Текст книги "Чайковский"
Автор книги: Євген Гребінка
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Алексей прижал их к сердцу, обнял и расцеловал Марину. Алексей и Марина плакали.
– Скажи мне, – спросил Алексей после долгого молчания, – зачем ты назвалась Алексеем?
– Оттого, что мне нравится это имя… Ох вы, казаки, казаки! Думаете, что у баб и ума нет; а пойдет на хитрости – пятнадцатилетняя девчонка проведет старика. Видишь, я назвалась Алексеем, пирятинским поповичем, нарочно, чтоб сыскать тебя скорее. Я знала, что ты должен быть на Сечи; я и не знала даже верно этого, но мое сердце вещевало, что ты здесь. А как сыскать тебя? Стану расспрашивать – может, догадаются, да и спрашивать как? А может, ты еще и не в Сечи?.. Я и подумала: назовусь сама Алексеем; коли кто тебя не знает, тот ничего не скажет, а другой, может, скажет: знаю и я одного Алексея-поповича пирятинского, видел его вот там и там, или что подобное. Это мне и на руку…
– Вишь, какая хитрая!
– Придется хитрить, когда силы нет. Чуть я сказала в курене свое имя, так все и закричали: "Вот штука! Есть у нас уже один Алексей-попович да еще и пирятинский; вот комедия! Да его теперь нет, поехал на крымцев; да что за молодец! Да он войсковым писарем!" И я все узнала, не спрашивая о тебе, мой сокол. Не грусти же так! Или ты разлюбил меня?..
– Меня бог покарает, коли разлюблю тебя! Оттого я и задумался, что люблю тебя, что мне жалко тебя. Мои товарищи не злы, но суровы и неумолимы, когда кто нарушает их закон. Беда, если тебя узнают! У меня сердце замирает, как подумаю… Я боюсь, что этот Герцик…
– Что за нужда Герцику мешаться в ваши войсковые дела? Ведь он не запорожец, а твой приятель; да он и не узнал меня!..
– Последнему-то я не верю: у него глаза, как у кошки; скажи разве, что ему гораздо выгоднее не изменять нам…
– Разумеется!.. Оставь свои черные думы, посмотри на меня веселее, поцелуй меня!..
– Рад бы оставить, сами лезут в голову. Опять думаю: ведь Герцик знал, что ты убежала?
– Он остался в Лубнах, в нашем доме, так, верно, знал.
– Отчего же он мне не сказал? Как подумаю, тут есть недоброе…
– Ничего!.. Вот ты мне дай доброго коня, я поеду прямо на зимовник Касьяна и там подожду тебя; батюшка, верно, согласится на нашу свадьбу; не согласится – бог с ним, займем кусок степи, сделаем землянку, и заживем.
Тут пошли толки, планы о будущем, уверения в любви, клятвы – словом, пошли речи длинные, длинные и очень бестолковые для всякого третьего в мире, исключая самых двух любящихся. Наконец, Алексей вдруг будто вздрогнул и торопливо сказал:
– Пора нам ехать; ночь коротка; чуешь, как стало свежо в палатке, скоро станет рассветать. Мне нельзя отлучиться, я тебе дам в проводники Никиту: он человек добрый, любит меня и мне не изменит; боюсь только, что он пьян… Ну, пойдем! Боже мой! Слышишь, кто-то разговаривает за палаткой?..
Марина молча кивнула головою.
– Да, разговаривают; не бойся, это запоздалые гуляки, я сейчас прогоню их…
Алексей быстро распахнул полы палатки и остановился: на дворе уж совсем рассвело; перед палаткой стоит толпа казаков.
– Что вам надобно? – спросил Алексей.
– Власть твоя, пан писарь, – отвечали казаки, – а так делать не годится. Недолго простоит наша Сечь, когда начальство само станет ругаться нашими законами, когда…
– Убирайтесь, братцы, спать!.. Вы со вчерашнего похмелья…
– Дай господи, чтоб это было с похмелья! Вот я сорок лет живу на Сечи, а никогда с похмелья не грезилось такое, как наяву совершается, – говорил седой казак,– как можно прятать в Сечи женщину? От женщины и в раю человеку житья не было; а пусти ее в Сечь…
– Жаль, что из моего куреня вышел такой грешник! – сказал куренной атаман. – Испокон веку не было на Поповнческом курене такого пятна.
