Текст книги "Чайковский"
Автор книги: Євген Гребінка
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Аминь! – отгрянуло в курене, и все благоговейно замолкло.
Куренной внятно прочел короткую молитву, перекрестился и сел за стол. Это было знаком к ужину: в минуту казаки уселись за столы, где кто попал; пошли по рукам михайлики, поднялись речи, шум, смех.
– Да у вас на Сечи едят чисто, опрятно, а как вкусно, Хоть бы гетману! – говорил Алексей своему товарищу Никите. – Одно только чудо…
– Знаю, – отвечал Никита, – что мы едим из корыт? Правда?
– Правда.
– Слушай-ка нашу поговорку: вы едите с блюда, да худо, а мы из корыта досыта…
– Дурни ж наши гетманцы: они перенимают у Запорожья только дурное, а на хорошее не смотрят.
– Люблю за правду; видно, что будет казак. Выпьем еще по михаилику.
К концу ужина кухари собрались в кучку среди куреня, атаман встал, за ним все казаки, прочитал молитву, поклонился образам, и все казаки тоже; потом казаки поклонились атаману, раскланялись между собою и отвесили по поклону кухарям, говоря: "Спасибо, братики, что накормили".
– Это для чего? – спросил Алексей Никиту.
– Такая поведенция, из политики. Они такие же казаки, лыцари, как и прочие: за что ж они нам служили? Вот мы их и поважаем
После ужина куренной подошел к деревянному ящику, стоявшему на особом столе, бросил в него копейку и вышел из куреня; казаки делали то же.
– Бросай свою копейку, – сказал Никита Алексею, – завтра на эти деньги кухари купят припасов и изготовят нам обед и ужин.
"Чудные обычаи!" – думал Алексей, выходя из куреня. А вокруг куреня уже гремели песни, звенели бандуры; кто рассказывал страшную легенду, кто про удалой набег, кто отхватывал трепака… И молодая луна, серебряным серпом выходя из-за высокой колокольни, наводила нежный, дрожащий свет на эти разнообразные группы.
VIII
Проснувшись рано утром, Алексей-попович заметил в курене необыкновенное движение – казаки наскоро одевались, брали оружие и торопливо выходили. Возле церкви был слышен глухой гром.
– Зовут на раду, – сказал Никита, – пойдем!
– Пойдем, – отвечал Алексей. – Зачем же нас зовут?
– Придем, так услышим. Может, поход куда или что другое, бог его знает!
Площадь перед церковью Покрова кипела народом; у столба, среди площади, стоял доубищ [5]5
– литаврщик
[Закрыть] и бил в литавры. В растворенных церковных дверях виднелись священники и диаконы в полном облачении. Но вот зазвонили колокола, засверкали перначи, бунчуки, зашумели войсковые знамена; преклоняясь до земли, явился кошевой атаман. Священники вышли к нему со крестами, народ приветствовал громким «ура». Кошевой был одет, как простой казак: в зеленой суконной черкеске с откидными рукавами,в красных сапогах и небольшой круглой шапочке-кабардинке, обшитой накрест позументом, только булава, осыпанная драгоценными камнями, да три алмазные пуговицы на черкеске, величиною с порядочную вишню, отличали его от рядового запорожца, между тем как бунчужные и другие из его свиты были в красных кафтанах, изукрашенных серебром и золотом.
Кошевой приложился к кресту, взошел на возвышенное место, нарочно для него приготовленное, и, обнажив свою бритую голову, поклонился народу.
– Здоров, батьку!.. – закричал народ и утих. Литавры перестали бить, колокола замолкли.
– Я вас созвал на раду, добрые молодцы, запорожское товариство! Как вы присудите, так тому и быть.
– Рады слушать! – закричали казаки.
– Вам известно, молодцы, что бог взял у нас войскового писаря. Так богу угодно; против его не поспоришь. Жил человек и умер, а место его всегда живи: другой человек живет на нем. Так и мы умрем, и после нас будут жить!
– Правда, батьку! Разумно сказано! – отозвалось в толпе.
– Вот и у нас теперь осталось место войскового писаря; изберите, молодцы, достойного человека.
Кошевой спокойно стал, опершись на булаву, а меж народом пошел говор; тысячи имен, тысячи фамилий слышались в разных концах; не было согласия. Долго стоял кошевой, наконец поднял булаву, махнул – и говор прекратился.
