричит она на своем гортанном языке.
А вот чибис затевает свой извечный спор со всем миром:
– Чив! Тви! Фу-ты, ну-ты!
Может, то, что я хочу вам рассказать про чибиса, всем известно? Говорят, что чибисы – это умершие холостяки и старые девы. Они сидят и перекликаются:
– Ви виль ду ит? А почему ты не хотела? – кричит в отчаянье одна птица.
– Атур ит. Я не смела, – горестно отвечает другая.
И так без конца. Нескончаемый плач хлопотливых чибисов – самая верная примета весны.
Как стемнело, мы с Кьелем залегли каждый на своем мысу на расстоянии нескольких ружейных выстрелов друг от друга. Я так долго пролежал за большим камнем, что потерял всякую надежду увидеть кроншнепа. Наступила такая тьма, что я уже не видел камней, на которых лежал. Небо надо мной еще светилось зеленоватым светом, как бывает после заката, и, покуда я еще мог что-нибудь разглядеть на его фоне, можно было подождать еще немного. Но когда кроншнепы наконец появились, я уже не верил своим глазам.
Первый, которого я заметил, прилетел один, опустился на землю, и тут же зазвучали низкие тона флейты. На близком расстоянии его песня не была столь музыкальной, слышно было, что она вырывалась из горла вполне земного существа. И все же я сразу узнал те звуки, звеневшие посреди тумана и дождя над копенгагенскими башнями, лившиеся откуда-то с недосягаемой высоты. Большая долговязая птица прилетела слева, четко прочертив воздух над самой водой; так, значит, это и была та самая предвесенняя мистерия, вызывавшая во мне какое-то удивительное неистовство, теперь я мог воочию видеть, что это было не больше и не меньше, как стройное, длинноногое пернатое… бах!
– Получай же, что я припас для тебя!
Первая пуля упала в воду примерно на аршин позади быстрой птицы, вторую пулю я пустил наугад и в тот же момент потерял кроншнепа из виду, его силуэт растворился на фоне темной воды. Да, в другой раз буду знать, где лучше залечь поближе к этому месту.
Долго после того мне казалось, что я вижу на фоне неба изящный силуэт этой птицы с изогнутым клювом. Кроншнеп – благородная птица, быстрокрылая, довольно большая, сильная и красивая в полете. Тело кроншнепа напоминает веретено, шею он держит свободно, очень естественно, длинный, загнутый книзу клюв придает ему странный вид существа благородного, сильного и меланхолического. Это птица Севера со светлым оперением, взращенная белыми ночами, к которым она стремится издалека. Своего первого кроншнепа я застрелил в Средиземном море на корабле, никогда не забуду, мне казалось тогда, будто это весточка из дома. Он долго, вызывающе стоял на палубе, словно приклеенный – серый, как ночь, силуэт, длинный, унылый клюв, – казалось, он бросил мне вызов, сердце у меня смертельно защемило, я помчался в каюту и схватил ружье. Я выстрелил в беднягу на расстоянии четырех шагов, не сделай я этого, мне бы жизнь была немила. Зачем он смотрел на меня, ведь я плыл к тропикам, послав к чертям белые ночи и дожди? День был прекрасный, Эгейское море, небо Гомера над головой, синие волны покачивали нас, словно не наяву, а во сне, и уносили все ближе и ближе к солнцу. Впереди маячил берег, может быть остров с райскими кущами. Сидевшие на палубе птицы были совсем ручные, будто они обитали в этом райском саду. Жаркими вечерами достаточно было протянуть руку к брезенту, покрывавшему лодки, чтобы схватить сразу несколько ласточек, они лежали там кучками, тесно прижавшись друг к другу. Может быть, эти маленькие птички становились ручными от усталости. Однако остров был совсем не близко. Многие ласточки так устали, что падали на палубу и погружались в забытье, из которого больше не выходили. Я поймал на корабле ястреба, но об этом другой рассказ…
Минуту спустя после того, как показался первый кроншнеп, опустилась целая стая по крайней мере из тридцати птиц. Они двинулись вперед, как боевой порядок, прямо к тому месту, где я прятался, и тут в переднем ряду зазвучала, словно сигнал тревоги, грудная флейта. Казалось, этим наступлением они бросали мне вызов, причем птицы одна за другой стали расти на фоне зеленоватого неба; можно было подумать, что они не прилетели сюда, а вырастают из земли. Я тогда еще не знал, как птицы могут увеличиваться в размерах и с какой скоростью, не рассчитал расстояния и выстрелил дважды слишком рано, промазав оба раза. Стая вспорхнула, птицы шарахнулись в разные стороны, окунулись в темноту и улетели, и откуда-то справа послышался свист. Но они вернулись назад.
