Текст книги "Никогда не забудем! (Сборник рассказов белорусских детей)"
Автор книги: Янка Мавр
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕМ!
Сборник рассказов белорусских детей
Рассказы собраны и записаны
под руководством Янка Мавра
Перевод с белорусского П. Кобзаревского
Обработка для детей Л. Раковского
ПРЕДИСЛОВИЕ
«Никогда не забудем» – книга, составленная из рассказов белорусских детей, переживших все ужасы немецкой оккупации и помогавших своим отцам и братьям громить врагов Родины в дни Великой Отечественной войны.
Немецкие фашисты, временно захватившие советскую Белоруссию, превращали в груды развалин города, разоряли колхозы, грабили и убивали советских людей.
За время оккупации немцы убили и угнали в рабство в Германию сотни тысяч белоруссов.
И все же фашисты не могли поставить на колени советский народ Белоруссии.
На защиту Родины со всех концов республики поднялись партизаны. В их отрядах были и дети.
О зверствах немецких фашистов, о пережитых страданиях в немецкой неволе и о своем участии в героической борьбе народа за свободу и независимость Белоруссии рассказали нам дети – авторы этой книги.
Их воспоминания собраны и записаны под руководством белорусского писателя Янки Мавра.
Записи эти – яркий обличительный документ против фашизма.
Мы никогда не простим фашистских извергов, которые разоряли и уничтожали наши цветущие города и колхозы, мучили и убивали советских людей.
Мы никогда не забудем мужественных советских детей, которые помогали своим отцам и братьям разгромить врагов нашей отчизны.
Они принадлежат к тому поколению советской молодежи, которое будет преданно и умело защищать нашу социалистическую Родину от всех посягательств на ее свободу и независимость.
БУДУ ПОМНИТЬ
Деревню, где мы жили, подожгли немцы. Мама, бабушка, я и брат Толик убежали в лес. Назавтра, когда мы вернулись, деревни уже не было: она вся сгорела. Только торчали печные трубы. Над пожарищем стоял удушливый дым.
Мы всей семьей пошли в соседнюю деревню Воротынь. Там жила моя тетя. Но и тут не пришлось долго пожить. И на эту деревню налетели немцы, подожгли ее, а всех жителей от старого до малого погнали неизвестно куда. Гнали долго по незнакомым местам. Если люди отставали, их били резиновыми палками и прикладами. От ходьбы мои ноги распухли и посинели. Мама несла на руках Толика. Она так устала, что еле двигалась. Ее лицо было страшное – белое-белое, всё мокрое от пота и слез. Мама долго несла Толика и не заметила, что он мертвый… Сначала Толик будто уснул на руках, а потом и умер, наверно от голода. На какой-то станции нас посадили в вагоны и повезли. Всех мучила жажда. Некоторые припадали сухими губами к влажным доскам дверей вагона…
Поезд остановился в каком-то лесу. Людей выгнали на широкую полянку. Здесь стояли бараки. Вокруг них тянулись высокие ряды колючей проволоки и было очень много часовых. Кто-то сказал, что это лагерь для пленных.
В этом проклятом лагере сожгли мою маму, бабушка умерла, а я остался из всей семьи один. Сколько времени пробыл в лагере – не помню.
Однажды утром произошло что-то необыкновенное. Нас не будили резиновыми палками, как всегда, и около дверей не стояли часовые. Когда мы вышли из барака, на дворе были уже наши красноармейцы. Многие из нас плакали от радости. Один солдат взял меня на руки. Я подумал: «Вот какой он сильный, такого большого легко держит на руках».
Солдат держит меня на руках, а у самого слезы…
Аркадий Науменко, 1935 года рождения.
Жлобинский район.
В НЕМЕТЧИНЕ
Это было летним вечером. Мы, ребятишки, играли на улице в «чижика», когда из местечка вернулся колхозный счетовод дядя Степан. Он что-то рассказывал такое, что все мигом обступили его. Мы подбежали к толпе и услышали: «Война», «Сегодня немец напал на нас».
Взрослые расходились по домам озабоченные, помрачневшие. Не до «чижика» стало и нам.
Это была наша последняя беззаботная игра.
Колхоз стоял недалеко от границы, и уже на следующий вечер мы увидали на западе отсветы больших пожаров. Днем и ночью слышалась артиллерийская стрельба. Война катилась всё ближе и ближе. Затем пушки стали слышны уже где-то позади, за лесом. И вот в деревню нагрянули немцы.
В первые дни они, как голодные волки, набрасывались на кур, свиней и коров, а потом стали расправляться с людьми. Однажды ночью немецкие солдаты ворвались к нам в хату.
В нашей семье было семь человек: папа, мама, два брата и три сестры. Нас всех погрузили на машину, обтянутую полотном. Папа с мамой сидели на ящичке, в котором была еда. Мама кормила грудью маленького Антона. Валя сидела у папы на коленях, склонив головку ему на грудь, и дремала. Мы, как старшие, стояли.