– Вижу, – сказал кошевой, – что дело трудное: Ивану хочется Петра, Петру – Грицка, а Грицку – Ивана, и кто прав? Дело темное, в чужую голову не влезешь, будь спор о храбрости, о характерстве, сейчас бы решили – это дело видимое; а письменность не по нас…
– Правда, батьку!
– Хотите ли, молодцы, я вам предложу писаря? Вчера пришел к нам в наше товариство попович из Пирятина; я с ним говорил вчера и удивлялся его разуму. Сам бог его прислал на место покойного; выберите его – и не будет ни по-чьему, а будет по воле господа.
Алексей слушал и не верил ушам своим.
– Хитрая собака наш кошевой! – шепнул ему Никита, толкая в бок. Между тем народ заговорил:
– Да, он молодец, – кричал один казак, – не задумается над михайликом!
– А какой характерный! – продолжал другой.
– А как играет на гуслях и на бандуре! – подхватил третий. – Заморил нас танцами у Варки в шинке.
– Лучше этот, хоть я его и не знаю, нежели пройдоха Стусь! – кричал четвертый.
Говор час от часу делался сильнее, одобрительнее – и вдруг разом полетели кверху шапки: Алексей-попович был избран в войсковые писаря. Тут же, на площади, надели на него почетную одежду, привесили к боку саблю, а к поясу войсковую чернильницу и, вместе с куренными атаманами и прочею знатью, повели на завтрак к кошевому. Простому народу выставили на площади жареных быков и бочку водки.
После завтрака все разошлись; кошевой оставил писаря для занятий по делам войска. Когда они остались одни, долго кошевой смотрел на Алексея и сказал:
– Алексей! Разве ты не узнаешь меня?
– Давно узнал, да не знал, как признаться к тебе.
– Ну, обнимемся, старый товарищ! Вот где мы сошлись с тобой!.. Помнишь Киев? Быстроглазую Сашу? А?
– Помню, Грицко! А как злилось начальство, когда узнало о твоем побеге!
– Неужели?.. Я думаю..
– Сказали, что ты знаком с нечистою силою, а без нее не выломил бы решетки. И в голову не пришло, что я подпилил ее…
– Век не забуду твоей услуги. А Саша что?
– Три дня плакала, на четвертый утешилась, а на пятый вышла за того ж магистра, что посадил тебя в карцер.
– Вишь, гадкая! Да я об ней больше не думаю… Расскажи. мне лучше, как ты сюда попал? Алексей начал говорить.
– Вот наш кошевой трудящий человек, – говорили за ужином по куреням казаки, – с утра до самого вечера занимался с новым писарем войсковыми делами: писарь у него и обедал.
А у кошевого во весь этот день о войсковых делах и помина не было. Алексей рассказывал ввои приключения, как он попал в Сечь и т. п., и решительно объявил сильное желание умереть. Кошевой утешал его, обещал при случае хлопотать у полковника Ивана, а между прочим, сказал, что скоро будет случай ему отличиться и, заслужа известность храброго писаря, лично просить руки дочери полковника, потому что (прибавил он) через несколько дней мы отправимся морем жечь крымские берега; наши лазутчики известили, что хан хочет напасть на Украину – чуть узнаем, что татары вышли в поход, мы на чайки и, словно снег на головы, падем на их города и села. А до тех пор ты займи палатку войскового писаря: она вот рядом с моим кошем – тебе теперь, как старшине, не пристало жить в курене; да при людях не показывай вида, что мы старые приятели: запорожцы очень подозрительны – и тогда я мало могу сделать тебе полезного, не рискуя потерять свою власть Ну, прощай, Алексей!
– Прощай, Грицко.
Старые приятели обнялись и расстались.
IX
Веди меня, пустынный житель,
Святой анахорет.
В. Жуковский
Никто в Пирятине не догадался, куда исчез Алексей-попович. Утром нашли на берегу Удая пустую лодку; в ней лежала шапка Алексея, и все положили, что он утонул. Донесли об этом полковнику Ивану.
– Коли утонул, так ищите себе другого попа, – хладнокровно отвечал полковник, а сам к вечеру со всем своим двором уехал в Лубны.
Недели две после возврата полковника в Лубны приехал туда старый запорожец Касьян. Он уже не жил в Сечи, а сидел где-то в степи зимовником, по старой привычке занимался охотою на Великом Лугу и привозил по временам в гетманщину шкуры видных [6]6
– выдра, loutre
[Закрыть] на так называемые кабардинские шапки, которые были в великой моде на Запорожье и, из подражания, очень уважались на гетманщине. Распродав свой товар и купя кое-что в Лубнах для домашнего обихода, Касьян возвращался домой.
