Текст книги "Мифы (сборник)"
Автор книги: Йоханнес Йенсен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
КОМЕДИАНТЫ
В один довольно обычный будний день я обедал в трактире в Саннвикене. Над верандой висели ветви березы с золотисто-зеленой листвой, отсюда открывался прекрасный вид на крутой живописный горный склон. Стоял полуденный зной. Вокруг тишина. Где-то вдали шумела река, падая с крутизны.
Вдруг прямо под верандой раздались резкие звуки трубы. Они перешли в медленную гудящую мелодию, старую, забытую – «После бала» или «Sweet Mary» [ «Милая Мэри» (англ.)]. «Это, верно, негодный кучер купил корнет на аукционе, – подумал я, – верно, он спятил от этой жары. Не иначе».
Но, услышав своеобразный ритмический топот на садовой дорожке, я навострил уши и глянул вниз… Там на квадратном коврике, расстеленном на гравии, вертелся вокруг своей оси человек в грязном розовом трико! Другой тощий акробат стоял, облокотясь на ограду, и дудел в помятый и ободранный корнет. Потом я заметил девушку в шерстяном трико и тоненького красивого мальчика с черными как смоль волосами.
Молодой акробат закончил работу тремя ловкими арабскими прыжками. Разогревшись хорошенько, он по инерции сделал вдобавок два отчаянных сальто, подобно оратору, который все время великолепно владел собой и вдруг совершенно неожиданно разразился ругательствами и проклятиями.
Публика состояла из десятка местных жителей, которые проявляли удивительную сдержанность, хотя сами, естественно, не смогли бы перекувырнуться даже один раз.
Потом на ковер вышла молодая девушка, она с пафосом воскликнула:
– Да помогут нам милосердные боги! – после чего честно исполнила свои трюки.
Эту девушку нельзя было назвать особо талантливой или красивой, но ее движения были грациозны и женственны. Боже мой, она сгибала сама себя в бараний рог. Под открытым небом. Без аплодисментов, бесшумно, как зверек. Мне пришло на ум, что ее работа походила на агонию, только стилизованную и сопровождаемую музыкой. До чего же плавно она изгибалась на земле, какое совершенство форм было в последних мучениях тела, как ритмично она хватала ртом воздух. Сколько изящества было в этих конвульсиях!
Закончив выступление, она надела жакет и широкополую шляпу и обошла зрителей с тарелкой. Ноги в черном трико! Распущенные волосы, некрасивое, обожженное солнцем лицо! Березовая листва светилась на солнце. Где-то вдали шумела река.
Потом старый хёвдинг протянул корнет акробату в розовом, сбросил пиджак, и перед нами явился атлет. Руки у него были сухие, жилистые, грудь узловатая, как у всех сильных мужчин к старости; ему было, пожалуй, около семидесяти. Несмотря на свои жидкие ляжки, он прыгал и кувыркался гибко, словно кошка. Черноволосый мальчик выступал с ним в паре. Стройный и легкий, этот молодой Давид буквально взлетал в воздух. Видя его закатившиеся глаза, я представлял себе, как небо и березы вертятся каруселью у него перед глазами. Он стоял вниз головой на вытянутой вверх руке старика. Солнце светило старому акробату прямо в глаза, и он корчил страшные гримасы. Во время всего представления ни один из комедиантов не сказал ни слова.
Удалились они тоже молча, унося заработанные ими несколько скиллингов – впереди девушка в трико, жакете и широкополой шляпе, за ней мальчик с ковриком под мышкой. Публика провожала их глазами, которые выражали либо весьма смешанные чувства, либо не выражали вовсе ничего.