– Вишь, какое беззаконие! – говорили многие голоса громче и громче. – Вот оно, нечистое искушение! Вот сидит она. Возьмем ее, хлопцы, да прямо к кошевому
– Вы врете! – сказал Алексей. – Ступайте по куреням, а то вам худо будет.
– Нет, нет! – кричали казаки – Лыцари не врут; может, врут письменные, в школе выучились; еще до рассвета нам сказали, что у писаря в палатке женщина, мы и собрались сюда и слышали ваши речи, и ваши поцелуи – все слышали, и попа призвали…
– Так есть же, коли так, у меня в палатке женщина: она моя невеста. Не хотел я оскорблять товариства и нарушать Сечи; через час ее уже здесь бы не было, а теперь ваша рука не коснется ее чистой, непорочной; разве труп ее и мой вместе вы получите…
Алексей обнажил саблю.
– Стой, сын мой! – закричал голос священника, выходившего из толпы. – В беззакониях зачат еси и во греха рожден ты, яко человек; не прибавляй новой тяжести на совесть. Прочь оружие! Смирись, грешник, перед крестом и распятым на нем.
Священник поднял крест; казаки сняли шапки, Алексей бросил саблю и стал на колени.
– Так, сын мой, покорись богу и законам; бери свою невесту и пойдем на суд кошевого и всего товариства. Не троньте его, братья, он сам пойдет.
– Пойдем, – твердо сказала Марина, выходя из палатки, – пойдем, мой милый; наша любовь чиста, бог видит ее и спасет нас.
И, окруженные казаками, Алексей и Марина пошли за священником к ставке кошевого.
Строго принял кошевой весть о преступлении войскового писаря, сейчас же собрал раду (совет), и, несколько часов спустя, Алексей и Марина были осуждены на смертную казнь. Из уважения к заслугам писаря сделали ему снисхождение: позволили умереть вместе с Мариною. В Сечи не нашлось казака, который бы решился казнить женщину.
– Нет ли где татарина? – спросил кошевой.
– Известно, мы не берем в плен этой сволочи, – отвечали ему, – а сотник Буланый, который теперь живет зимовником, весною поймал на охоте отсталого татарина й засадил его молоть в жерновах кукурузу (маис), так разве привести этого татарина, коли он не замололся уже до смерти.
Послали за татарином, казнь отсрочили до завтра, а преступников посадили под караул в рубленую избу с железными решетками на окнах.
XIII
Отакий то Перебендя
Старий та химерний!
Заспiває весiльної,
А на журбу зверне.
Т. Шевченко
У запорожцев был обычай доставлять преступникам перед казиию всевозможные удовольствия. Вкусные кушанья и дорогие напитки были принесены к обеду Алексею и Марине; но они не тронули их и грустно сидели, по временам взглядывали друг на друга и, с какою-то бешеною радостью улыбаясь, сжимали друг друга в объятиях. Но вот уже солнце клонится к западу; в воздухе стало прохладнее; толпы казаков, шумно разговаривая, бродили между куренями; вдалеке наигрывала бандура плясовую песню, слышался топот разгульного трепака, неслись неясные слова песни:
От Полтавы до Прилуки
Заломала закаблуки!
Ой лихо! Закаблуки!
Дам лиха закаблукам!
– и усиленный трепак заглушал окончательные слова. С другой стороны слышались торжественные, протяжные аккорды, и чистый мужественный голос пел:
На Чорному морi, на бiлому камні,
Ясненький сокiл жалiбно квилить, проквиляє.
Народ кругом слушал песню о храбром войсковом писаре, – а сам писарь, приговоренный к смерти, задумчиво стоял у решетки и, слушая хвалебную песню, грустно глядел на солнце, идущее к западу. Резвая ласточка высоко реяла в воздухе, весело щебетала и, спускаясь к земле, вилась около тюрьмы; недалеко перед окном на старой крыше вытягивался одинокий тощий стебель какой-то травки; он сквозился, блестел от косвенных лучей солнца и, колеблемый вечерним ветерком, тихо наклонялся к тюрьме, будто прощаясь с заключенными. На глазах Алексея показались слезы.
