Текст книги "Три новеллы"
Автор книги: Ясуси Иноуэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Тасиро, как и Омото, совершенно не следил за ходом поединков. Зрелище сцепившихся рогами быков представлялось им чуждым и бессмысленным.
Цугами сидел за столом судейской коллегии. Перед ним громоздились призы, почетные грамоты, стопки программ. Временами Цугами ловил на себе взгляды сотрудников редакции, угадывая в них либо сочувствие, либо злорадство и неприязнь. Он сидел здесь с утра и, подобно Тасиро и Омото, ничего не видел: ни боя быков, ни заполнивших трибуны людей, ни результатов боев на огромном табло. Репродукторы вопили без умолку, комментируя ход боя, но Цугами ничего не слышал. Все происходящее представлялось ему неким бессмысленным празднеством, к которому он не имел никакого отношения. Иногда от порыва северо-западного ветра хлопал парусиновый тент, натянутый над судейским столом, почти одновременно над полем взлетали обрывки бумаги. В голове Цугами уже зрел новый план: следующий бой быков провести летом в Токио. Можно было бы запродать эту идею Обществу по охране домашних животных либо министерству сельского хозяйства и лесоводства, а может и министерству финансов. Он бы принес больше дохода, чем лотереи, да и затмил бы все остальные зрелища! Таким образом можно было бы возместить ущерб, понесенный Тасиро, и залатать дыру в бюджете газеты. Новая идея увлекла Цугами, а отчаяние и безнадежность отхлынули, словно волны от неприступной скалы. Нет, нынешний провал ему уже не страшен.
К трем часам кассы продали тридцать одну тысячу билетов. На большее рассчитывать не приходилось.
– Теперь можно и подсчитать убытки, – сказал Тасиро, неизвестно откуда возникший перед Цугами. – Миллион иен. Если поделить пополам, получается по пятьсот тысяч на брата.
Тасиро нахально сел прямо на стол, где лежали призы и грамоты. А когда кто-то из судей сделал ему замечание, он без всякого смущения плюхнулся рядом с Цугами на место председателя судейской коллегии, взял сигарету изо рта Цугами и прикурил от нее. Чувствовалось, что Тасиро сильно навеселе.
– Господин Цугами, по нынешним временам пятьсот тысяч не такие уж большие деньги, но дело в том, что мне их дал взаймы мой братец. И под большие проценты! А братец мой, скажу я вам, тот еще субъект… и-и, такой скупердяй, какого еще свет не видывал. Эх, противно все, так противно, что слов нет. – Тасиро воздел руки к небу, пошевелил скрюченными пальцами, потом обхватил руками голову и сник. Полы его пальто откинулись, и Цугами заметил, что подкладка внизу распоролась. Он внезапно подумал, что до сих пор совершенно не интересовался личной жизнью Тасиро, не спрашивал его о жене и детях. Глядя на распоровшуюся подкладку, Цугами решил: Тасиро, видимо, одинок, жена умерла, либо они расстались. По крайней мере, в облике Тасиро что-то подсказывало ему, что он несчастен. – Предприятие – такая штука, господин Цугами, всегда может обернуться не той стороной. Пойду-ка пройдусь еще разок, – пробормотал он и нетвердой походкой, но с невозмутимым видом направился к загону для быков, глубоко засунув руки в карманы кожаного пальто.
Не успел Тасиро уйти, как с противоположной стороны к судейскому столу стал проталкиваться Миура. Увидев его, Цугами даже привстал. А тот как ни в чем не бывало произнес:
– Благодарю вас, что соизволили вчера меня принять. – Если бы не широкий стол, он, наверно, пожал бы Цугами руку. – Сегодня хочу сделать вам еще одно предложение. – В его словах, в тоне, каким они были сказаны, никто не смог бы уловить и признаков насмешки или торжества, как и сочувствия или сожаления. Вид его был сухо-деловой. – Я слышал, вы хотите устроить фейерверк. Если так, то в петарды можно было бы заложить сотню листовок с рекламой «Свежести». Тот, кому они достанутся, получит у выхода коробочку «Свежести». Все расходы на фейерверк я беру на себя.
– Прекрасно, – сказал Цугами. – Можете заложить в петарды хоть двести листовок – сколько хотите! О расходах на фейерверк не извольте беспокоиться. Мы ведь тоже заинтересованы, чтобы бой быков завершился достойно.