Была летняя жара, а нас в машине – как сельдей в бочке. Страшно хотелось пить, сохли губы, а воды на давали. Машина неслась на запад несколько суток. Приехали в какой-то город. Немец приказал вылезать. Мы посыпались из машины, как горох. Подали команду: «Женщины и дети в левую сторону, а мужчины в правую!»
Мы едва успели попрощаться с папой. Немцы кричали во всё горло: «Шнель! Шнель!»[1]1
Быстро! Быстро!
[Закрыть]. Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак.
Остались мы пятеро с мамой. Плач женщин и детей раздирал душу, но немецкие бандиты только посмеивались.
Когда подошла ночь, мама, собрав наши лохмотья, постлала постель, мы голодные легли спать. Ящичек с едой остался в машине.
Я проснулась рано, в бараке нечем было дышать. Будто камень лежал на груди. Окна и двери открывать не разрешалось. Взрослые спали на нарах. Детей обычно клали на полу.
Так, задыхаясь от духоты, голодные, мы просидели две недели. Раза два маме удалось вылезать через колючую проволоку, чтоб достать нам что-нибудь поесть. Потом немцы натянули электрический провод, к которому нельзя было подходить.
Но недолго мы были вместе. Мама заболела. Пришли санитары и забрали ее в госпиталь. Только унесли маму, как сразу же заболели мой брат и две сестры. Их тоже на носилках куда-то унесли.
Плакала я сколько хотела, – никто меня не утешал.
Надумала я просить у немцев пропуск в госпиталь. Так хотелось увидеть маму! К брату и сестрам я не просилась: немцы, забирая их, сказали, что им сразу же сделают «капут». Маленький Антось в ту пору был как мертвый: не кричал, как бывало раньше, лежал с закрытыми глазами и чуть дышал.
После долгих просьб я добилась пропуска. Я собралась идти, только было больно: я знала, что мама голодная, а у меня ничего нет, чтобы ей принести.
Получив пропуск, я пошла в госпиталь, меня пропустили через ворота. Я увидела высокий белый дом. Это был госпиталь. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели документ и сказали:
– Второе крыльцо налево.
Иду. С крыльца сразу вход в какую-то комнату. Стучу.
– Мо-ожно-о, – слышится глухой голос.
Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати по две женщины. Спрашиваю:
– Нет ли тут, тетеньки, моей мамы?
– А как зовут маму? – спросила одна из них.
Я не успела ответить, как послышался голос:
– Манечка, доченька!
Это моя мама! Лежала она с какой-то женщиной. Мамы своей я не узнала: была она желтая, как воск, опухшая, а слова выговаривала с трудом. Она стала спрашивать меня про остальных детей.
– Ничего, мамочка, – говорю я, – нам теперь дают три раза есть, и мы начали поправляться.
– Правда, Манечка, ты как будто поправилась, – радостно сказала мама и заплакала.
Она не заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Села я близенько-близенько около своей мамы. Мне так было хорошо, что я снова к ней прижалась. Много о чем говорила мне мама. Она сказала, как будет нам опять хорошо, когда наши побьют немцев.
– Только следи, Манечка, за Антосем и за всеми детьми.
Я ответила:
– Хорошо.
Очень приятно было сидеть с мамой, но время не позволяло. Сюда можно приходить только на два часа. Крепко-крепко мы поцеловались, и я должна была уйти. Шла спотыкаясь, цепляясь ногою за ногу.
Когда я вернулась в барак, Антон был уже мертвый. Пришли какие-то люди и унесли его. Назавтра нам приказали собираться на работу. Подъехали машины, мы погрузились и поехали. Куда не знали. Я очень боялась, чтобы не вывезли из города, потому что тогда я не увижу свою маму.
Остановились мы перед большой фабрикой. Вылезли из машины. Женщинам велели идти направо, а нам налево.
Каждому из детей была дана работа и приказано: «Работать всегда там, где поставили! Кто переменит место, получит пять плетей или двадцать четвертый барак».
Плети и двадцать четвертый барак были нам хорошо известны.
Около нашего барака стоял маленький домик, на нем надпись: «24-й барак – теплая вода». Загнав в него людей, немцы плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных собирали и клали в печь, где они сгорали. Пепел ссыпали около нашего барака. За этим пеплом приходили немки и брали его для удобрения своих огородов.
Кроме голодной смерти, нас ежеминутно ожидала еще более страшная смерть.
Меня поставили у какой-то машины, которая делала винтики. Работали с восьми часов утра до восьми часов вечера. Обеденный перерыв – один час. В двенадцать часов нам дали обед – тридцать граммов черного хлеба и такой же черный суп. Получив маленький кусочек хлеба, я его там же проглотила, суп выпила весь. Вдруг меня как укололи иголкой – я даже подскочила. Что я наделала, – съела весь хлеб и не оставила больной маме! От обиды даже слезы покатились, но хлеба не вернешь.