– О, не гляди так грустно, мой милый! – говорила Марина, ломая свои белые руки. – Твоя тоска разрывает мое сердце! Я, неразумная, довела тебя до смерти… знаю, что ты думаешь.
– Полно, Марина! Перестань кручиниться; не знаешь ты моих тяжких дум.
– Знаю, знаю! Прощай, ты думаешь, ясное солнце, завтра не я уже стану глядеть на тебя! Завтра в это время веселая ласточка станет петь и летать, как и сегодня, и спокойно уснет вечером в своем гнездышке, да и эта хилая травка завтра будет еще колебаться на божьем свете, и какой-нибудь залетный жучок посетит ее, одинокую, а меня уже не будет! Не станет молодого удальца; будет меньше на свете одним добрым казаком, и напрасно вороной конь станет ждать к себе хозяина – не придет больше хозяин! Другой господин сядет на коня! Закроются, ты думаешь, мои светлые очи! Сорвет хищный ворон чуб с моей буйной головы и совьет из него гнездо для своих детей!.. – Рыдания прервали слова Марины.
– Бог с тобой, моя ласточка! Что за черные мысли пришли к тебе? Видит бог, я не думал этого.
– Знаю, ты думал, к чему довела любовь наша? Что из нее вышло, кроме печали и несчастья?.. Алексей, мой ненаглядный сокол! Разве я хотела этого? Я несла к тебе мою чистую любовь, мое непорочное сердце, а принесла – смерть!.. Завтра мы умрем, гак возьми сегодня мою чистую любовь… Послушай, – шепотом продолжала Марина, робко озираясь, – скоро будет ночь; проживем ее как никогда не жили, а завтра посмеемся над людьми; они хотят казнить любовников, им завидна чистая любовь наша – пускай казнят супругов… Будем знать, за что умрем!
И Марина спрятала пылающее лицо свое на груди Алексея.
– Ну, о чем же ты еще грустишь, мой милый? – сказала Марина, с тихим упреком глядя в очи Алексею.
– Не о себе грущу я: я вспомнил Пирятин, мою старуху матушку; может быть, в это самое время она узнала от Герцика о моем почете, помолодела, думая скоро увидеть меня… И, может быть, она глядит там далеко, в Пирятине, на это самое солнце и просит бога, чтоб спряталось оно скорее за гору, выводило скорее другой день, и чтоб и тот проходил скорее и пришло радостное время нашего свидания. И теперь, когда я, глядя на солнце, прощаюсь с ним, может быть, она в замковской церкви, перед образом богоматери, стоит на коленях, радостно плачет и благодарит ее… Чует ли твое сердце, добрая матушка, что ты не увидишь более сына, что он, убегая, как вор, из Пирятина, не простясь с тобою, навеки покинул тебя, оставил беспомощную на старости и завтра умрет позорно? Вот что думал я, моя милая. А смерти я не боюсь, за гробом жизнь вечная! Там не плачут, не вздыхают.
– Там мы не разлучимся с тобою! – весело сказала Марина – Мы станем жить вместе вечно, вечно! Не правда ли? Наши души будут летать на светлом облачке, сядут на море и поплывут с волны на волну далеко-далеко, и никто им не скажет: куда вы? Зачем вы? Мы будем вольнее птиц небесных, весело слетим на могилу, где будут покоиться наши кости; я разрастусь над твоею могилою кустом калины, пущу корни глубоко и обовью ими тебя, словно руками, раскину ветви широко, чтоб твой прах не топтали люди, не пекло солнце; темною ночью вспомню нашу здешнюю жизнь, наше горе – и тихо заплачу; но чуть взойдет солнце, отру слезы, пусть никто не видит их, весело зашевелю, засмеюсь дробными листочками и душистыми цветочками; молодой казак сорвет ветку моих цветов, подарит их своей коханке, коханка внлетет мой цветок себе между косы – и пуще полюбит казака; я сумею навеять, нашептать ей чары любви – я любила на свете… любила тебя, мой черно бровый казак, тебя, моя радость.