Миура помахал кому-то рукой, и к судейскому столу подбежали двое мужчин – видимо сотрудники его компании. Он обменялся с ними несколькими словами и, повернувшись к Цугами, сообщил, что эти двое во время фейерверка будут заниматься его делами.
Сам же он вынужден откланяться – много работы. С этими словами Миура поспешил со стадиона, даже не взглянув на ринг.
При разговоре с Миурой Цугами постоянно ощущал какое-то напряжение. В этом молодом человеке чувствовались холодная самоуверенность и твердость, которые, как и в первую встречу, порождали неприязнь. И дело не в свойственном Миуре эгоизме делового человека, которого ничто, кроме очередной сделки, не интересует, не в рационализме и погоне за прибылью, не в презрительном высокомерии, проскальзывающем в алчущем взгляде его глаз. Здесь было нечто иное, некая абсолютная несовместимость Миуры – ему, видимо, с самого рождения выпал на долю успех во всех его начинаниях – и неудачника Цугами, которого судьба неумолимо вела к катастрофе. Наверно, Цугами ненавидел Миуру за то, что тому предопределено одержать верх. Стараясь отмахнуться от невеселых мыслей, Цугами стал оглядывать стадион. Там, где были привязаны быки, ему бросилась в глаза знакомая фигура. Да, это, несомненно, был Окабэ! В сопровождении Тасиро он медленно шел вдоль ограды, останавливался около каждого быка и словно приценивался. Цугами понял, что некоторым быкам уже не вернуться в город В., а может быть и всем. Глядя на маленькую фигурку Окабэ, который стоял, скрестив руки, и согласно кивал головой, Цугами уже не испытывал к нему ненависти. Скорее он порицал самого себя за неосмотрительность: ведь он был уверен, что вопрос с покупкой быков давно и окончательно решен не в пользу Окабэ…
Уже около часа с переменным успехом длился бой между главными претендентами на победу – быками, принадлежавшими Митани и Кавасаки. Два огромных животных, сцепившись рогами и угрожающе хрипя, кружили по рингу, но, видимо, силы их были равны, и зрители уже стали терять надежду, что равновесие это когда-нибудь нарушится. Скучное зрелище слишком затянулось, и один из судей высказался за то, чтобы объявить ничью. Цугами предложил обратиться к зрителям пусть сами решат, продолжить бой или объявить ничью.
– Пусть сначала хлопают в ладоши те, кто согласен на ничью!
Раздались громкие аплодисменты. Но, против ожидания, в ладоши хлопало менее трети зрителей.
– Теперь пусть аплодируют те, кто за бой до победы!
По громовой овации стало ясно, что бой будет продолжаться.
Цугами, решив немного размяться, направился к скамьям первого яруса. Неожиданно он вспомнил, что Сакико во второй половине дня будет ждать его в последнем ряду первого яруса.
Она была на стадионе уже более часа. Безразлично глядя на ринг, она никак не могла понять, зачем Цугами потратил столько сил для организации этого скучного и чуждого современному духу зрелища. Время от времени она посматривала в сторону судейской коллегии. Нет, это уже не тот доведенный до полного отчаяния человек, который позавчера доверил ей все, чем страдала его душа. Его энергичный профиль, резкие жесты – все говорило о том, что сейчас она видит прежнего Цугами – решительного и целеустремленного руководителя газеты. Еще позавчера в укромном уголке его сердца сохранялось для нее место, там была пустота, которую никто, кроме нее, не смог бы заполнить. А сегодня эта уверенность, будто она и есть та самая женщина, без которой Цугами не может жить, обернулась странным и несбыточным сном. Теперь она видела там, внизу, эгоиста Цугами, которого пыталась забыть, не ведая, что сама давно уже им забыта. Всему конец! Цугами больше никогда к ней не вернется. Сегодня Сакико ощутила это с особой остротой и ясностью…
– Благодарю вас за то, что все же не забыли обо мне. – В ее голосе не чувствовалось насмешки. Напротив, эта фраза прозвучала в ее устах вполне естественно – настолько далеким и чужим казался ей сегодня Цугами.