Темнота сгущалась. Ни на земле, ни на воде невозможно было ничего различить. И тут с того места, где лежал Кьель, во тьме сверкнула полоска огня, раздался выстрел, и на прибрежную гальку посыпалась дробь.
Внезапно флейта запела прямо над моей головой, и в тот же момент я увидел всю стаю. Они собрались для нового наступления, но теперь было уже так темно, что я заметил птиц лишь на расстоянии двадцати аршин…
Бах!.. Бах!.. И стая снова исчезла из виду, отступила, шумно махая крыльями, звучание флейты резко оборвалось. Но две птицы из крылатой стаи рухнули вниз. Одна упала мертвой на ребристую гальку, другая плавала в воде у берега. Когда я подошел к ней, она уже не пела, а громко жалобно кудахтала, как курица. Все приключение свелось к тому, что я взял эту домашнюю птицу и добил ее. Мертвый кроншнеп – всего лишь большая съедобная птица.
По-видимому, стая кроншнепов решила вернуться для того, чтобы форсировать препятствие, из-за которого она уже потеряла две жизни. Они вернулись. Но на этот раз с поразительной скоростью. Птичья стая ринулась, как шквал, одна птица пролетела так близко от меня, что воздушная волна прямо-таки обожгла мне ухо, как раскаленный болт; завидев стаю, я тут же нажал курок, этого было достаточно для того, чтобы они отступили, поднялись вверх вертикальным столбом и наполнили воздух гомоном.
Они вернулись еще раз, стремительно преодолев препятствие, в тесном строю, вихрем промчались мимо, но я все же успел подстрелить двух птиц из этой стаи. На этом битва закончилась. Победили обе стороны.
Еще несколько минут кроншнепы пролетали по одному, но я уже не мог разглядеть их, только слышал, как они летели мимо, издавая свист. Они прорезали мрак прямо над моей головой, и голоса их звучали гневно, взывали к отмщению, эти тяжелые птицы поведали мне и о том, что летят они с быстротой молнии.
Казалось, будто вокруг меня бушует кровавая буря: отступающие и гибнущие птицы превратили сгустившуюся тьму в живое существо.
Я свернул головы трепещущим, теплым подранкам, вдыхая сладковато-ядовитый запах бездымного пороха. Потом на острове наступила мертвая тишина. Мы поплыли домой, над нами сияло звездное небо, а в океане, словно морское свечение, горели огни кораблей. Такова была моя поездка на остров кроншнепов.
СЕВЕРНАЯ ВЕСНА
Я возвратился из Берлина, Парижа, Лондона… и т. д. и должен был написать об этой поездке, но вот я обнаружил, что минуло три недели, а я вместо того, чтобы высказывать суждения о европейских столицах, провожу дни в святой праздности, разгуливая под буками или раскатывая на велосипеде по дорогам Зеландии с ромашкой в петлице. Таково, видимо, право минувшего времени. Мое краткое путешествие, которое, пока впечатления были свежи, казалось мне достойным многих объемистых отчетов и затрагивающим ряд необычайно важных вещей, теперь вдруг поблекло в моих глазах, память охладела к нему и не пожелала его оживлять. И я понял, что истинной обработкой моих путевых заметок должна стать корреспонденция с места, отчет о перерыве в ходе событий, описание погоды и весны здесь, дома. Минувшее утрачено, но тем полнее проявляется настоящее.
Разве весна в нынешнем году не прекраснее, чем когда бы то ни было? Как всегда капризная и невыносимо долго берущая разбег, но мало-помалу одерживающая победу и неотвратимо ширящаяся, как туше в оркестре. Поистине, мне видится особая милость природы в том, что северная весна вообще когда-либо наступает, и тем не менее это происходит каждый год! Вовсе не обязательно быть мечтателем или ограничивать свой мир рассуждениями о поэзии, хотя подчас именно так можно постичь действительность, чтобы признать, что май месяц в Дании – это величайшее чудо природы, и научить себя понимать это – значит обрести огромное богатство.
Как нова каждая наступающая весна, как бесконечно богата она оттенками, наполнена своей особой атмосферой – такая же, как и другие весны, и в то же время иная, это и повторение, и возобновление… и каждая весна неизменно кончается тем, что поглощает все воспоминания; все как будто такое же, и тем не менее…
Те же буки И белые ночи, И то же счастье!
А леса в окрестностях Копенгагена, Олений заповедник, лужайка Охотничьего замка, Эресунд! Ты просто-напросто умер и вознесся на небеса; все минувшее, трудная долгая зима как бы вычеркнуты из сознания. Ты обрел бессмертие, и нет иного блаженства, кроме зеленых шелестящих буков и счастья ощущать, что ты живешь!