Когда я четыре года назад путешествовал по Пиренеям, мне довелось встретить труппу акробатов, они показывали свое искусство прямо на горной дороге. Это зрелище запечатлелось в моей памяти, как моментальная фотография. И эта картина сейчас возникла перед моими глазами. Поезд шел по виадуку, а внизу на белой, как мел, дороге вертелся человек на маленьком квадратном коврике. Рядом сидел медведь с кольцом в носу и покачивал головой. Двое маленьких детей стояли в театральной позе, скрестив руки, словно на настоящем представлении. Был сияющий солнечный день. На горизонте, там, где кончались долина и дорога, высилась огромная гора со снежной вершиной, окутанной туманом. Повсюду камни и кое-где выветрившиеся скалы, будто вся земля – огромная разрушенная крепость. Да, весь мир – взятая штурмом крепость. Сильные мира сего всегда были одержимы желанием завоевать всю землю. Большинство голосов имели недотепы и обжоры, и они были всегда правы. Когда все не правы, один правый выглядит по меньшей мере дико. И не потому, что он не прав, нет. Он прав, черт бы его побрал! Нужно ему внушить, что он прав, со своей точки зрения. Акробат, стоя на голове, видит, разумеется, мир вверх ногами!
Но разве не такие же мысли возникают у самодовольных зрителей, когда они потешаются над комедиантом, когда меньшинство, представляющее лучшую часть людей, выступает на проезжей дороге?
Да и тогда у зрителей возникает ощущение, что свобода и красота – вещи опасные и их нужно искоренять…
Свобода подобна жалкому странствующему комедианту! Красота – это нищий оборванный акробат, выделывающий сальто-мортале! Каждый раз, когда я встречал этих немногочисленных, этих последних бездомных, меня охватывало чувство симпатии и дикого протеста. Неужто люди делятся лишь на публику и художника? Или этот вопрос важен лишь для последнего? Тогда я готов проклинать бытие. Ибо тогда я окончу свое существование, как заезженная мелодия, в которую уже не вкладывают душу. Значит, тогда моя душа и мое искусство – не что иное, как нищий, который стучится в каждую дверь, а моя агония – сальто-мортале на проезжей дороге.
ПРЫГУН
Он появляется на сцене из последней кулисы, гибкий, ладно скроенный, весь в черном, замирает на мгновение и взрывается, пролетая в воздухе через всю сцену в четыре-пять прыжков, вращается вокруг своей оси, приземляется со стуком и кланяется. Луч прожектора ищет его, освещает короткую мясистую шею, закрученные усы и блестящие напомаженные волосы.
Он улыбается, раскрывает объятия публике и нервно ходит по сцене – луч света следует за ним, – он встает в позу, плотно сдвинув ноги. Сейчас он забыл про зрителей, рот жадно хватает воздух, грудь высоко вздымается, и тут он пускается колесом – делает тридцать отчаянных сальто-мортале назад. Под конец никто уже не может различить, где начинается это кольцо, состоящее из одного человека, и где кончается; он вращается, и кажется, будто его тело превратилось в сотню тел, оглушительный, неиссякаемый поток, водопад человеческой плоти. Круговорот жизни и живущих!
Он выпрямляется, закатив глаза к бровям, и напряженно улыбается.
В партере раздаются долгие аплодисменты, с галерки доносится несмолкающий глухой рев. Под звуки рукоплесканий прыгун просыпается. Он медлит несколько секунд, напрягается. И снова рывок, снова приземляется, то на руки, то на ноги; летит в двойном сальто, и чем изящнее выходит из него, тем резче ударяют его ноги об пол, с которого он взлетел. Он может лететь две-три секунды, но когда ему удается продержаться в воздухе три секунды с половиной, дикий всплеск аплодисментов бьет его по ушам. Опьяненный радостью, он делает прыжок «семи чертей». Мгновение – и он опять внизу, черпает новые силы, ступив на землю. Внезапно начинает бушевать весь цирк, грохочет горизонт цирка – галерка, гремят аплодисменты: в лихорадочном жару прыгун четыре раза перевернулся в воздухе! И вот он стоит, приветствуя публику беспомощным жестом.
Гул аплодисментов усиливается, словно порыв штормового ветра. Великолепный актер, он мастерски играет, комически показывая свою полную зависимость от земного притяжения, и, к удовлетворению публики, снова делает одну из отчаянных попыток взлететь. Эти скоты, которые пялят на него глаза, сами ничего не умеют, и потому их так забавляет его каждый удачный прыжок. Но еще приятнее им быть свидетелями великолепного бессилия прыгуна. Им доставляет удовольствие видеть, что он устал. Но самое большое наслаждение они испытывают, когда прыгун падает. Слышать, как кости трещат, словно щепки, впиваясь в плоть! Редкое наслаждение, такое в варьете не часто получишь. Когда прыгуна постигает неудача, когда он в воздухе потеряет равновесие, то у сброда, сидящего на зрительных местах, возникает ощущение, что они выносят ему приговор. То, что называют «общественным мнением», другой практики не имеет. По этому мнению, точка соприкосновения искусства с публикой состоит в том, что прыгун живет аплодисментами, а публика оттачивает свой тупой инстинкт самосохранения о его молодость. Заурядного человека ожидало бы вырождение, его злорадство никогда бы не разгорелось ярким пламенем, если бы грубые удары его милости в ладоши не доставляли прыгуну удовольствия.
