Текст книги "Лесная пустынь"
Автор книги: Ярослав Священник (Шипов)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Овсяное печенье
Случается, самые обыкновенные фразы, сказанные по пустякам, становятся, что называется, учительными. Важен момент, в который произносятся эти простые и, быть может, неинтересные фразы. Если момент подходящий, то и расхожие слова, употребляемые нами по нескольку раз на дню, могут обрести особый смысл и даже вызвать некие, более или менее содержательные, размышления. А вот удобоприменительность момента – вопрос загадочный и легковесному объяснению не подлежит. Тут уж все: как получится…
Однажды, второго февраля мы отмечали у отца архимандрита очередную годовщину Сталинградской битвы, в которой он принимал самое героическое участие. Батюшка был известен крайней строгостью по отношению к себе и безграничной доброжелательностью ко всем остальным людям. Его уже донимали всякие немощи, так что из кельи он выходил редко, разве только на службу иногда: помолиться со всеми, причаститься… Жил, можно сказать, в молитвенном уединении. Но Сталинградскую победу отмечал неуклонно. И всякий, кто помнил, что именно произошло второго февраля сорок третьего года, мог зайти к нему. Празднование совершалось в полном согласии с традицией, начало которой, как мы понимали, было положено еще на передовой. Каждому вручались две мятые алюминиевые крышки от термосов: в одной – сто не сто, но граммов пятьдесят фронтовых, в другой – специально приготовленная закуска: зеленый горошек в собственном соку, перемешанный с мелко нарезанным соленым огурчиком. Мы выпивали крышечку «за победу!», подкреплялись кулинарным изыском и пиршество завершалось. Хозяин кельи в этом занятии не участвовал по привычной склонности к аскетизму. Да тут еще присоединился к нему молоденький пономарь, пришедший с одним из священников: он строго отверг предложение и взирал на все с видимой осудительностью.
Рассказывать про войну отец архимандрит не любил:
– А чего там рассказывать? Наступаем, отступаем, окапываемся. Опять наступаем. Того убило, этого ранило. Того похоронили, этого – в госпиталь. Другого убило, меня ранило. Его похоронили, меня – в госпиталь. Подлечили – опять: наступаем, отступаем, окапываемся. Война – дело неинтересное, – и улыбался.
Обычно такие встречи проходили в разговорах о всяких церковных новостях: где чего построили, кого куда перевели по службе, но тут батюшка вдруг спросил, а из нас-то кто-нибудь бывал в Сталинграде? Оказалось, что, кроме меня, никто.
– В какие, – спрашивает, – времена? Наверное, Волгоградом назывался уже?
– В начале пятидесятых, – говорю, – самый что ни на есть Сталинград.
И ему, не видавшему город с февраля сорок третьего, стало так занимательно, что он потребовал от меня полного описания.
Мы с отцом плыли тогда по Волге на пароходишке – еще колесном: в ту пору по Волге ходило немало таких судов, на плаву был даже «Яхонт» – реликвия с кормовым колесом. А буксиры так почти все были колесными: знаменитые черно-рыжие, непомерно широкие, из-за выпирающих по бортам колес.
Сталинград спешно восстанавливался, была уже построена парадная лестница на берегу Волги, над развалинами тут и там поднимались дома, ходил трамвай. Мы доехали до Мамаева кургана и взобрались на него. Курган был усыпан позеленевшими гильзами. Я насобирал их, а отец, просмотрев, выбросил все немецкие: «Может, пулями из этих гильз убило кого-то из наших». Всюду по сторонам виднелись могильные холмики: где с жестяной звездой, где с табличкой, а где и без ничего. Местами в траве белели россыпи костяного крошева…
Другой батюшка рассказал, что один из его родственников – дядька что ли – был ранен под Сталинградом и потерял ногу. И просил, если кто окажется в тех краях, поискать – может, найдется, а то протез ему надоел.
Отец архимандрит слушал с почтительной благодарностью, воспринимая наши истории как подарки, как посильное приношение к празднику. Приношение Сталинграду.