– Ого! Какие веселенькие! – сказал, входя, Никита.
– А о чем же нам печалиться? – спросила Марина.
– Разве вас простили?
– Нет; а мы здесь вместе, и умрем вместе, и будем всегда вместе…
Никита покачал головой.
– Как нам не радоваться, брат Никита! – сказал Алексей. – Попали в беду, а тут как все нас любят, все навещают, приходят утешать…
– Гм! Вот оно что! Хитро сказано! Чистый московский обиняк. На что людям мешать? Вам, я думаю, веселее без третьего… А то досадно, что Алексей дурно думает о Никите, а Никита вот и теперь пообещал караульным сорок михайликов вина да меду сколько в горло влезет, чтоб пустили увидеть вас, пару глупых Алексеев… Господи, прости, что бабу нарекаю мужским именем!.. На Никиту сердятся, а Никита целый день поил стариков, говорил с попом да с письменными людьми, каким бы побытом и средствием спасти пана писаря. Бог вам судья, братику!
– Ну, что ж они говорили? – спросила Марина.
– У! Быстра! Цикава! Довела до беды доброго казака да и не кается! Что говорили? Ничего не говорили. Вот уже и плакать собирается!
– Оставь ее, Никита; грех обижать женщину. Что? Видно, нет надежды?
– Да я только так, я знаю их натуру; с тобою другая речь пойдет Говорить-то они говорили много, а толку мало; все равно, что кашу варить из топора: хоть полдня кипит, и шумит, и пенится; сними с огня котелок, хлебни ложкою – чистая вода, а топор сам по себе остался… Поил я до обеда стариков-характерников; нечего сказать, старосветские люди, стародавние головы, дебелые души, а к обеду сдались – лоском легли; я тогда за советом к одному, к другому: молчат, хоть бы тебе слово, ни пару из уст, лежат, как осетры! Сам виноват, подумал я, передал материалу. После обеда собрал с десяток письменных душ, поставил перед ними целое ведро горелки и говорю, вы, братцы, народ разумный, не чета нам, дуракам, вы часто в письмо глядите и знаете, что там до чего поставлено и что за чем руку тянет, дайте совет и помощь в таком деле, как оно будет?..
– А будет так, как бог даст, – отвечали они.
– Разумно сказано! Сейчас видно птицу по полету, – прибавил я.
– О! Мы, браге, живем на этом; от нас все узнаешь, вот только хватим но михайлику.
Выпили по два, по три михайлика, а все молчат: гляжу– пьют уже по десятому, я вспомнил сердечных характерников, что до сих пор храпят под валом, и сказал:
– Что ж, панове, как ваша будет рада (совет)?
– Вот что я тебе скажу, Никита, – начал один, – а что я скажу, тому так и быть; вся Сечь знает, что я самый разумный человек.
– Не знаю, братику, где он такого разума набрался. Разве в шинке у Варки, – перебил другой, – я не скажу о себе, а Болиголова его за пояс заткнет.
– Убирайся ты с своею Болиголовою подальше, куда и куриный голос не заходит; вот я расскажу…– сказал третий.
– А чтоб ты кашлял черепками, стеклом да панскими будинками! [9]9
– хоромами
[Закрыть] – закричал другой. – Да как подняли меж собою письменные души спор, крики, брань, что твои торговки на базаре в гетманщине, только и слышно: Я! Я! Я! Я! Не успел оглядеться да расслушаться, а они уже друг друга за чубы; перессорились, передрались, словно петухи весною, и пошли до куреня позываться; [10]10
– судиться
[Закрыть] пропала только моя горелка! А вот уже вечереет, я и пошел до панотца. [11]11
– священника
[Закрыть] Панотец меня выслушал и говорит:
– Дело, браге, важное, не выскочить Алексею от смерти.
– Будто, батьку, никак не можно спасти? – спросил я.
– Нельзя, – сказал панотец, – таков закон на Сечи. Правда, коли найдется женщина, которая захотела бы из-под топора или петли прямо вести преступника в церковь и перевенчаться с ним, то его простят; да кто захочет опозорить себя? Да и где возьмется на Сечи женщина? Люди в старину нарочно сделали такой закон: знали, что женщине неоткуда взяться.