Можно говорить что угодно о грязной совокупности, именуемой толпой, но она есть переработанный материал Эллады и Христа, тридцатилетней войны и Нового Карлсберга. Всяк и каждый протяни руку и дотронься до любого, все мы сотворены из плоти и крови. У каждого есть скелет, спрятанный под кожей. И, умирая, каждый ощущает не собственное падение на землю, нет, ему, верно, кажется, будто многотонная тяжесть всей Земли со страшной скоростью летит на него и разбивает ему голову. Если бы эта аморфная, злобная толпа не ненавидела этого прыгуна, им не пришлось бы платить за то, что он прыгает для них.
Но платить-то они должны!
Однако помолчим – мгновенно наступает тишина, музыка смолкает на середине мелодии, – прыгун хочет показать свой последний, самый лучший номер без сопровождения оркестра. Все глаза устремлены на сцену.
Вот он стоит у середины рампы, беззвучно хватает ртом воздух, смотрит на собравшихся, вытирает тряпкой руки. Весь полутемный цирк молчит и ожидает: может, он на этот раз упадет?
И тут прыгун слегка откидывает свое стройное тело назад, поднимает руки над головой и полирует пол сжатыми кончиками пальцев обеих ног. И, не меняя положения, он приподнимается аршин на двадцать от земли, замирает в воздухе, переворачивается на спину и, глядя вверх, медленно летит, описывая круги, к мглистому пространству под куполом. Это длится с минуту. Потом, лениво описав в воздухе кривую, он мягко приземляется на сцену и кланяется.
ФУДЗИЯМА
Самые счастливые минуты своей жизни я пережил в море у берегов Японии; не помню, чтобы впоследствии я испытывал состояние подобной окрыленности. Я проснулся рано утром до восхода солнца оттого, что в каюту ворвался ветер, и к тому же во сне я был настолько преисполнен радости, что не мог больше лежать; я глянул в открытый иллюминатор и увидел прямо перед собой высокое прекрасное облако… нет, это было не облако, это была Фудзияма.
Эта чудесная гора возвышалась над миром, казалось, она не покоилась на земле, ведь она была так далека от меня, что ее подножие сливалось с голубой дымкой, которая заволокла все небо над Японией. Но снежный конус горы, разорвав небо, высился в атмосфере столь воздушный, легкий, как облако, что предо мной одновременно возникла и огромная масса земли, и невесомый полет в небесное пространство.
Казалось, что сама Земля, молодая планета, предстала предо мной в космической свежести, вышла из мрака в короне северного сияния с голубой морской сферой и многоцветным почвенным покровом материка, освещенного солнцем.
В эту минуту меня охватило примитивное чувство, какое испытывает ребенок при виде любого нового для него предмета – соломинки или капли на оконном стекле.
А позднее, когда заученные представления превращают детство в потерянную страну и вызывают смутные иллюзии о другой, более благородной действительности, чем та, которую мы видим, пусть эта отдаленность, непонятность, величественная неожиданность вернут Земле ее свежесть.
Когда я увидел Фудзияму, развеялась моя последняя мечта об ином бытии, чем то, в котором мы пребываем. Я понял, что ожидаемый нами возвышенный мир есть тот самый, который нас окружает, но мы никогда в каждое конкретное мгновение не можем его понять, мы в нашей будничной жизни слишком слепы, чтобы разглядеть его. Нет мысли более плодотворной. Это, в сущности, единственное, что человек в состоянии постичь.
И потому Фудзияма – это священная гора, место поклонения народов.
О, Колумб! Есть лишь одна непреходящая радость – созерцать священную землю.