Запорожцы никогда не ездили ни в каком экипаже; но везти разные громоздкие вещи верхом было Касьяну неловко. Касьян купил в Лубнах беду, то есть повозку на двух колесах, запряг в оглобли оседланную лошадь и поехал, проклиная при каждом толчке глупую езду в повозках.
– Наказал меня бог проклятыми оглоблями, – ворчал Касьян, – давят коня в бока, да еще и развязываются. Ну, бурый, ну, старик! Наказала и тебя лихая година! Были мы с тобой, бурый, молоды… Ой-ой! Скверная трясучка словно кулаком в бок хватила. Ну, бурый! Днепр недалеко, напою… Так ли, бывало, ездишь в старину! Опять развязалось! Тьфу ты, наказание, сущая бабья езда; молоко бы только возить… Стой, бурый!
Касьян привязал оглоблю к хомуту, для крепости затянул зубами узел и проворчал: "Чего лучше? Настоящий калмыцкий узел, после этого разве калача ей захочется, проклятой оглобле!" Сел на беду, весело махнул кнутом и запел:
Славно жить на кошу:
Я земли не пашу,
А парчу все ношу;
Я травы не кошу,Сыплю золотом!
Тра-ла-ла! Тра-ла-ла!
– Эх, бурый, выноси! Днепр недалеко.
На войне не шучу,
А на смерть колочу,
Без войны я кучу,
Да кучу, как хочу,
В свою голову!.
Тра-ла-ла! Тра-ла ла!
– Здоров, дядьку! – зазвучал чистый, приятный голос за повозкою.
– Тьфу ты, нечистая сила, как человек сзади подкрался!.. Здоров, хлопче!
– Я не подкрался, дядюшка, а скакал верхом; вольно ж тебе было не слышать.
– Тут не до того, что прислушиваться; проклятые оглобли так и разлазятся, словно живые раки из горшй; так умаешься, так умаешься…
– Что запоешь песню.
– Ого, какой вострый! И песню запоешь; так что же? Тут степь, а в степи воля; пою, коли хочется…
– Не сердись, дядюшка Касьян, я пошутил только. Коли хочешь, и я с тобой спою.
– А ты почему знаешь, что я Касьян?.. Может быть, я Демьян или Митрофан…
– Как не знать! Тебя все Лубны знают; у тебя мой двоюродный дядюшка купил себе шкуру.
– А зась ему, твоему дядюшке, ходить в моей шкуре: пусть свою носит.
– Э, дядюшка Касьян, будто я сказал твою шкуру! Известно, купил звериную шкуру того зверя, что на плавнях раки ест; вот у меня из него шапочка
– Хорош казак, не знает какую шапку носит.
– Не до того было прежде, дядюшка, все учился, и сабли в руки не брал. Послушай, дядюшка Касьян, ты домой едешь?
– Домой в зимовник.
– А Сечь далеко от тебя?
– Далеченько.
– Послушай, дядюшка: возьми меня с собою в зимовник.
– На что ты мне?
– Погоди, дядюшка Касьян, а из зимовки проводи меня до Сечи.
– Тебя? До Сечи? Да куры станут смеяться, коли я приведу в Сечь мальчишку, школяра! Верно, высечь хочет дьячок, так ты удрал из школы и не знаешь куда деваться.
– Нет, – отвечал казак, потупив полные слез глаза, – не бранись, дядюшка, доведи меня до Сечи; дам тебе два дуката, у меня больше нет: я ухожу от беды неминучей, от смерти Возьми меня, дядюшка, не то брошусь при тебе в Днепр – на твоей душе грех останется.
– Пожалуй, пожалуй. Да кто ты сам?
– Ах, спасибо тебе, дядюшка!.. Я… Не выдавай меня, дядюшка!.. Я Алексей-попович из Пирятина
– С нами крестная сила!.. Тот самый, который утонул, говорят?
– Тот самый.
– И ты жив?
– Жив.
– Что ж за охота тебе прятаться без причины?
– Слушай, дядюшка; я тебе признаюсь. Видишь, я любил, очень любил дочку полковника Ивана…
– Фи, фи, фи! – просвистел Касьян. – Ну?
– А полковник и застал меня…
– Вот оно что!
– Я убежал и все прятался в тростниках, да пробирался в Сечь, пока тебя не увидел. Свези, дядюшка!