Тут я вспомнил еще рассказы матери: с выездной редакцией «Комсомолки» она попала в Сталинград вскоре после освобождения. Надо было налаживать выпуск газеты и одновременно заниматься детьми: в городе оказалось неожиданно много детей – тысячи детей, загадочным образом переживших зиму на линии фронта. Когда прошлым летом ребятишек собрали на берегу и начали перевозить через Волгу, немцы старательно разбомбили переполненную баржу с красным крестом. Жуткое это событие нарушило план, и ребятишки порасползались. И вот теперь их собирали, откармливали, лечили. Для самых мелких – «детские сады»: выберут среди развалин место поровнее, посадят человек двадцать в перевернутые немецкие каски, а над всем – девушка-боец с автоматом. Она – и воспитатель, и заведующая, и завхоз, и охранник. Днем солдаты приносят еду, а на ночь малышей укрывают в ближайшем подвале: там есть тюфяки, одеяла и печка-буржуйка.
Летом на другом берегу Волги устроили пионерский лагерь – дети жили в шатровых солдатских палатках. Для развлечения и боевой подготовки то и дело проводились военные игры. Как-то заметили, что один парнишка уклоняется от военных игр, и пристыдили его, обвинив в трусости. В ответ он неохотно предъявил медаль «За отвагу» и сказал, что с деревянным автоматом бегать не будет, ну, а если понадобится, сможет и оборону организовать, и наступление. Сообщили военруку-инвалиду. Тот пришел, побеседовал и велел отрока больше не трогать: «Свой парень – фронтовик», – но при этом выглядел заметно встревоженным. Той же ночью оба фронтовика по-разведчески незаметно пробрались за территорию лагеря, и мальчонка сдал свой тайник – до утра топили в реке пистолеты, гранаты, боеприпасы, с помощью которых и предполагалось организовывать хоть оборону, хоть наступление.
А первого сентября открыли первую школу: ремонт закончили только к утру, сильно пахло сырой штукатуркой. Присланная из Москвы молоденькая учительница начала урок. Она торжественно поздравила всех с разгромом немецко-фашистских войск под Сталинградом, с открытием первой школы, с началом учебного года, а потом стала называть фамилии учеников и расспрашивать о родителях. Дети отвечали: «Отец погиб на войне, мать угнана в Германию… Отец погиб на войне, мать убита в бомбежку… погиб… убита… убит…». Учительница выбежала в коридор и, прижавшись лицом и всем телом к невысохшей еще стене, даже не зарыдала, а завыла – истошно, пронзительно. Девушки-штукатуры, стоявшие у дверей, тоже плакали. А когда вышедшие из класса ученики стали всех успокаивать, завыли и девушки, и общий вой достиг какой-то невероятной силы и высоты. Учительница, перемазанная в штукатурке, обессилено сползла на пол. В конце концов ребята всех успокоили, взрослые вытерли слезы, отмыли учительницу и занятия благополучно продолжились. Вот, собственно, и все, что я мог рассказать…
Мы уже пили чай. Тут-то и прозвучали необременительные слова, которые для присутствовавших гостей – исключая, пожалуй, пономаря – стали уроком. Казалось бы: после таких бесед – и совсем пустой лепет… А вот поди ж ты!
Батюшка, как всегда в этот день, предложил овсяное печенье – оно напоминало ему какие-то галеты военной поры. Строгий молодой человек сказал укорительно:
– В постные дни – не ем. А была не то среда, не то пятница.
– Почему? – робко спросил хозяин.
– У нас его продают в коробках, а на коробках написано, что в состав входит яичный порошок, потому и не ем.
Батюшка улыбнулся и тихо сказал:
– А у нас его продают в пакетах, и на пакетах ничего не написано, так что я – ем.
Вот и все простые слова.
Через несколько дней отец архимандрит принял схиму. А юноша с отличием окончил семинарию и стал священником. Служил на одном приходе, на другом, на третьем, теперь, кажется, на пятом или шестом: ни с кем не уживается, всех поучает, и все у него как-то внешне, внешне…
А мы, тогдашние гости, при случае любим угостить друг друга овсяным печеньем и всякий раз вспоминаем: «на пакетах ничего не написано, так что я – ем».
Тоскующие по небесам
Освящал самолет. Небольшой, частный, принадлежащий богатому человеку. Самого предпринимателя не было, меня сопровождали его помощники. И вот, когда все закончил и спустился на бетон, проходивший мимо дядька сказал:
– Ничего себе! Остановился, осмотрел меня с головы до ног:
– Священник на нашем аэродроме впервые. Полетать не желаете?
– Вообще-то, – говорю, – я часто летаю.
– Так то пассажиром, а я приглашаю за штурвал…
– Вы серьезно?
– А чего там? Во-он стоит, – он указал на маленький самолетик, – мне его с полчаса погонять надо, вдвоем веселее.