ЗВЕРИНЕЦ
На пустыре, огороженном покосившимся забором, лежат островки талого снега. Местами липкая снежная пена истоптана, перемешана с землей и превратилась в жидкую, холодную грязь. Под натянутой парусиной здесь стоит десяток вагончиков, расставленных в каре. Их колеса глубоко увязли в бездонной грязи пустыря. В небе над пустырем торчат скелеты и спирали газовых труб – летом здесь без устали ноет шарманка, и в гулком воздухе летней ночи шипит, как змея, газ – это посетители меряют силу; есть тут и прочие штуки, сделавшие это заведение местом развлечений.
Вхожу в зверинец через дверь, завешенную мокрой, замызганной тряпкой, сразу же в нос ударяет запах хищных зверей; на столбах палатки усердно коптят газовые горелки, дорожка вдоль клеток посыпана опилками, опилками зверинца, сырыми и грязными, их выметают и насыпают снова; они пахнут протухшим мясом; кажется, будто идешь по пропитанной кровью трясине.
Возле самых дверей вижу освещенную тусклым рассеянным светом голову льва – огромный королевский лик, разлинованный сверху вниз железными прутьями. Лев смотрит на меня глазами, полумертвыми от титанического отвращения. Опущенные углы его рта говорят о скорби и невыразимой душевной тоске.
– Ты тоскуешь по югу, брат? Холодно тебе здесь, невыносимо? Да, так оно и есть. Твои глаза моргают ужасно медленно… Тошно тебе? Ты, верно, хочешь, чтобы я поскорее убрался отсюда. Ладно, ладно.
В другой клетке стоят настороже два крупных волка. Внезапно они исчезают в глубине клетки, только две пары глаз горят в темноте; мимо проходит человек, говорящий по-немецки, – звери знают его, у него рыжие волосатые руки палача! Запаршивевшая гиена, увидев его, выгибается. Стоит этому пожирателю гамбургеров – человеку пройти мимо клетки, в которой обезьяны играют в сумасшедший дом, как обезьянник превращается в храм, где царит настороженный здравый смысл. Прикованный цепью слон стоит на помосте, пошатываясь и качая в такт тяжелой головой, словно у него болят зубы, его уши походят на концы платка. Три медведя – неисправимые сластолюбцы – лежат вповалку и сосут лапы.
А в этой клетке стоит антилопа-гну. Мускулистая и стройная, воплощение силы и молниеносной быстроты. В ней слились воедино лошадь и олень, единорог и грифон! Я читаю, что этот экземпляр – гордость зверинца, поскольку гну вымерли. Вымершая гну, одинокая, неистовая, так и не прирученная до конца своего рода.
В самой последней клетке стоит страус в жалком облачении. Я долго смотрю на него. Злая, общипанная птица; в ней нет ни на два эре обаяния.
– В моих глазах, – говорю я страусу, – ты лишь стадия развития, начальная стадия, с которой начали развиваться все птицы. До чего же ты похож на птенца – обрубленный нос со щетиной в ноздрях, глаза навыкат. Ноги у тебя твердые, мозолистые, какие-то обглоданные. Когти – будто каменные осколки, грудная кость плоская, как доска. Однако тебя надо остерегаться. Шея отвратительно голая. Ужасно неряшливый вид. Ноги у тебя, повторяю, затвердевшие и засохшие, ты напоминаешь мне человека, ненавидящего меня. Скажи что-нибудь, ответь мне – никак, ты, бескрылый, хочешь убить меня своим молчанием? Я вижу, как твой мозолистый язык шевелится в грязном клюве… Правда, что ты питаешься дверными ключами? Погляди-ка, вот маленький ключ от английского замка, сможешь проглотить его? Давай сюда клюв, вот так, ты не можешь просунуть его дальше сквозь железные прутья, смотри, я держу его всего в полудюйме от тебя, вонючее всеядное…
Страус долго слушал, как я издеваюсь над ним. Время от времени он моргал глазами. Но эти проклятые глаза глядели на меня и сквозь синие веки.
Зловоние стало еще резче бить в нос, послышался шум – бренчали миски, стучали кости, лязгали зубы, звучали монологи злых и печальных хищников, измученного, подневольного зверья.