– Сказал, свезу, так свезу. Поезжай за мною… Откуда ж ты взял такое доброе платье и коня?
– Платье мое, дядюшка; а коня, грешный человек, украл. Не сердись…
– Вот еще! Кто не крал чего-нибудь на веку… Переезжая Днепр, Касьян думал: чем больше живу, тем больше уверяюсь, что глупее бабы нет ничего на свете. Как можно полковницкой дочке врезаться в такого мальчишку, в школяра? Был бы человек, здоровая, дебелая душа – куда бы ни шло, а то бог знает что! Известно, баба!..
– Что ты ворчишь, дядюшка?
– А так, вспомнил баб…
– Да и рассердился?
– Да и рассердился.
– Отчего?
– Не всем рассказывать! Состарился, присмотрелся, живу долго на свете – умирать пора!
Х
Во времена Запорожья Великий Луг [7]7
– болотистые острова и низменные места днепровского берега
[Закрыть] был покрыт дремучим лесом, из этого леса казаки строили большие одномачтовые гребные лодки, вмещавшие в себе до сотни человек, и, к удивлению мореходцев, безопасно переплывали на них Черное море, являлись нежданно даже в Малой Азии, грабили, разоряли города и безопасно возвращались в Сечь. Эти лодки были узки, длинны, легки на ходу и назывались чайками, вероятно, по своей быстроте и потому что по наружным краям с обеих сторон они были обшиты смоленым тростниковым фашинником, который давал им вид птицы с сложенньши крыльями и препятствовал лодке тонуть, хотя бы она и наполнилась водою.
Свежий южный ветер быстро гнал по Черному морю несколько сот казачьих чаек; впереди всех вырезывалась лодка атамана, с небольшим крестиком на мачте. Ветер дул ровный, округляя тяжелые паруса из циновок, кое-где заплатанных бархатом и турецкими шалями. Казаки, подняв весла, отдыхали, курили трубки. Было жарко; полуденное солнце жгло, ветер дышал зноем, будто из раскаленной печи. Кошевой и несколько человек куренных, расстегнув воротники рубашек, полудремали, прислушиваясь к однообразному ропоту и плеску морской волны; войсковой писарь, лежа, перелистывал какую-то церковную книгу; кормчий, старый казак, сидел на корме, поджав ноги и не спуская глаз с пенистой струи, бежавшей за кормою, пел заунывную песню:
Где ты ходишь, где ты бродишь,
Казацкая доля?
Придавила казаченька
Горькая неволя!
О ох! Ох, о-хо!
Горькая неволя!
Нет ни племени, ни роду;
Тяжко жить на свете:
Ну, хоть просто с мосту в воду.
Доля моя, где ты?
О ох! Ох, о-хо!
Доля моя, где ты?
Отозвалась моя доля
По тот бок Лимана:
"Терпи, казак, я ласкаю
Богатого иана"
О ох! Ох, о-хо!
Богатого пана
Вдруг лодка дрогнула, накренилась, парус заплескал по воде, поднялся, встрепенулся, будто живое существо, и обрызгал всю лодку.
– Ого! – сказал кошевой, быстро вскакивая на ноги. – Долой парус! Спускай мачты!
В минуту упал парус, и мачта тихе легла в длину атаманской чайки; другие сделали то же. Гребцы принялись за весла. На корме старый казак сидел по-прежнему спокойно, неподвижно и напевал:
Доля моя, где ты?
– Вишь, как разыгралась погода, – закричал кошевой, – молодецкая погода, потешная погода! А ты, старый хрен, тянешь бабскую песню; накликаешь беду на свою голову, что ли? Ну-те, хлопцы, хором, да повеселее! – и работать лучше с песнями. – Гребцы переглянулись, прилегли на весла и запели в такт:
С понизовья ветер веет,
Повевает;
Ветер лодочки лелеет
И качает.
Гей, хлопцы, живо, живо!
В Сечи водка, в Сечи пиво…
Будем отдыхать,
Будем отдыхать.
Дружно в весла! Чайкой чайку
Обгоняйте!
Про Подкову, Наливайку
Запевайте.
Гей, хлопцы, пойте песни,
Словно птицы в поднебесье
Вольные поют,
Вольные поют!