– Сами зрители решили, чтобы бой между быками Кавасаки и Митани шел до конца. Представляешь, две трети потребовали продолжения этого бессмысленного, скучного поединка. – Цугами равнодушно глядел на быков, и в его взгляде не было ни гнева, ни презрения. – Понимаешь, это значит, что две трети зрителей просто держат пари. Их не интересует сам поединок, для них важна личная удача.
Усмешка искривила губы Цугами. Она показалась Сакико холодной и презрительной. Откуда у него это высокомерие? «А разве газета в первую очередь не ведет себя как рядовой зритель, рискуя своим будущим во имя барыша?» – подумала она. И Тасиро рискует, и Омото, и Хана Митани…
– Все держат пари, все идут на риск. Один ты ко всему безразличен… – Сакико сама не ожидала, что бросит ему в лицо столь резкие слова.
На мгновение в глазах Цугами вспыхнул огонь и тут же погас. Они стали печальными. Заметив, как подействовали на Цугами ее слова, Сакико решила смягчить их и добавила:
– Почему-то мне так кажется. Глядя на то, как ты сегодня ведешь себя.
Внезапно Сакико охватило чувство, какое не назовешь ни страданием, ни гневом. Просто ей захотелось всей своей силой столкнуться с Цугами. И она, на этот раз ощущая ничем не прикрытую ненависть, сказала:
– Ты ведь лично с самого начала ничем не рисковал, ты не тот человек, который идет на риск!
– Ну, а ты? – Цугами задал этот вопрос без всякой задней мысли, но у Сакико перехватило дыхание. Она почувствовала, как кровь отливает у нее от лица, и, криво усмехнувшись, ответила, подчеркивая каждое слово:
– Я?! Я тоже кое-что ставлю на карту.
В тот самый момент, когда Цугами спросил ее: «Ну, а ты?», она приняла решение: если коричневый бык победит черного, они с Цугами расстанутся навсегда. Сакико поглядела на ринг. Там, словно две статуи, недвижимо стояли, сцепившись рогами, два быка: коричневый и черный. В очистившемся от туч небе сверкало зимнее солнце, освещая холодными, негреющими лучами этих быков, бамбуковую ограду и толпы зрителей на стадионе. Погонщики, стараясь оживить поединок, подталкивали животных сзади, били их по бокам. Флаги хлопали на ветру, голос комментатора, многократно усиленный громкоговорителями, повторял одни и те же слова. Трибуны замерли. Зрители как зачумленные глядели на быков. Внезапно от этой зловещей тишины на Сакико повеяло невыносимым страхом и холодом. И в этот момент тишина взорвалась громовым воплем. Люди повскакивали со своих мест. Равновесие сил, которому, казалось, не будет конца, неожиданно нарушилось, и победитель, дико мыча, закружил по рингу. Сакико не сразу смогла понять, кто одержал верх. Внезапно у нее закружилась голова, и, почти теряя сознание, стараясь не поддаться желанию опереться на плечо сидевшего рядом Цугами, она поглядела на ринг. Там, тяжело дыша, подстегиваемый криками обезумевшей толпы, выписывал замысловатые вензеля коричневый бык.
Азалии в Хира
Как быстро летит время… Уже пять лет прошло, как я в последний раз останавливался в этом отеле. То было весной, за год до окончания войны. Много воды утекло с тех пор, но все предстает предо мной с такой ясностью, будто случилось вчера. Последние дни я почему-то вообще перестал ощущать течение времени. В молодости было иначе.
В недавнем номере анатомического журнала некий автор обозвал меня бодрящимся восьмидесятилетним старцем. А ведь до восьмидесяти мне еще целых два года. И тем не менее это значит, что в чужих глазах я выгляжу стариком. В слове «старец» есть нечто неприличное, оно мне претит. Насколько лучше звучит «старый ученый». Я и есть старый ученый Сюнтаро Миикэ…
Хозяин отеля перечислил с десяток мест, с которых можно любоваться озером Бива, но с гордостью сказал, что Катада – лучшее среди них, а в самом Катаде нет прекраснее отеля, чем его «Рэйхокан». Именно отсюда, особенно из северо-западной комнаты, открывается божественный вид на озеро и горные вершины Хира. Потому-то хозяин и назвал его «Рэйхокан» – «Отель призрачных вершин». И в самом деле, как прекрасна горная цепь Хира, когда глядишь на нее из этой комнаты. Правда, не ощущаешь той шири, как в Хаконэ. Зато как на ладони видишь каждую гору, словно присевшую широким основанием на западный берег озера и пронзающую вершиной облака. Кажется, будто горы нянчат разделяющие их долины, и это придает местной природе неповторимое своеобразие и очарование…
Когда же умер хозяин отеля? Лет двадцать назад? Нет, пожалуй, побольше. Когда я приехал сюда в связи с самоубийством Кэйсукэ, его уже разбил паралич. Хозяин казался мне дряхлым стариком, а ему ведь было семьдесят – почти на десять меньше, чем мне сейчас. Он с трудом выговаривал слова, и, помнится, спустя месяца два или три сообщили о его кончине.