Хромой тигр заиграл когтями на цитре – взял аккорд на прутьях клетки, – оскалив зубы, он запел тихим, сдавленным голосом под аккомпанемент цитры:
Меня смотритель рыжий
Железной вилкой бил.
Язагнан, я унижен,
Я плачу в бессильной ярости.
Я еще постоял, насмехаясь над страусом. И тут он вдруг решил уничтожить меня. Не проронив ни звука, он ушел в самый темный угол клетки и спрятал голову.
ГУРА
Был час между ночью и утром, когда все живое спит, когда тишина усыпляет даже преступников и ночных птиц, овладевает ими, как и всеми на земле. Время отворачивает от нас свое лицо. Воздух становится серым. Однажды я спал в номере отеля на Монмартре и бестелесно ощущал глубину пространства за окном, оно было бесконечно…
С юга на поле, промокшее от ночной влаги, приполз туман. И когда облако остановилось над краем пашни, от него оторвался клочок, он медленно закружился и завис в воздухе, словно его повесили на гвоздь. А облако поплыло дальше, к другим мокрым полям.
Это на землю вернулась Гура. Что-то тянет ее сюда, какие-то давние воспоминания, связанные с этой убогой заброшенной пашней.
До самого восхода солнца над землей дрожит холодная волна заморозка, она крадется по полям, и все маленькие капли становятся снежинками. Солнце взойдет и осветит заплесневевшую инеем землю.
Гура пока еще стоит, не шевелясь, опустив голову, словно никак не может вспомнить, что ее держит здесь. Под конец она, тряхнув головой, словно стряхивая с себя что-то раз и навсегда забытое, начинает скользить над землей, поднимаясь все выше и выше.
Гура одинока. Она обитает на грани дня и ночи, медленно плывя над землей. Всюду, где она появляется, ее встречает тишина. Если на своем пути Гура видит кладбище, она задерживается здесь, покуда ее не застигнет рассвет. Она слышит, как мертвые в могилах закрывают глаза, эти звуки похожи на стук капель – так стучат капли, обгоняя друг друга.
Вот холодная, унылая земля тихо зазвенела, зажурчала, и мертвецы в пустых гробах запели ясно и отчетливо.
Гура взмывает ввысь и летит на запад к городу, лежащему во мраке. Неподалеку от него возле болота стоит одинокий домишко, Гура влетает туда и зависает под потолком. Это заброшенный хлев. Когда встает солнце, сюда сквозь щели в дощатых стенах проникает солнечный свет. Полоски света веерами ложатся на мокрый пол, освещают соломинки и травинки. В углах сквозь щели проглядывают бледные ростки трав. Кажется, что они караулят кого-то возле дома и заглядывают внутрь. Лучи света разрезают темноту, соединяются в большие пучки. Мрак рождает огромные фигуры, вот снаружи он сгустился в какое-то круглое тело, вот обрел форму глаза, а вот в дом заглядывает какое-то существо, стоящее на четвереньках, можно умереть со страха, глядя на него.
Гура снова улетает. Она приближается к морю, ложится на его поверхность и мягко скользит по ней. Волны силятся догнать ее, тянутся к ней и снова опускаются. В этот час мертвой тишины, когда все звуки умолкают, Гура подлетает к городу и ложится над ним.
Когда я спал, Гура явилась ко мне, я видел, как она лежит под потолком у меня в комнате. Ее лицо висело прямо над моим, я разглядел ее большой красивый рот, губы, сросшиеся вместе, как шрам. Она не отводила от меня взгляда, ее глаза то загорались, то гасли. Время от времени они исчезали, но все же глядели на меня. Потом глаза ее закрылись, но я продолжал чувствовать на себе ее взгляд… как сгущавшийся вокруг меня мрак.
СТАРЫЙ БЕГУН
Много лет подряд по Копенгагену бегал странный человек; не знаю, продолжает ли он бегать еще и теперь. Вряд ли хоть один из ныне живущих копенгагенцев не видел его. Стоит сказать: «Тот, что бегает», и все понимают, о ком идет речь. Когда я в последний раз видел его, он почти не изменился, хотя прошли годы после того, как мне раньше доводилось его встречать. Всем известно, что это был, или есть, мужчина без возраста, неопределенной профессии, сухой, как рак, с огромными ногами. Как я уже говорил, его отличительной чертой было то, что он вечно бегал, тяжело, устало, но не снижая темпа, несся вперед со скоростью около одного узла в час. На голове у него красовалась старомодная потрепанная шапочка из жесткого фетра, какую носили в шестидесятые годы прошлого века, она приобрела цвет датской погоды – серая-серая, как непрестанный дождь.