Я спросил своих провожатых – их такая отсрочка даже обрадовала: они хотели провести уборку салона. Правда, взволновались:
– А не опасно?
– Уж слишком, – говорю, – красивая смерть: наверное, не заработал.
Сели в кресла, самолетик затарахтел и поехал. Инструктаж оказался непродолжительным: «Вот так – вверх, а вот так – вниз». Взлетели, дядька кричит: «Бери штурвал!». Сжал я рукоятку, а он снова кричит: «Да не напрягай руку, держи свободно!». После чего откинулся в уголок, и что-то поет. Иногда показывает рукой: выше, ниже, я выполняю.
Под нами переполненная автодорога, кварталы жилых домов, высоковольтка. Поворачиваю налево. Надо круче, инструктор дожимает рычаг. Теперь внизу коттеджный поселок: кирпичные дома с башенками. Следующий поворот: брошенные свинарники, зарастающее кустарником поле, потом лес, в глубине которого усадьба с зеленой крышей – вероятно, дача вельможи. Еще раз налево, и вижу наш аэродром, некогда военный, а теперь коммерческий, снова шоссейка, дома… Летаем и летаем по квадрату. Я уже пригляделся к тому, что под нами, смотрю вдаль: видна Москва, хотя мутновато, в дымке.
– Ты сколько еще сможешь летать? – спрашивает инструктор.
– Пока не кончится горючее, – отвечаю: пусть, думаю, провожатые не дождутся меня и уедут, только бы летать и летать.
Он согласно кивает, коротко машет рукой, словно отмахиваясь от всего земного, и опять заваливается в угол кабины. Потом вдруг командует:
– Давай на аэродром: диспетчер передал, что сто пятьдесят четвертый садиться будет.
Жаль, конечно, но приходится освобождать зону большому самолету. Нахожу взлетно-посадочную полосу.
– Выравнивай, выравнивай, держи курс.
– Можно сажать? – спрашиваю в шутку, а сам думаю: скажет «сажать» – надо будет как-то выполнять приказание.
– Ишь разбаловался! – и перехватывает рукоятку. Садимся, заруливаем на свое место, тишина.
– Ты с какого года? – спрашивает инструктор. Я отвечаю.
– Салага. Я на полтора года старше. Служил на Дальнем Востоке, потом вышел в запас, вернулся домой и теперь катаю и обучаю всех желающих… А ты когда впервые самолет увидал?
– Да был совсем маленьким: жили на Хорошевском шоссе, у Центрального аэродрома, самолеты прямо над головой взлетали, садились…
– Слушай, и я там же!
Оказалось, что мы были почти соседями, однако и дома наши, и школы находились по разные стороны Хорошевки. Он рассказал еще, что через дырку в заборе лазал на Центральный аэродром, чтобы из ящиков, в которые выбрасывали отработавшие свой срок детали, добывать «штуки» – тумблера, маленькие подшипники. Я тоже ходил за «штуками», но не через дырку в заборе, а под шлагбаумом на проходной: отец моего одноклассника был летчиком, и они жили в бараке неподалеку от самолетной стоянки. Я говорил часовому: «К майору Матвееву», – и меня всегда пропускали. Тогда на Ли-2 американское оборудование заменяли отечественным, и выбрасывалось много всякого хлама. Было мне в ту пору семь лет.
– А ты про дыру-то не знал что ли?
– Не знал.
– Через нее солдаты в самоволку ходили… Ну, тебе, конечно, зачем, если друг прямо на аэродроме жил. Счастливый…
– Это тебе повезло – взлетел, а я, видишь, на земле остался.
– Не скажи: твое дело тоже в небеса направленное, тоска по небу, может, с тех Ли-2 и началась. Слушай, а давай я тебя обучу летать: получишь лицензию, насчет здоровья не беспокойся – медсправку сделаем…
– Хорошо бы, конечно, только добираться до вас – замаешься, полдня потерять надо.
Подъехала машина с провожатыми. Я поблагодарил своего соседа.
Расстались мы, как старые друзья.