Здесь все осталось по-прежнему. Мне едва исполнилось двадцать пять, когда я впервые попал сюда. Значит, я вот так же сидел в этой комнате пятьдесят лет назад… Сейчас осталось не так уж и много домов, которые не изменились бы за полвека. На том же месте – за конторкой сбоку от входа, в той же позе, с таким же выражением лица сидит сын хозяина – точная копия отца. И картина на стене, и статуэтка бога Хотэй[16]16
Хотэй – бог изобилия; изображается с большим животом и мешком за спиной.
[Закрыть] остались, пожалуй, все те же, что и в первый мой приезд. А вот мой дом стал совсем другим. В нем переменилось все – и мебель, и люди, и даже мысли этих людей. И с каждым годом, более того, с каждым часом продолжают меняться. Редко встретишь теперь такой дом, где все столь быстро и основательно меняется. Стоит вынести на веранду плетеное кресло, глядишь – его уже передвинули. Уму непостижимо…
Ах, как привольно и легко здесь дышится! Много лет я не ощущал такого беспредельного покоя. Должно быть, хорошо здесь работается ученому. Просто наслаждение сидеть в этом удобном кресле вдали от недовольных взглядов и в одиночестве любоваться озером и горными вершинами Хира. Если захотелось горячего чаю, достаточно хлопнуть в ладоши и позвать служанку. Сам не позовешь – никто не нарушит твоего покоя до самого вечера. Не слышно радио, не вопит проигрыватель, никто не бренчит на пианино. Не слышно пронзительного голоса Харуко, не шумят дерзкие внуки, ни на кого не прикрикивает Хироюки, ставший за последние годы просто несносным. Как, должно быть, все они там всполошились! Вот уже более пяти часов как я ушел из дома. В последнее время в одиночку я не выходил на улицу, и можно представить, как Харуко растерялась и бегает по соседям, вереща своим пронзительным голосом: дедушка пропал! Хироюки тоже передали, по всей вероятности, о моем исчезновении, и он, примчавшись с работы и не решаясь сообщить о случившемся родственникам или в полицию, все время кому-то названивает, но нигде не может обнаружить моих следов и сердито мерит шагами комнату. Не исключено, что в конце концов он позвонил своему младшему брату и сестре.
Садамицу, наверно, заехал по дороге из университета, уселся в мое кресло в моем кабинете и пьет чай, всем своим видом выражая недовольство: мол, с какой стати его по таким пустякам оторвали от дел! Ацуко тоже, видимо, приехала из Китано. Если бы не мое неожиданное исчезновение, вряд ли Садамицу и Ацуко пожаловали бы к нам. А ведь при всей их занятости не грех бы изредка навестить родного отца и принести хоть какой-нибудь гостинец в знак внимания. Куда там! Не напомни о своем существовании, они и по году не будут заглядывать. Почтения к отцу ни на грош!
Поволнуйтесь до завтра – это вам только на пользу! А завтра днем я вернусь. Свободен же я в свои семьдесят восемь лет поступать как мне заблагорассудится. Наконец, существует у нас свобода передвижения, та самая «свобода», которая теперь вошла в моду. И ничего нет плохого в том, что я вышел из дома, никого не предупредив. В молодости я ездил куда хотел, и Миса, жена моя, никогда не требовала от меня отчета. Бывало, не возвращался домой по нескольку дней, но мне и в голову не приходило за это отчитываться. Не то что Хироюки – по всякому пустяку советуется со своей половиной. Настоящий подкаблучник. Перед Харуко стелется, ребенка балует. Смотреть противно.