– Вот и все тут, брате Алексею! Плохо!
– Плохо, Никита! Видно, на то воля божия! А все-таки тебе спасибо, бог тебе заплатит за твое старание.
– Да я выйду за Алексея, – почти закричала Марина, – я скажу перед народом, что…
– Ов-ва! Опять свое. Что ты скажешь? Ну что? Сама заварила кашу да хочешь и расхлебать.. Не до поросят свинье, когда ее смалят (палят)... Молчала б лучше, да богу молилась… Прощай, Алексей!
– Куда ты?
– Так, скучно, брате, хоть в воду броситься, скучно! Целый день поил дураков, а сам ни капли в рот не брал; кутну с досады…
– Не ходи, Никита, потолкуй с нами.
– С вами теперь толковать, что воду толочь – только устанешь; и вам веселее вдвоем, наговоритесь, пока есть время.
– Куда же ты?
– Поеду с горя к Варке в шинок!..
– Что ж-тебе за горе?
– Грех спрашивать, брате Алексею! Разве мне не жалко тебя? Черт вас знает, за что я полюбил вас, сам не доберу толку! Еще тебя куда ни шло, ты человек с характером, а то и ее полюбил… кто-нибудь подслушает, смеяться станет, а ей-богу, полюбил! Будь она казак, я плюнул бы на нее, она дрянь-казак, неженка, а для бабы – молодец баба, характерная баба! Вот что!.. Как вспомню про вас про обоих, тошно станет, словно не ел трое суток… Прощайте! Тяжело на душе; разве успокоюсь, как… как похороню вас.. – Никита махнул рукой и вышел.
XIV
Тiлько бог святий знає,
Що Хмельницький думає, гадає
Малороссийская народная дума
Встало утро, тихое, светлое, радостное, на востоке показалось солнце, и навстречу ему поднялись жаворонки с широкой степи, взвились высоко под чистое небо, запели звонкую приветственную песню; в садах отозвалась кукушка, засвистела иволга; белый аист, дремавший над гнездом на кровле хаты, закинул за спину голову и, громко щелкая носом, медленно приподнял ее и опустил до самого гнезда, будто приветствуя этим наступающий день, потом распустил свои широкие белые крылья, приподнял их кверху, словно руки, и плавно отделился от крыши вольными кругами, подымаясь все выше и выше, с любовью посматривая на землю, на детей своих, протянувших к нему из гнезда шеи. Был весел божий мир, а в Сечи нерадостно встречали светлое утро, смутно, угрюмо сходился народ на площадь; на площади прохаживался рябой узкоглазый татарин, в красной рубахе с короткими рукавами, в красной шапке; лицо татарина было бледно, измучено, но жилистые руки легко поворачивали, играли топором. По временам татарин дышал на светлое, острое его лезвие и внимательно смотрел, как сбегало с него легкое облачко, навеянное дыханием, или осторожно трогал пальцем острие, причем злая, мгновенная, неуловимая улыбка быстро мелькала на узких, плотно сжатых губах мусульманина. Казаки с презрением отворачивались от татарина, даже скидывали и бросали на землю жупаны, до которых он случайно дотрагивался.
Перед тюрьмою вилась и щебетала вчерашняя ласточка; как и вчера, тихо колебалась на крыше одинокая травка, в тюрьме Алексей и Марина стояли на коленях перед иконою и молча слушали наставления священника. Но вот послышался на площади глухой гром литавр.
– Пора, дети! – кротко сказал священник. – Готовы ли вы?
Заключенные взглянули друг на друга, потом на образ, перекрестились, крепко обнялись и тихо вышли из тюрьмы за священником, четыре вооруженные казака шли за ними. Кругом бесчувственно глядели суровые лица запорожцев, порою с сожалением кивал в толпе черный чуб, порою скатывалась по седым усам старика блестящая слеза, но старик сейчас же спешил сказать "Экие овода! Хватил за ухо, словно собака, даже слезы покатились".