Когда он бежал, его нижняя губа шлепала, а глаза… малоприятно было при встрече со старым бегуном заглянуть в его блеклые глаза, можно было подумать, что это пятна, выжженные мышьяком на землисто-сером лице. Он походил на долго пролежавший труп, и, по существу, он уже давно был мертв. При желании выразить аллегорически его печальное существование, можно вообразить, будто он в какой-то ранний момент своей жизни узнал, что его могила лежит в сотнях миль отсюда и он должен во имя всего святого добежать до нее прежде, чем умрет. Потому-то он и пустился в путь и бежал всю свою жизнь, чтобы вовремя прийти к могиле, и в том, что он тридцать лет кружил в пределах Копенгагена, по одним и тем же улицам взад и вперед, была своя мудрость – по всей вероятности, он хотел найти здесь свою могилу. Он предпочитал бегать в черте города, старый Копенгаген больше подходил ему, здесь было его гнездо, и здесь он хотел умереть. И все же я один-единственный раз видел его на окраине – на мосту Королевы Луизы, и в тот раз он шел! Как сейчас помню: меня при этом охватил какой-то неприятный холод. Я тщетно пытался понять, что бы это значило.
Мне рассказывали, что этот человек большой оригинал. Так оно и есть на самом деле. Он обратился к врачу, чтобы вылечиться от какой-то внутренней болезни, и врач велел ему больше двигаться. По натуре человек дотошный, он выбрал бег как вид движения и, преследуя свою цель – окрепнуть, бегал всю жизнь, возможно он и сейчас еще надеется поправить свое здоровье. Когда я видел его в последний раз, от него почти ничего не осталось, кроме ног, но этот несчастный был всецело поглощен своей задачей, он был буквально воплощением этой задачи.
Однажды я попробовал изучить его поближе; дело было вечером, темнело, и тут этот дряхлый старик приплелся рысцой; я побежал рядом с ним и прокричал ему: «Добрый вечер!» Мы бежали вместе довольно долго, но я так и не услышал от старого скорохода ни единого слова. Он ударял о камни твердыми ногами бегуна, словно дубинами, и упорно молчал. Встречные пешеходы проплывали мимо нас потоком, словно тени, и я почувствовал леденящую атмосферу, окружавшую этого бегущего мертвеца. От него веяло холодом. Мы трусили рысцой, делая около четверти мили в час, если вообще скорость этого бега можно было измерить; не в силах более бежать, я остановился, огляделся и увидел мир таким же, каким он был прежде. Я находился не в царстве теней, не в аду, а просто-напросто за чертой города.
Кто был этот старый бегун? Почему он вечно спешил? Может быть, это был злобный призрак, смердящий труп, торжествующий, оттого что имеет силу отравлять миллионы людей своим тлетворным дыханием? Или сама смерть?
Нет, он был не мистической личностью, а всего лишь датским гражданином, самым обыкновенным копенгагенским обывателем. Он был одержим любовью к месту, где родился. И поэтому он старался вместить в себя всю Данию, бегая в самом сердце королевства. Он покрывал огромные расстояния на площади в пол квадратных мили, все бежал и бежал, словно олицетворение некоего обезумевшего духа нации, который либо заставляет силой историю Дании двигаться, либо бежит от всяческого развития, которое все же имеет место, хотя и не является таким, каким должно было быть. Старый бегун стартовал в давние времена и с тех пор ковыляет через беды семи столетий. Он не останавливается, чтобы понять значение несчастий, постигающих королевство, не замечает и его светлых дней. Он обгоняет события, составляющие нашу судьбу, лишь для того, чтобы стать марафонцем номер один. Короче говоря, он мчится из глубокой древности, но не обогнал всю историю Дании.
И если он еще не умер, то продолжает бегать и по сей день.