Казалось, лодки пошли на веслах еще быстрее; они будто понимали песню, неслись, как птицы, смело прядали по волнам. А ветер все крепчал; сильнее и сильнее колыхались волны, крупнее и крупнее накатывались валы, сшибали, разбивались друг о друга, обдавая мореходцев брызгами и пеною. Черное море, всегда готовое пошуметь, разыгралось не на шутку. Оно кипело, стонало, клокотало; над водою поднялся туман от мелких брызг; на небе не было ни облачка, солнце шло по небу, странное, зловещее, без лучей, будто красный шар. Казачью флотилию разметало в разные стороны; чайки потеряли друг друга из виду.
На атаманской чайке гребцы выбились из сил, положили весла; ее качало, бросало по волнам, как мячик; старшины и казаки собрались вокруг кошевого.
– Чудная погода, кошевой батьку! – говорил один куренной. – Видимое наказание божее! Была бы туча, буря, гром, дождь, молния и прочее – оно бы ничего; а то дует, бог знает откуда и зачем?.. Видимое наказание!
– Не придумаю, чем прогневили бога, – отвечал кошевой, – в церковь мы ходили, посты держим, возвращаемся с лыцарского подвига: много истребили бусурманских голов, чтоб христианам было жить на свете шире. Крым долго нас не забудет!
– Так; а зачем же он дует так страшно, и чего ему хочется?
– Я знаю, чего ему хочется, – перебил кормчий, – ему хочется грешной головы; пока не кинем в море эту голову, ветер не утихнет. Помню, давно, еще при Степане Батории, было на нас такое попущение; кинули в воду грешника – как сто баб прошептало: разом утихло!
– Что ж! Одному не штука умереть для славы и добра всему товариству, – закричали казаки, падая на колени, – слушай, кошевой батьку, нашу исповедь; чьи грехи больше, того и кидай в море.
– Погодите, – сказал войсковой писарь Алексей-попович, – завяжите мне, братцы, глаза черною китайкою, привесьте к шее камень и бросайте в море. Я грешник: пусть я один погибну за все славное казацкое воинство.
– Как? – заговорили кошевой и казаки. – Ты святое письмо читаешь, народ научаешь на добро; неужели ты грешнее нас?
– Я лучше себя знаю, братцы-товарищи; тяжки мои грехи: я ушел из дому, как вор, не простился с отцовскою могилою, бросил беспомощную старуху матушку… Слышите? Это не ветер воет: это она плачет о недостойном сыне!.. Не море клокочет – гремят ее проклятия на мою грешную голову. Не буря подымает тяжелые волны – это вздохи матери колеблют море!.. И мало ли еще грехов на мне! Берите, братцы, камень и бросайте меня с ним.
Алексей-попович надел белую рубаху, стал на колени и, раскрыв церковную книгу, начал молиться. А между тем ветер стал утихать. Казаки переглянулись и закричали: "Читай Алексей! Читай! Твои молитвы спасают нас". Скоро ветер совершенно стих; заходящее солнце светло и радостно глянуло па море; волны улеглись; чайки, как птицы, слетелись со всех сторон по сигналу к лодке кошевого и на ночь пристали отдохнуть к небольшому островку недалеко от лимана. Сосчитали лодки, людей – и, к изумлению всех, не было никакой потери. Тогда с криками радости подняли казаки на руках Алексея, называя его спасителем, а после ужина, за чаркою водки, тут же сложили про пего песню, которая и до сих пор живет в устах украинских кобзарей и бандуристов:
На Чорному морi, на бiлому камнi,
Ясненький сокiл жалiбно квилить, проквиляє, и проч.
Эта дума даже напечатана между украинскими народными песнями, изданными в 1834 году Михаилом Максимовичем.
Я вам переведу ее, если хотите.
"На Черном море, на белом камне, ясный сокол жалобно стонет. Смутен сокол пристально смотрит на Черное море. Не добро починается на море. На небе звезды потускнели, полмесяца затянуло тучами, а низовый ветер бурно шумит; а на море поднимаются супротивные волны, разбивают суда казачьи на три части.
Одну часть понесли волны в Агарскую землю, другую пожрало дунайское устье. А третья где? – тонет в Черном море.
При третьей части был и Грицко Зборовский, атаман запорожский, он по судну ходит и говорит: "Кто-то меж нами, паны, великий грешник; недаром злая погода так нас гонит, налегает на нас. Исповедуйтесь, паны, милосердному богу. Черному морю да мне, вашему кошевому, и бросайтесь в море, не губите казацкого войска".
Казаки это слышали, но все молчали; никто за собою не знал греха.
Тогда отозвался войсковой писарь, реестровый казак Алексей-попович пирятинский. "Хорошо вы, братцы, сделаете, когда возьмете меня, завяжете глаза, прицепите к шее камень и бросите в море; пусть я один погибну, а казацкого войска не допущу до беды".