И все же завтра не избежать скандала. «Больше нет никаких сил ухаживать за вами», – начнет вопить Харуко так громко, чтобы услышали Садамицу и Ацуко. Потом, наверно, упадет на циновки и будет лить слезы. Да и Хироюки, Садамицу и Ацуко внесут свою лепту, хотя бы в отместку за то, что заставил их поволноваться. А я ни слова не скажу им в ответ. Просто уйду в свой кабинет. Хироюки увяжется и начнет бубнить: «Допустимо ли такое в ваши годы? Постыдились бы собственных детей! Разве мы в чем-то провинились перед вами?» Пусть говорит что хочет, а я буду молчать, глядя на фотографию моего учителя Швальбе. А когда все успокоятся, открою свою тетрадь и продолжу работу над девятой главой «Артериен системе дер япанер».[17]17
«Артериальная система японцев» (нем.).
[Закрыть] «Im Jahre 1896 bin ich in der Anatomie und Anthropologie mit einer neuen Anschauung hervorgetreten, indem ich behauptete…»[18]18
«В 1896 году я выдвинул новую концепцию в области анатомии и антропологии. Она заключалась в том. что…» (нем.).
[Закрыть]
Моим родственникам не понять, к какой работе я приступил. Разве смогут они оценить эти первые строки труда, который принесет неувядаемую славу ученому Сюнтаро Миикэ.
Хироюки… Тот даже не сумеет их прочитать. В школе он не один год изучал немецкий язык, да только все напрасно. Садамицу… Он, пожалуй, прочтет: все же занимается немецкой литературой и даже переводит Гёте. Но может, он, кроме Гёте, ничего не читал. Да и великий Гёте в его интерпретации выглядит придирчивым и капризным – совсем не таким, каков он был на самом деле. Садамицу только и думает о своем Гёте, а чем занимается родной отец – ему наплевать! Ему и невдомек, насколько ценно анатомическое исследование артериальной системы японцев, какое историческое значение приобретает моя скромная, но важная для будущего работа в области антропологии. Что уж говорить о Хироюки! Да и не только о нем. Для него, как и для Харуко, Ацуко и мужа Ацуко – Такацу, бумажка в сто иен дороже, чем эти вводные строки моего исследования.
Наверно, Хироюки сообщил о моем исчезновении университетским коллегам Ёкотани и Сугияме. Возможно, они подумали, что я покончил жизнь самоубийством – то ли по политическим мотивам, то ли из-за неудач в научных исследованиях. Только Кэйсукэ, будь он жив, мог бы, наверно, понять мое настроение… Мой старший сын Кэйсукэ… Он рос в бедности, когда у меня еще не было собственного дома. Может, поэтому он был так деликатен, так внимателен и чуток к людям качество, которого абсолютно лишены Хироюки и Садамицу.
Признаться, из своих детей я больше всех недолюбливал Кэйсукэ. Да и Кэйсукэ платил мне тем же. Он не ласкался, не взбирался ко мне на колени. Может, потому, что в детстве рос без отца: я надолго уехал в Германию. И все же если бы Кэйсукэ был жив, он, мне кажется, смог бы меня понять: глядел бы на меня своими холодными глазами и молча ждал, пока я успокоюсь.
Интересно, как может людям прийти в голову, что я способен покончить с собой. Ведь мне предстоит завершить работу по артериальной системе японцев, а я лишь приступил к ней, работа трудная, без надежды на скорое признание. Надо жить до ста лет, чтобы ее завершить. Если я умру, вряд ли кто решится продолжить ее. Вот почему я должен жить. Теперь только я один понимаю, сколь ценна моя жизнь для науки. Еще в 1909 году на Антропологическом конгрессе в Берлине профессор Крачи во всеуслышание заявил: «По-видимому, я могу значительно выше, чем сам господин Миикэ, оценить его вклад в науку». На моей памяти это было единственное за всю жизнь признание моих заслуг. Но теперь профессор Крачи ушел в мир иной. Умерли Сакура и Игути. Пожалуй, эти двое тоже понимали ценность моей работы. Они и сами были прославленными учеными, но их имена давно уже перестали упоминаться в научных кругах, и, пожалуй, только я могу по достоинству оценить их научную деятельность. Но хватит об этом.