Бизон и фуфунчик
Отец Гавриил совсем стар. Добираться до храма ему тяжело, но он всегда приезжает заранее, минут за сорок. Потом появляется пономарь, следом – диакон, молодые священники и, наконец, перед самым началом службы – настоятель. Отперев дверь, отец Гавриил обходит иконы, и перед каждой молится о своих чадах: о недужных, скорбящих, неудобоучащихся, непраздных, пребывающих во вражде… Просит и для себя: кончину безболезненную, непостыдную, мирную. Говорит: «Господи, дай помереть здоровеньким!». Он пока еще может служить, и потому считает себя вполне «здоровеньким», притом, что хворей у него – не счесть, и лекарства приходится есть горстями. Но эта просьба не главная – главная в алтаре. Зайдя в алтарь, отец Гавриил медленно и неуклюже – ноги болят – совершает земные поклоны, с молитвой «Господи, прости и помилуй», прикладывается к престолу и начинает зажигать лампадки. Исполнив обязанности пономарские, приступает к диаконским: расставляет на жертвеннике сосуды, находит нужное евангельское чтение, после чего усаживается в уголок и дремлет. Минут пять или десять, пока никого нет. В алтаре тихо, теплятся огоньки разноцветных лампадок, и для старого батюшки это теперь самые счастливые мгновения. Блаженство. «Так бы и помереть», – мечтает отец Гавриил.
Сегодня воскресный день. Пономарь прибегает пораньше, и начинается колготня: надо разжечь кадило, открыть вино, принести просфоры, посмотреть апостольское чтение и прокимен. Он еще почти отрок – только-только школу окончил, но дело знает хорошо – в алтаре с пятилетнего возраста.
– А что, батюшка, – говорит пономарь, – голова после вчерашнего концерта у вас не болела?
– Ужас, – отвечает отец Гавриил, вспомнив, как из-за рок-концерта, устроенного на Красной площади, вчера во время всенощного бдения дребезжали окна.
– Просто – новая культура, – снисходительно объясняет пономарь. – Вам, к примеру, нравится консерватория, а современной молодежи – рок.
– Так то оно так, только в консерватории после концертов ни шприцы, ни окурки на полу не валяются, да и нужду под себя там никто не справляет. Мне утром встретились соседи из Василия Блаженного – тащили от храма два мешка мусора.
– К ним на территорию во время концертов вроде не пускают.
– Что с того? Поклонники «новой культуры» могут и через ограду перебросить.
Приходит диакон, несет со свечного «ящика» записки:
– Ну, такого я еще не видал: «О здравии администрации президента» и «О упокоении новопреставленных Фуфунчика и Бизона». Зашел, говорят, прилично одетый человек, написал эти записки, а на «ящике» заупокойную не принимают – требуют святые имена. А он свое: «Бизон и Фуфунчик – святее быть не может. Правильные, – мол, – пацаны, но позавчера их застрелили». Отвалил денег и уехал на машине с мигалкой. Похоже, рядом работает, – сосед.
Кто-то хочет переговорить с батюшкой. Отец Гавриил выходит: пожилой мужчина просит поменять крестных родителей своего сына.
– Это невозможно, – отвечает отец Гавриил, – а в чем, собственно, дело?
– Толян – крестный отец – завязал, а Надежда – мать крестная – совсем спилась: рюмку хлопнет и под стол валится, так что пить с ними невозможно. Лучше уж Валерку и Катерину.
Батюшка какое-то время втолковывает горемыке насчет восприемников, но тут появляются молодые священники, настоятель, и отец Гавриил возвращается в алтарь: приходит время Божественной литургии.
«Ехал я из Берлина…»
Когда началась война, Борьку пристроили денщиком к важному командиру. Сашку пока не надо было пристраивать – годов не хватало. А он взял да и убежал. В местечке говорили, что во всем виноват священник, с сыном которого Сашка был дружен. Дескать, ходил к ним в дом, портился, портился и со временем испортился до того, что выкинул этот неумный фортель и воюет теперь на передовой.
Был он балагуром, шутником, слегка разгильдяем, а такие в окопах ценятся. Правда, за достоинства он однажды и пострадал. Прибыв как-то с донесением в штаб, Сашка решил перед обратной дорогой слегка вздремнуть – день выдался жарким, и бойца разморило. Только устроился в тенечке под деревом, подходит офицер: «Ты, брат, с передовой?.. Чего там у вас нового?.. Совсем ничего?.. Жаль… Да мы тут, корреспонденты, сидим и который день никаких новостей – ничего передать не можем, начальство ругается». А по всему фронту тогда, действительно, было затишье. Уснул Сашка, но его опять разбудили: пришел другой корреспондент. Потом – третий. Разговаривать с ними доблестному воину надоело, и он брякнул: «Фон Бока в плен взяли». Третий убежал. Потом приходили еще какие-то, может, даже первый и второй, переспрашивали, и Сашка, не открывая глаз, сквозь сон отвечал: «Взяли, взяли… Фон Бока… да». А корреспонденты бросились на узел связи, созвонились с Москвой, там проверили, сказали: дезиноформация. И тут Сашку разбудили всерьез – двое автоматчиков. Объясняться пришлось в особом отделе. А он только и мог сказать: «Они спать не давали». «Что мне с тобой делать?» – спросил особист. «Отправьте домой, товарищ майор, в смысле на передовую», – попросил Сашка. «Опять шуточки? Отправлю, но сначала сортир вымоешь до полного блеска, а то эти корреспонденты все загадили». «Разрешите выполнять, товарищ майор?» «Выполняй. Потом доложишь мне – я проверю».