Перед церьковью Покрова Алексей и Марина упали ниц, молясь со слезами, потом встали, отерли слезы и бодро, смело подошли к подмосткам, на которых стоял страшный татарин, с топором в руках, в красной рубахе.
– Христианские души! – замечали в толпе.
– Характерные души! – говорили другие. Площадь была битком набита народом; некуда было яблоку упасть, как говорил Никита. Против подмосток, где был палач-татарин, стоял на возвышении кошевой, окруженный старшими; в толпе народа, у самых подмосток, был Никита Глядя на Никиту, можно было подумать, что он для бодрости в таком печальном случае спозаранку был пьян. Он стоял как-то странно, переминаясь с ноги на ногу, точно школьник, поставленный человеколюбивым педагогом на горох на колени; его глаза страшно сверкали и хлопали, он по временам, наклоняясь к своему товарищу, закутанному в кобеняк, [12]12
– плащ с капюшоном
[Закрыть] таинственно шептался, громко кашлял и самодовольно опускал руки в бесконечные карманы своих широких шаровар.
Осужденные, подошед к подмосткам, низко поклонились кошевому и всему народу. Перед ними была маленькая площадка. В это время Никита значительно посмотрел на своего товарища, закутанного в кобеняк, мигнул ему усом и наконец толкнул локтем под бок; товарищ стоял, как статуя.
– Вот, братцы… – начал было Никита, но вдруг замолк: его молчаливый товарищ ровным шагом выступил на площадку, поклонился народу, снял шапку и спустил с плеч кобеняк. Народ с ужасом подался в стороны: на площадке стояла женщина.
– Урожай на баб в это лето! – заметил кто-то в толпе.
Бледная, дрожащая стояла эта женщина, распустив по плечам длинные каштановые косы, тихо повела глазами над площадью и остановилась на Алексее. Вмиг щеки ее вспыхнули, глаза заблистали, руки вытянулись, и твердым голосом сказала она "Волею или неволею я возьму у смерти Алексея-поповича; пускай на меня падут грехи его, я отвечу за них богу. Алексей! Обними меня, жену твою".
– Ай да Татьяна! – сказал в толпе молодой казак и все утихло.
В какой-то торжественной красоте стояла перед Алексеем Татьяна, сознав в душе всю цену своей заслуги перед любимым человеком, ее глаза блестели, щеки горели, полная, круглая грудь высоко подымалась.
Алексей молчал, толпа притаила дыхание.
– Хочешь ли ты, вместо плахи, обручиться со мною? – спросила Татьяна; но уже голос ее дрожал, прежняя бледность быстро сгоняла с лица румянец.
Алексей поглядел на Татьяну, подал Марине руку – и твердо взошел на подмостки. Никита плюнул и махнул обеими руками; Татьяна, шатаясь, упала на землю.
– Молодец! Отказался! – раздавалось в толпе. – Характерно, черт возьми! И поганая Татьяна хотела его взять мужем! Хотела извести добрую душу! Вон ее, скверную бабу! Гоните ее палками, коли не хочет прогуляться между небом и землею…
И с насмашками и толчками толпа передавала с рук на руки Татьяну. На площади поднялся шум и говор. Уж не видно стало Татьяны, а толпа все еще волновалась и только замолкла, когда кошевой взмахнул булавою.
– Тише! – раздалось в толпе. – Кошевой просит слова
– Войсковый писарь Алексей-попович нарушил законы нашего товариства, – сказал кошевой, – это ведомо?
– Ведомо,ведомо!
– Старшины войсковые и рада присудила его, Алексея, с его искусителем, Мариною, лишить живота, хоть Алексей и верно служил войску и ни в какие художества не мешался – да закон велит.
Народ молчал.
– Что же вы, паны товариство, согласны?
– Делать нечего, коли закон велит, – угрюмо отвечали казаки.
– Хорошо, хлопцы! Знаменитые лыцари вы есте! Закон прежде всего, а там уже прочее. Зачем же мы до сих пор беззаконно поступали с нашим войсковым писарем? Даже сам я, каюсь в грехе своем, и я поступил беззаконно.
– Не знаем, батьку.
– А я так знаю. Не следует ли всякому человеку нашего товариства давать благородное лыцарское прозвище?