Почему все же меня неожиданно потянуло в Катаду? Вдруг неудержимо захотелось очутиться в той самой северо-западной комнате «Отеля призрачных вершин» и молча любоваться озером, глядеть на горную цепь Хира. Не исключено, что меня натолкнули на эту мысль полученные мною деньги, но, по правде говоря, причина вовсе не в этом. Вовсе не в этом.
Вчера я потребовал у Хироюки двенадцать тысяч иен, вырученных от продажи бумаги, которую я в свое время приобрел для публикации своих трудов. Хироюки рассердился. Наверно, он возомнил, будто имеет право потратить эти деньги на семью, поскольку, видите ли, он взял на себя все заботы обо мне. Но я так не считаю. Когда-то я приобрел бумагу с величайшим трудом и всю войну хранил ее в подвале университета. Это не та бумага, на которой печатают всякие романчики. Она была предназначена для публикации полувековых исследований великого ученого Сюнтаро Миикэ, чтобы сделать их достоянием крупнейших библиотек и университетов мира. Вот почему я дорожил ею больше всего на свете. Нет, это не обычная бумага. На ней классическим немецким языком должно быть изложено то единственное, что меня волновало. С давних пор я жил в бедности, но в душе никогда не считал себя бедняком. Правда, я брал деньги в долг, но не отказывал себе ни в одежде, ни в еде. А уж сакэ выпивал столько, сколько хотелось. Да и способен ли человек, считающий себя бедняком, заниматься наукой? Не ученому это не дано понять.
Дома я сам проговорился насчет продажи бумаги. Промолчи я, не стали бы Хироюки и Харуко зариться на эти деньги. «Это мои деньги, и я не разрешаю брать из них ни одной сэны», – сказал я тогда, но не из жадности, а потому, что на самом деле так считал.
– Отец, не кажется ли вам, что вы поступаете несправедливо? – обиделся Хироюки.
Я сразу не нашелся, что ответить, настолько слова эти меня возмутили. Скажи он: «Отец, жизнь сейчас нелегкая, не дадите ли вы нам немного взаймы? Мне неудобно обращаться к вам с такой просьбой, но вы нас очень выручите». Попроси он так, со всей положенной в данном случае скромностью, я, пожалуй, выделил бы ему, ну, не половину суммы, но по крайней мере четверть. Но он этого не сделал. Мало того! Из столовой выскочила Харуко и с нескрываемой злостью сказала:
– Да отдай ты ему все деньги до последней сэны. Он прав: они принадлежат только ему.
– Верно! Это мои деньги, и я не позволю тратить их как попало на сладости для ваших несносных детей, – ответил я.
Хироюки недовольно щелкнул языком. Хоть он мой сын, а ведет себя неподобающе. Будь жива Миса, наверно, все было бы по-иному. Правда, слишком уж она была добрая. Последние годы даже стала спрашивать у детей, как их здоровье. Уж это никуда не годится! Но даже она навряд ли приняла бы их сторону, если бы речь зашла об этих деньгах. А о том, что произошло сегодня утром, стыдно даже вспомнить. Когда я, сидя в своем кабинете, собирался приступить к работе, без стука вошла Харуко и положила на стол пачку купюр – двенадцать тысяч иен. Это бы ничего, но она еще и сказала:
– Папаша, похоже, вы начинаете интересоваться деньгами!
Меня деньги нисколько не привлекают. Всю жизнь провел в бедности, и ничто, кроме науки, меня не интересовало. Если бы я жаждал денег, то начал бы заниматься частной практикой и стал бы теперь богачом. Как только Харуко посмела мне такое сказать! Но я не смог бы чувствовать себя спокойно, не смог бы нормально продолжать свою работу, если бы, живя в семье сына-чиновника, пробавляющегося жалким месячным заработком, не припрятывал кое-что на черный день. Харуко и Хироюки то и дело выражают свое недовольство: мол, я из своей пенсии не выдаю им ни гроша на расходы. Но если отдавать им пенсию, откуда я возьму деньги, чтобы платить студентам, которых нанимаю для черновой работы? Да и вообще, пристало ли детям пользоваться отцовской пенсией?