Услыша это, казаки сказали Алексею: "Ты святое письмо в руки берешь, читаешь, нас на добрые дела наставляешь; как же ты имеешь более грехов?"
"Хоть я и читаю святое писание, и вас наставляю, а сам нехорошо делаю. Когда я из Пирятина выезжал, не прощался с отцом и матерью, гневался на старшего брата, добрых людей лишил хлеба-соли, детей и старых вдов толкал стременами в груди; гуляя по улицам, проезжал мимо божией церкви, не снимал шапки, не крестился – за это и гибну теперь! Не волна встает по морю, это родительская молитва карает… Если б меня не утопила буря и молитва сохранила, умел бы я уважать отца и матушку, старшего брата почитал бы как отца. а сестру как матушку".
Начал Алексей-попович исповедывать свои грехи, начала утихать буря; волны, словно руками, потихоньку подымали казацкие суда и приносили к Тентереву острову.
Тогда начали казаки удивляться, что в Черном море под бурею совсем потопали, а ни одного человека не потеряли.
Тогда Алексей-попович вышел из судна, взял в руки святое письмо и стал научать народ:
"Надобно, паны, людей уважать, почитать отца и матушку: кто это делает, тот всегда счастлив, смертельный меч того обминает, родительская молитва вынимает человека из дна морского, от грехов душу искупляет и помогает на суше и на море…"
XI
На другой день, к вечеру, вся Сечь встречает кошевого и казачью флотилию; при радостных криках разделили награбленное серебро и золото; быстро ходили по рукам михайлики за здоровье кошевого и войскового писаря; по всем куреням слышна была новая песня:
На Чорному морi, на бiлому камнi,
Ясненький сокiл жалiбно квилить, прокпиляє.
И где ни проходил Алексей, летели кверху шапки и раздавались радостные крики. К ужину позвал Алексея кошевой.
– На ловца и зверь бежит, – сказал он входившему Алексею, – про волка помолвка, а он и тут! Вот лубенский полковник Иван просит нашей помощи. Крымцы узнали, что половина его полка ушла по гетманскому приказу к ляхскрй границе, и хотят напасть на Лубны. Теперь полковник и просит нас, как добрых соседей, помочь ему, коли что случится нехорошее. Так напиши ему, что я рад с товариством помогать ему, нашему собрату, единоверцу, как бог повелел, – только коли он отдаст свою дочь за войскового писаря войска Запорожского, Алексея-поповича. Напиши так поскорее; я подпишу, и отдай этому посланцу – надобно торопиться.
Теперь только взглянул пристально Алексей на полковничьего гонца и радостно закричал:
– Ты ли, Герцик?
– Я, пане войсковой писарь, – отвечал гонец, низко кланяясь.
– А ты его знаешь, Алексею? – спросил кошевой.
– Знаю, батьку; это искусный человек. Здоров ли полковник?
– Здоров, и полковник здоров, и его дочка Марина, и все здоровы..
– Думал ли ты меня здесь увидеть?
– Никак не думал; все думали, что вы утонули, ловя рыбу, и плакали по вас, а вы здесь… великим паном. Силен господь в Сионе!..
Ужинали у кошевого очень весело Каждый на это имел свои причины. После ужина кошевой отдал письмо полковничьему гонцу, приказав ему торопиться. Алексей зазвал Герцика на минуту в свою палатку. На дороге их встретил Никита Прихвостень, он был навеселе и уже щелкал себя по носу, приговаривая: "Да убирайся, проклятая гадина, с доброго носа! Вот наказание божее!.. Да тут и сидеть неспокойно. Казацкий нос – вольный нос; лети себе лучше вот к тому пану, старому шляхтичу, забыл его прозвище… досадно, забыл! Да тебя не учить стать, злая личина, и сам знаешь… Вот у него нос уже оседланный золотым седлом со стеклышками; сидеть будет хорошо, покойно! Ступай же… А! И наш войсковой писарь!.. Говорил вражьим детям, что будет толк из Алексея-поповича, будет – и вышел… И бьет ворога, как мух, и на гуслях играет, и богу молится за наше товариство!.. И песня есть, ей-богу, есть… Вот она, песня:
На бiлому морю, на соколиному морю,
Чорний камень квилить, проквиляє.
Тут что-то не так, одно слово не так поставлено, а завтра выучу, и будет хорошо: сегодня некогда!.. Куда ж ты идешь, пане писарь?