Война Сашкина протекала, на его взгляд, великолепно: всего три ранения и те – легкие, он даже в тыловые госпиталя не попадал. И с перевязанной грудью, и с подвешенной на шею рукой, и с костылем, дальше медсанбата не отлучался. Заслужил две «Отваги», «За освобождение» и «За взятие» городов и вывел название своей части непосредственно на рейхстаге.
У Бориса баталия оказалась совсем иной: всегда при генерале, при теплых штабах, а уж наград – без счету. Но и Борис получил ранение. Обидное – в самом конце войны. Когда их танковая колонна вошла в очередной чешский город, и Борис, сидя на броне рядом со своим генералом, готовился ловить букеты цветов, как это было доселе, кто-то открыл огонь. Командующий спрятался в люк, Борис вниз головой нырнул следом, однако карманы галифе у него были набиты всякими боевыми трофеями, и он застрял, так что нижняя половина туловища с дрыгающими ногами осталась над танковой башней. Вражеская пуля попала в такое место, что ранение сделалось вдвойне обидным. Бориса наградили орденом, какового у него еще не было, и отпустили домой. Пользуясь штабной связью, он разыскал младшего брата, и они договорились возвращаться на родину вместе.
Ехали в литерном поезде, в прекрасном вагоне, отдельном купе. Сашка пригласил офицеров и пировал, рассказывая без умолку байки и анекдоты, а Борис ничком покоился на верхней полке, с трудом опрокидывая подносимые стопари. Когда все разошлись и Сашка рухнул, чтобы уснуть, Борис похвастался, что везет с собой целый вагон добра. Свесив голову, он говорил про дворцы и замки, где размещался на постой генерал, про музейные ценности, антикварное оружие, напольные часы, обещал поделиться… Младшему брату это было совершенно не интересно и он захрапел.
На другой день празднование победы продолжилось: все так же сидели за столом офицеры, все так же лежал на верхней полке Борис. Он никак не возражал против гостей – гости помогали ему спуститься, когда настигала надобность. И вот в какой-то момент, когда Сашка из купе отлучился, офицеры стали обсуждать слух о проверке, которая будто бы ожидает всех то ли в Бресте, то ли где-то еще. Дескать, энкавэдэшники устраивают жестокий шмон, и один генерал уже лишился звезд всего за пульман трофеев.
Борис попросил снять его и потихоньку ушел в направлении хвостового вагона. Отсутствовал долго – часа два, так что о нем уже все забыли. Вернулся измочаленный, с двумя сабельками в руках. Сабли затолкали под стол, раненого подняли на полку, и все продолжилось своим чередом. Ночью голова, свесившаяся с полки, заплакала: всех здешних стрелочников до конца дней процветанием обеспечил. Младший брат, не выразив нисколько сочувствия, опять захрапел.
А в Бресте никакой проверки и не случилось.
Борис хотел застрелиться. Офицеры успели отнять наградной пистолет и спрятали его внизу – благо раненый самостоятельно не умел спуститься.
В общем, доехали сабельки да напольные часы, которые не удалось вытолкнуть из вагона по причине болезненности задних мышц.
После войны братья оказались в Москве: Сашка стал водителем автобуса, а Борис – хозяйственником в министерстве. На семидесятилетии старшего брата, когда вспоминали о войне и дошли до возвращения в литерном поезде, Сашка между прочим обмолвился, что это он и пустил слух про шмон. Борис долго смотрел на него с недоумением, а потом произнес:
– Зачем?
– Ты ж мне спать не давал: только глаза закрою, а ты про всякую ерунду.
– Ничего себе «ерунда» – целое состояние!
– Да пропади оно пропадом, – и зевнул.
И полились на него яростные стенания.
Но Сашка недолго слушал, он сказал: «Спать охота», – и уехал домой.