– Следует, следует! Как же без этого?.
– Сами говорите; а какое достойное лыцарское прозвище дали вы своему собрату Алексею-поповичу?
– Какое?.. Какое?.. Известно какое – попович.
– Ведь с этим прозвищем приехал он из гетманщины; да это не прозвище: мало ли у нас есть поповичей, а все они титулуются по-лыцарски: вот перед нами Лапоть, вот Чубарый.
– Вот и я, Максим-попович из Чигирина, – отозвался один казак, – а зовут меня Недоедком, и за то спасибо.
– Тши!..
– Не шикайте, братцы! – продолжал кошевой. – Не перебивайте хорошей речи вольного казака; казак волен говорить толковые речи. Так вот вам и Недоедок, вот Брехун, вот Бродяга, а все они суть поповичи! И как дано им носить добрые имена, и, посмотрите, как весело глядит на них солнце, оттого что они законно живут на свете.
– Правда, правда.
– Сами знаете, братцы, что правда; вы народ разумный – а промахнулись, не дали имени храброму казаку; за то, может быть, бог карает его и нас вместе, отнимая у Сечи характерного человека.
– А может, и так?.. – сказал кто-то в толпе.
– Именно так, дело ясное! – почти вскрикнул Никита и за ним несколько голосов.
– За что ж мы обидели христианскую душу, – продолжал кошевой, – не дали запорожского имени лыцарю-товарищу? Без имени овца – баран, говорят мудрецы…
– Баран, батьку, баран!..
– Как же явится на тот свет добрый казак без законного прозвища? Грех нам всем, великий грех! Готовились к набегу на Крым и забыли закон исполнить.
– Виноваты, батьку! Что ж нам делать?
– Дадим ему хоть теперь доброе имя, снимем грех с души.
– Добре, батьку! Добре – дельно сказано! Какое же ему имя дать?
– Вот послушайте, братцы, моей рады (совета). Вам известно, что Алексей-попович сам хотел умереть за наше войско, просил, чтоб его бросили в море, лишь бы спасти наши чайки, а с чайками, известно, и наши головы – исповедовал перед богом, морем и нами, старшинами-товарищами, свои грехи, умилостивил бога своими молитвами и тем спас наши чайки. Многим из нас не стоять бы на площади, не думать бы о Сечи и о михайликах без заступлення Алексея.
– Повек не забудем этого! – громко закричали казаки.
– И хорошо делаете. Так не назвать ли Алексея-поповича, в память избавления чаек, Чайковским? Как вы думаете?
– Ты нам, батьку, голова, ты думаешь, и мы думаем быть ему Чайковским!
Громкое "ура!" отозвалось на площади; шапки полетели кверху…
– Итак, – продолжал кошевой, поднимая булаву, от чего народные крики утихли, – отныне впредь никто не смеет под смертною казнью иначе называть бывшего Алексея-поповича, как Алексеем Чайковским. Слышите, храбрые лыцари?
– Чуем, батьку! Никто не смеет!..
– Теперь на прощанье не спеть ли нам, братцы, Алексею Чайковскому песню про Алексея-поповича? Пускай человек в последний раз услышит наш казацкий, лыцарский напев про свои добрые дела для нашего воинства!
Хорошо, братцы?
– Добре, добре! – кричали казаки. – Начинай, Данило.
И Данило кобзарь чистым ровным тенором затянул:
На Чорному морi, на бiлому камнi,
Ясненький сокiл жалiбно квилить, проквиляє.
Мало-помалу окружающие принимали участие в песне, и под конец вся площадь слилась в один звучный, дикий, но стройный хор. Песня, видимо, разжалобила запорожцев…
– Жалко доброго казака! – сказал будто сам себе кошевой, когда казаки окончили песню и стояли в каком-то раздумье.
– Жалко, жалко! – Со всех сторон отозвалось в народе. – Жалко, а делать нечего, когда законно…
– Еще, хлопцы, я прошу у вас одной рады: войско-вый писарь Алексей Чайковский хочет жениться на дочери лубенского полковника Ивана. Полковник Иван сдурел на старости и было призадумался, да его дочка лучше знает, что такое запорожский лыцарь, бросила отца и пришла в Сечь просить у товариства благословения!.. Согласны вы на это?