– Спать пора, брат Никита, и ты ложись спать.
– Куда тебе спать, тут такая комедия! Послушай. Прихожу в курень и сел ужинать; подле меня новичок, просто дрянь, ребенок, сидит и ничего не ест, я ему михайлика – не пьет, говорит: "Нездоровится, дядюшка".
– Какой я тебе дьявола дядюшка? Зови меня брат Никита. А тебя как звать?
– Я, говорит, Алексей-попович.
– А может, еще и пирятинский? – говорю я.
– Именно пирятинский!
– Вот тут я и покатился от смеху. Какой ты, говорю, Алексей пирятинский… Бог с тобой, уморил меня смехом! Есть у нас Алексей-попович пирятинский, не тебе чета, хоть и молод, да дебелая душа, и от михайлика не отказывается, и прочее… А ты что за казак! Молодо, зелено, еще не сложился; хоть и порядочного роста, да прям и тонок, словно тростинка…
– Я вот с неделю живу в курене, – сказал он, – от всех слышу, что есть другой Алексей-попович пирятинский и хотел бы посмотреть на него.
– Увидишь, – сказал я, – он теперь приехал вместе со мною. Я бы тебе сейчас показал, да он у кошевого.
– Покажи мне, когда выйдет.
– Ладно, – сказал я, – я вот тут уже давно брожу да напеваю новую песню.
– Странно, если это тебе не снилось, – отвечал войсковой писарь, – в Пирятине, сколько помню, не было другого Алексея.
– А явился, ей-богу, явился! Вот я тебе его покажу.
– Пускай завтра.
– Нет, не завтра, сегодня покажу. Никита Прихвостень справедливый казак, не станет снов рассказывать; выпить – выпьет при случае, а лгать не станет. Приведу, сейчас приведу пирятинца, докажу правду.
Ох! По соколиному камню, чорному камню,
Бiлое море квилить, проквиляє.
И Никита ушел к Поповичевскому куреню, напевая новую песню. А Алексей-попович вошел в свою войсковую палатку, расспросил Герцика, надавал ему пропасть поручений и в Лубны и в Пирятин, снабдил на дорогу несколькими дукатами и подарил дорогой турецкий кинжал, осыпанный алмазами, говоря: "Я сам своеручно убил пашу и снял с него этот кинжал; пусть он будет залогом нашей дружбы".
Герцик со слезами обнял Алексея, обещал выполнить все поручения, тотчас дать знать обо всем в Сечь и вышел.
Еще тихо колебалась, еще не успела успокоиться опущенная пола войлочной палатки войскового писаря, как опять поднялась – и робко вошел молодой, стройный казак; из-за него выглядывала голова Никиты.
– Вот тебе земляк! – говорил Никита. – Толкуйте с ним про Пирятин, а мне некогда, меня зовут! Прощайте! Никита врет, Никите снится! Никита так себе; дурень Никита! А Никита все свое… – Последние слова едва слышно уже отдавались за палаткой.
XII
Попiд гаєм, мов ласочка,
Крадеться Оксана.
Забув, побiг, обнялися.
«Серце!» – та й зомлiли.
Т. Шевченко
Скромно стоял у дверей молодой казак, опустив глаза, судорожно поворачивая в руках красивую кабардинскую шапочку. Алексей взглянул на него, протер глаза и почти шепотом сказал:
– Боже мой! Или я рехнулся, или это Марина!.. Две крупные слезы покатились по щекам молодого казака, он быстро поднял ресницы, выпустил из рук шапочку и уже лежал на груди Алексея, тихо повторяя:
– Я, мой милый! Я, мой ненаглядный Алексей! И долго они ничего це говорили, глядели друг на друга, смеялись, плакали и, сливаясь горячими устами в один бесконечный поцелуй, уносились далеко от земли.
За все печали, заботы и страдания, за всю тяжесть нашей земной жизни великий творец щедро наградил человека, дав ему молодость и любовь…
– Как же ты попала сюда, моя горлица? – спрашивал Алексей. – Как ты оставила отца и прошла пустые вольные степи?
– Помнишь ты страшный вечер, когда отец подстерег нас на острове?.. Я сказала тебе: беги скорее, беги в Сечь, я тебе приказываю! И ты убежал, поцеловав меня; а из-за дерева вышел отец, грозно посмотрел на меня, поднял надо мною сжатую руку – и остановился, будто неживой; после ударил себя кулаком по лбу и тихо, грустно сказал: "Не гляди на меня так страшно! Ты похожа на мою покойницу.. поедем домой!" Отвернулся и пошел; я за ним иду и ног не слышу. Пришли к берегу, там стоит лодка, на лодке Гадюка и Герцик. Батюшка сказали им весело: "Я пошел гулять по острову и дочь нашел; она тут же гуляла". Мы сели и приехали домой.