Я ничего не ответил Харуко. Решил, что не стоит пачкаться. Лишь дрожащими пальцами при ней пересчитал деньги. В пачке было ровно сто двадцать бумажек по сто иен.
– Хорошо, а теперь уходи, – сказал я.
Некоторое время я молча сидел за столом, потом вскипятил воду и выпил пустой чай. Я потихоньку наклонял старинную чашку (в день моего семидесятилетия незнакомый студент принес ее в мое отсутствие и оставил у дверей, мне понравились и этот студент, и эта чашка) и любовался, как крепкий зеленый чай медленно стекал по стенке, оставляя на ней мельчайшие пузырьки.
Я поглядел во двор и увидел человека в поношенном европейском костюме, направлявшегося от ворот к дверям нашего дома. Я сразу узнал его: приказчик из лавки Омори. Он уже не в первый раз приходил сюда, и Харуко сбывала ему оби и кимоно. Конечно, она вправе распоряжаться своими кимоно, поскольку привезла их с собой, когда выходила замуж за Хироюки. И все же не настолько они нуждаются, чтобы продавать собственные вещи. А если в самом деле не хватает денег, то не проще ли отказаться от уроков музыки для Хидэити. Какой смысл тратить такие деньги на бездарного двенадцатилетнего мальчишку. К тому же ежедневное бренчанье на пианино раздражает и не дает мне работать. А восьмилетняя Ёсико? На кой черт ее обучают живописи? Бессмысленная трата денег. Говорят, будто это нужно для нравственного воспитания. Чушь! Разве можно таким путем воспитать нравственность? Да и вообще, о каком нравственном воспитании может идти речь, если детям не внушать главного – уважения к науке!
Харуко и Хироюки бездумно транжирят деньги и на многое другое. Недавно Харуко рассказала, как в районе Сидзё почистила туфли за двадцать иен. Какая нелепость! А Хироюки не только не отругал ее, а, напротив, похвастался, что в Кёгоку с него взяли тридцать иен, но уж почистили ботинки на славу. Ну что можно сказать о здоровых супругах – руки-ноги на месте, которые, не утруждая себя, пользуются услугами чистильщика и тратят на это пятьдесят иен! А еще жалуются на стесненные обстоятельства и продают кимоно, чтобы свести концы с концами. Можно еще понять, когда не хватает на жизнь, если муж пропивает большую часть жалованья. Мне это понятно, потому что я и сам частенько выпивал. День за днем: научная работа и сакэ, анатомичка и кабак! Тоже транжирил деньги, но в этом был свой смысл. Я не экономил на спиртном, чтобы почистить ботинки. Напротив, готов был чистить ботинки другим, лишь бы хватало на выпивку. Ибо сакэ было моей потребностью – такой же, как наука.
Когда постучал в дверь приказчик из лавки Омори, я переоделся в европейский костюм, приколол к жилету любимую медаль Красного Креста, которой меня наградило польское правительство, положил в портфель начатую рукопись девятой главы и словарь немецкого языка, сунул двенадцать тысяч иен в карман пиджака, потом, подумав, переложил их на всякий случай во внутренний карман, спустился на веранду, незаметно пересек двор и через заднюю калитку вышел на улицу.
Некоторое время я не торопясь, будто прогуливаясь, шел по улице, потом остановил такси и спросил у шофера, сколько до Катады. Я думал, он скажет иен двести, но шофер – молодой парень лет двадцати – заломил такую цену, что у меня затряслись руки. «Две тысячи иен?» – переспросил я. Шофер окинул меня презрительным взглядом и собрался было ехать дальше. Но я сказал: «Хорошо, едем!» Шофер, не вставая со своего места, открыл изнутри дверцу. В былые времена водители такси выскакивали из машины и с поклоном отворяли дверцу пассажиру…
Машину страшно трясло. Я приказал таксисту ехать помедленнее, скрестил на груди руки, ссутулился и закрыл глаза. Когда Киото остался позади и мы выехали на асфальтированное шоссе Киото – Оцу, тряска уменьшилась и мне стало легче. Мы миновали Оцу и поехали вдоль озера. Наконец показались сказочно красивые вершины. «Вот и Хира», – обрадовался я.