Казаки в недоумении молчали.
– Знаю, братцы, – продолжал кошевой, – вам жалко лишиться такой характерной души, как Алексей Чайковский, но надобно ему заплатить за услугу Он обещается всегда помогать нам на войне и детей своих пришлет служить на славное Запорожье.
Казаки любили Алексея и уважали за личную храбрость и неуклонный характер, а потому с радостью согласились на его свадьбу.
– Ай да собака наш кошевой! – кричал Никита, размашисто толкая товарищей – Выкинул штуку!
– Штука! – говорил народ. – И справедливо, и законно, и весело!..
– А для чего ж я привез татарина? – спросил угрюмо седой казак.
– Чтоб казнить Алексея-поповича, – отвечал строго кошевой, – найди его и прикажи казнить.
– Да, найди его, Дмитро, – кричали старику казаки, – и пускай его казнят! – Вот штука!.. Ей-богу, штука!
– Смерть Алексею-поповичу и многая лета Алексею Чайковскому! – гремела толпа, ломая подмостки и торжественно уводя Алексея и Марину к церкви Покрова.
– Бейте для потехи поганого татарина!
Подмостки рухнули, и долго еще было видно между досками тело татарина, одетое в красную рубаху, когда народ отошел и окружил церковь, в которой венчали Алексея Чайковского с Мариною.
После венца сейчас же выпроводили новобрачных за ворота Сечи: там старшины простились с Чайковским; кошевой подарил ему пару добрых коней и порядочный мешок дукатов, советовал ехать на зимовник старого Касьяна и там ждать вестей от полковника, обещался приехать к ним на свадьбу в гетманщину и быть посаженым отцом.
Случалось ли вам видеть страшный сон? Не то будто вы проиграли пульку в преферанс, или вас оклеветал ближний, или вам подали холодного супу, или смазливенькое личико, давши вам слово танцевать, отказалось и пошло с мягкими бархатными усиками, а вы для vis-a-vis полчаса гуляли по зале с каким-то привидением – или будто вы в театре, где играют нестерпимую нелепицу: перед вами на сцене русский мужик, бородач, широковещательно перелагает на российский диалект de officlis. Цицерона и машет руками и горячится, как в старину сам оный пресловутый вития перед романским народишком, а его жена в кокошнике, в сарафане и французских башмачках, попивая православный квасок, решает вопрос о Востоке лучше заморских газет и парламентов. Вы хотите бежать, но двери заперты, никого не пускают, а между тем автор пьесы самодовольно глядит на вас из ложи и, улыбаясь, будто говорит "Что, приятель, попался? Знай наших!" Согласен, это страшные виденья, невыносимые сны – но не о таком говорю я: нет, случалось ли вам видеть сон тяжкий, сокрушительный, убивающий ваш дух в самом существе его, сжимающий ваше сердце, открывающий перед вами одно отчаяние и безнадежность?.. Испытали ли вы радость при пробуждении от такого сна?.. Не правда ли, что эта радость не имеет ничего общего с другими нашими радостями? Перед нею бледны и бесцветны, как горящие свечи перед солнцем, лучшие минуты, украшающие вашу жизнь, и первые эполеты, и гармоническое "люблю", сказанное вам когда то очень благовоспитанною барышней, сказанное, может быть, потому, что ей очень хотелось сказать кому-нибудь это слово, и рукопожатие вашего начальника, и приглашение на обед к значительному лицу, и все прочие блага земли, которые в свое время сильно заставляли трепетать ваше сердце, не правда ли?
Если вы можете представить эту восхитительную, светлую, спокойную радость, это успокоительное сознание, что прошедшее – мечта, пустой сон, тогда вы приблизительно поймете состояние Алексея и Марины – я не берусь его описывать: есть минуты в жизни, есть чувства, ощущения, которые не подлежат никакому описанию, хоть они доступны почти всякому. Кто из нас не понимает вполне красоты и величия солнца и кто из прославленных живописцев изобразил его, хотя многие изображали, изображают и будут изображать?