Я утверждаю, что нет в мире леса краше Оленьего заповедника, и ничто не может сравниться со счастьем ощущать себя датчанином, обладающим всем этим великолепием! Зеландия, вся Зеландия превращается в несравненный зеленеющий сад, и нет на свете острова краше!
А сам Копенгаген – разве не изумителен он в мае? Разве не насыщен здесь каждый день, каждый час сладкой истомой, зеленью, воздушностью, прохладою? Разве есть на свете другой такой город? Открытый, с массивами садов, с башнями, покрытыми патиной от переменчивого влажного воздуха, раскинулся он, дыша Балтийским морем, где постоянно дующий ветерок приносит ароматы шампанского с Зунда, из Швеции.
Швеция – мне знакома тамошняя весна, я знаю, как изумительна она в мае; она еще привлекательнее из-за того, что севернее, из-за того, что там приход солнца еще больше ощущается как особая милость природы.
Но я не поеду туда в нынешнем году, теперь я стал умнее и на май останусь дома. Разумеется, весной нас одолевает тяга к странствиям, мы рвемся из дома на все четыре стороны, и если в такой момент нам придет на ум Швеция, ее березовые леса, ее гранитные полы в Рюгене, ее можжевеловые заросли, то мы, можно сказать, в некоем трансе, садимся в поезд и спустя несколько часов прибываем туда, выходим на платформу и во все горло запеваем на ветру старинный псалом.
Само собою, это в том случае, если мы еще раньше не поддались такому же безумному порыву при мысли о Норвегии и не находимся на пути в Кристианию, ощущая, как некое таинственное благоухание проникает к нам в душу. Дикая норвежская весна! Роща Студентерлюнд, которая зеленеет на солнцепеке за одно-единственное утро, гравий на Променаден, где пахнет озоном оттого, что юные девушки прохаживаются там и озонируют воздух движением своих коленок. Нет, я не помчусь туда нынче сломя голову, я знаю, как красив и живописен в это время Кристиания-фьорд, но из Дании я никуда не поеду.
Однажды утром я иду на Западное кладбище и обозреваю его. Здесь находится один из красивейших наших парков. Он расположен выше, чем парки внутри города, растет более вольно; быстро поднимаются молодые деревца, обдуваемые морским ветром, и крона их становится все гуще. Тайной веет от могил под бескрайним синим небом, сияет солнце, слышен отдаленный шепот листвы. Дорожки после ночного ливня напоминают всемирный потоп в миниатюре; повсюду видны следы дождевых червей, которые в эту пору по ночам совершают великие переселения.
Здесь полно соловьев, которые зовут и манят друг друга в эти солнечные утренние часы, а деревья дышат прохладой и, кажется, становятся все зеленее с каждым часом. Соловьи напоминают мне о тропиках, где они слышны постоянно. В их звонких, как ксилофон, трелях – отзвук экзотики; чудится, будто поблизости колышутся пальмы и банановые деревья, а в воздухе разлит запах камфары. Соловья я впервые услышал в тропиках, и он никогда не станет для меня датской птицей. Мне гораздо ближе черный дрозд. Любопытно наблюдать эту черную птицу, глядящую на вас с одного из надгробий, куда она уселась, чтобы пропеть свою нехитрую песнь. Что известно ей? Что мы сами подразумеваем под своими символами?
Вот стоит высокий стройный тополь, подрагивая всей своей редкой просвечивающей кроной, состоящей из крошечных, отливающих медью листиков, которые трепещут и качаются на ветках под легким бризом. Все это тонкое светлое деревце слито воедино с небом, солнцем, ветром – и послушайте, как оно говорит! Оно качает головой, шепчет что-то, толкует само с собой, такое трепетно-молодое и одновременно такое древнее!
А вон там всего лишь осина, но и она воспринимается мной как символ. До чего оно северное, это дерево, и как я люблю его! Оно – воплощение нежного детства и одновременно немощной, трясущей головой старости. В нем – отзвук минувших времен, великих переселений, вечной тоски по родине. Я не знаю, жив ли я еще или уже умер, душа моя слита с шепотом, трепетом качающейся осиновой листвы, с синевой неба, с беспокойными ветрами Балтики.
В этом светлом деревце я ощущаю темперамент. Оно напоминает мне женщину севера. Ведь и ее облик также сплетается с красками северной природы – белой и красной. У нее светлые волосы и голубые глаза, напоминающие кусочки неба. Так сливается она с весной в шведских лесах, в норвежских цветущих долинах, в Зеландии. Ее образ как белые ночи – вечная отстраненность и обаяние любви.
К ней сватается ветер – и послушайте, как она смеется в ответ, как он шепчет что-то, как тревога сливается воедино с нежностью.
Так влюблен скиталец ветер в деревце, которое тянется вверх и расцветает, уйдя корнями глубоко в землю.