Беря такси, я бессознательно назвал шоферу Катаду. И не ошибся. Мне в самом деле давно хотелось полюбоваться на озеро Бива и горную цепь Хира, выйти на веранду той самой северо-западной комнаты в «Отеле призрачных вершин» и бесконечно глядеть на водную гладь и на горы, возвышающиеся на противоположном берегу озера.
В двадцать пять лет мне впервые удалось увидать горы Хира. Но о существовании Хира я узнал еще раньше, когда мне на глаза попалась фотография в одном модном иллюстрированном журнале. В ту пору я учился в средней школе и снимал комнату в Хонго. Однажды я взял у хозяйской дочери журнал, открыл первую страницу и замер: передо мной было фото, отпечатанное в модных тогда лиловых тонах. Под ним подпись: «Азалии в Хира».
Я и сейчас помню эту фотографию во всех подробностях: вершины горной цепи Хира отражаются в зеркальной глади озера, а крутые склоны с кое-где выступающими скалами сплошь покрыты кустами цветущих азалий.
Я завороженно глядел на снимок и думал: наступит день, и я обязательно сяду на маленький пароходик, изображенный в овале на этой странице, поплыву по озеру, любуясь вершинами Хира, а потом непременно заберусь на одну из них. И такое во мне всколыхнулось желание увидеть эти горы, что я твердо сказал себе: этот день обязательно наступит.
И я подумал еще, что тот день будет для меня печальным. Вряд ли кто-нибудь смог бы объяснить охватившее меня настроение. Да мне и самому трудно было его понять. Пожалуй, его можно было передать словом «одиночество» или, может быть, еще – «разочарование». Да, да! Одиночество, разочарование. Я не очень люблю столь возвышенные слова, но они, пожалуй, наиболее точно отражали мое настроение. И я подумал: в этот печальный для меня день я поднимусь на вершину Хира и прилягу среди благоухающих белоснежных азалий. Этот день наступит, непременно наступит!
Вот когда я впервые узнал о существовании Хира и впервые ощутил страстное желание побывать там.
Прошло несколько лет, и мне довелось увидеть горную цепь Хира уже не на фотографии. То было в конце тысяча восемьсот девяносто шестого года, когда я после окончания университета был назначен преподавателем в медицинское училище в Окаяме. В ту пору меня неотступно преследовала мысль о самоубийстве. Видимо, у всех молодых людей бывает период, когда они начинают испытывать разочарование в жизни. Вот и Кэйсукэ поэтому столь глупо ушел из жизни в двадцать пять лет. Если бы ему тогда удалось перебороть свое настроение, он прекрасно прожил бы еще не один десяток лет. Как он мог! Всегда такой нерешительный… Видно, дух смерти, которым был одержим Кэйсукэ, оказался сильнее того, что владел мною. Ах, если бы Кэйсукэ был жив… Какой глупец! Стоит вспомнить о случившемся, как меня начинает буквально трясти от злости.
Наверно, дух смерти, который овладел мною в мои двадцать пять лет, был более примитивен. Он просто подталкивал меня к смерти. В ту пору я еще не проникся величественностью задач антропологии, изучению которой посвятил себя впоследствии, и моя душа буквально разрывалась от противоречий. Как часто случается с учеными-естественниками, в моей душе религия противостояла философии. Спустя несколько лет после того, как меня охватило стремление к самоубийству, знаменитый Мисао Фудзимура решил бросить науку и искать истину в буддистской религии. Да, многие в те времена увлекались религией и философией, и, как правило, все они хоть раз испытали желание уйти из жизни. Конец эры Мэйдзи… То было удивительное время, когда люди принимали близко к сердцу непознаваемость абсолютной истины; странное время, когда молодежь с увлечением философствовала на тему о жизни и смерти. Во время зимних каникул в медицинском училище в Окаяме я запасся буддистскими священными книгами и направился в храм Тэнрюдзи в Сага. Там с разрешения старого настоятеля я предался медитациям. Ночи напролет я молился то в галерее главного здания храма, то позади него, сидя на скале у пруда, затянутого уже тонким льдом. Так продолжалось до восьмого декабря – праздника просветления Будды. Когда он окончился, я едва держался на ногах. Теперь, вспоминая о том моем состоянии, я должен признаться, что не ощутил никакого экстаза. Напротив, скудная пища, постоянная усталость и недосыпание привели мой организм на грань крайнего нервного истощения.