– А ты не видала здесь Герцика? – спросил Алексей.
– Как же! Он с нами повстречался у самой твоей палатки, да не узнал меня, только сказал Никите: "Проведи меня, добрый человек, к Полтавскому куреню. "
– А ты его сразу узнала?
– Еще бы! Ночь лунная, как день… О чем ты загрустил?..
– Ничего. Тебе надобно бежать скорее из Сечи. Если узнают, что ты здесь, будет худо, мы можем поплатиться жизнию.
– Лишь бы вместе, я согласна умереть.
– К чему умирать, когда мы будем жить вместе счастливо, спокойно? Наш кошевой писал сегодня к твоему отцу: он для меня тебя сватал, а кошевой нужен отцу твоему. Как ты думаешь: благословит нас отец?
– Бог его знает, его не разгадаешь! Раз он пришел ко мне утром, а я плакала. "Знаю, – сказал он, – о чем ты, дура, плачешь. Если б мне поймать этого Алексея…" – "Так что бы?" – спросила я. – "Чему обрадовалась? Тебе на что? Уж я знал бы, что с ним сделать!" – Я пуще заплакала и пошла в сад; смотрю – солнце так светит тепло, а мои цветы цветут и наклоняются друг к дружке; на них ползают, вокруг летают мушки, жучки, пчелы, все вместе, все роем, а я одна на свете, подумала я, как тот подсолнечник, что стоит одиноко над дорожкою, но и ему есть дело, есть радость: он любит солнце, и куда пойдет оно, светлое, подсолнечник поворачивает за ним свою лучистую цветную головку. И стало мне совестно… Бездушный цветок поворачивается к солнцу: будь у него сила, он оторвался бы от корня и полетел бы к нему – а я? Мое солнце, моя радость далеко; знаю, где он, и сижу, будто связанная!.. Досижусь, что просватают меня за нелюба… страшно!.. К вечеру моя цыганочка продала все мои дорогие серьги и дукатовые ожерелья, и в ту же ночь я убежала из отцовского дома, пристала дорогою к запорожцу Касьяну, отдохнула у него день на зимовке, а после он, спасибо, провел меня до самой Сечи… Ну полно, полно, перестань, ты меня зацелуешь!..
– Ах ты, моя ненаглядная Марина! И для меня ты бросила дом, отца, родину? Для меня решилась ехать верхом, по дикой стороне, надела казацкое платье, обрезала свои длинные, темные косы? [8]8
– И до сих пор в Малороссии считается величайшим бесчестием отрезать девушке косу. Ни за какую плату девушка не согласится добровольно лишиться этого украшения. «Коса вырастет, а позору не вернешь», – обыкновенно отвечает она на предложения парикмахера или другого афериста, покупающего волосы.– (авт.)
[Закрыть]
– На что они были мне?… Разве удавиться было ими?.. Я с радостью взяла ножницы и обрезала их. Но когда они упали передо мною на стол, темные, длинные, волнистые – словно что оторвалось от моего сердца; не стану скрывать, я заплакала. "Косы, мои косы! – подумала я. – Сколько лет я свивала и развивала вас, сколько лет я гордилась вами перед подругами, когда вы, как черные змеи, красиво обвивались, переплетались вокруг головы моей и красный мак порою горел над вами, словно пламя! Сколько раз вы жарко разметывались по изголовью моей девичьей постели, когда чудный сон о нем волновал мою кровь, и сколько раз черною тучею закрывали мое лицо от светлого утра, от божьего солнца, когда я, пробудясь, краснела, вспоминая сон свой!.. Думала я в гроб лечь с вами, темные мои косы, с вами, подруги моей одинокой радости и печали… И вот я подняла на вас руку, подняла руку на самое себя!.. Падайте, слезы, крупным дождем на мои косы; не приростут они, не пристанет скошенная трава к своему корню, не цвести сорванному цветку…" Так я думала – не сердись, мой милый… но это было недолго: я вспомнила, для кого лишилась своей красы – и перестала плакать, даже сама сплела обрезанные косы, спрятала на груди своей и принесла тебе в подарок. На, возьми их, они твои!..