На другой день после завтрака мы построились парами и пошли по улице, держась правой стороны. По тротуару нам было запрещено ходить: там ходили немцы. У каждого из нас была нашивка на левом рукаве: «ОСТ». В нашем бараке каждому накалывали номер. У меня он и теперь остался на левой руке – 61606.
Поработав пять дней на фабрике, я выпросила выходной день – проведать больную маму. Бегу по знакомой дороге в госпиталь. Несу два кусочка хлеба и немного супа в котелочке. От радости сердце готово выскочить. Увижу маму, принесу ей подарок и опять к ней крепко прижмусь. Стучусь в знакомую дверь. Никто не отвечает. Открываю. Иду к тому месту, где лежала мама. Там пусто. Вслед за мной прибежал какой-то немец, начал топать ногами и кричать: «Тыф! Тыф!». Что он еще кричал – я не поняла. Поняла только, что все умерли.
Я выпустила хлеб и котелочек из рук. Немец схватил этот котелочек, стукнул им раз пять меня по голове и выбросил за двери.
Придя в барак, я плакала всю ночь. В моих глазах стояла мама.
Люди умирали, как мухи. С каждым днем женщин становилось всё меньше и меньше. Мы, дети, легче переносили голод и холод и разные болезни. После смерти мамы я пробыла в бараке два месяца.
Однажды, в субботу, вдруг исчезли все немцы. Мы стали расходиться кто куда. Каждый хотел достать что-нибудь поесть.
Город наполнился нашими солдатами.
Сколько было радости и счастья, когда мы встретили своих! Нас, детей, было очень много. Мы написали товарищу Сталину благодарность за освобождение.
Я до гроба буду помнить издевательства и горе, которые перенесла в неметчине.
Маня Кузменкова, 1932 года рождения.
Будслав, детский дом.
НОМЕР 79645
Когда фронт стал приближаться к Бегомлю, секретарь райкома партии сказал маме:
– Муж у тебя в армии. Тебе здесь оставаться нельзя. Уезжай с детьми.
– А на чем я поеду?
– Я достану; лошадь.
Свое слово секретарь сдержал. Мы погрузили на подводу пожитки, взяли продукты и поехали. Но немцы перерезали дорогу и забрали коня. Дальше ехать было не на чем, и мы пешком вернулись в Бегомль. Пожить здесь долго не пришлось. Знакомые предупредили мать, что нас всех могут арестовать, как семью коммуниста, и советовали уехать.
Мы собрались и в ту же ночь выехали в деревню Дроздово, Толочинского района. В ней жило много семей партизан и советских работников.
Однажды немцы окружили деревню. Всех жителей собрали и под конвоем погнали в Толочин в тюрьму.
В небольшом подвале помещалось около трехсот человек. Духота и теснота были страшные. Люди задыхались. Есть давали один раз в сутки и то какое-то пойло.
Неделя, проведенная в толочинской тюрьме, показалась годом. Затем нас перевели в минский концлагерь. В нем было еще хуже. Людей морили голодом. Начались болезни. Больных вывозили в лес и расстреливали. Так погибла моя бабушка, тетя Саша и несколько знакомых из нашего местечка.
Всех, кто был связан с партизанами или считался советским активистом, отделили от остальных, старательно осмотрели, отобрали вещи и хорошую одежду и погнали на станцию. На путях стоил длинный поезд. Нас посадили в товарные вагоны, двери закрыли и строго приказали сидеть и не шевелиться.
Когда поезд тронулся, женщины бросились к дверям. Через щели смотрели на родные поля и леса, которые оставались позади. Многие плакали: куда нас везут и что с нами будет, никто не знал.
Я прижалась к маме и сидела молча. Молчала и мама.
В первую же ночь заключенные одного вагона взломали потолок и убежали. После этого конвой усилился.
В наш вагон посадили двенадцать солдат, которые день и ночь следили за нами и ни разу не выпустили.
На шестые сутки поезд остановился. Куда мы приехали, никто не знал. Несколько часов нас не выпускали из вагонов. Потом приказали выходить, построили в колонну по пять человек и погнали. Ночь была темная, шел дождь. Мы корчились от холода, потому что одежду отобрали еще в Минске.
Сначала шли полем, потом лесом. Недалеко от дороги горел костер, на котором немецкие палачи сжигали детей.
На окраине леса стоял крематорий – большие, похожие на фабрику здания с высокими трубами. Из труб вырывались клубы серого дыма и пламя. Пахло удушающей гарью.
Мы догадались, что попали в лагерь, где сжигают людей.
Стало ясно, что нас ведут на смерть. В голове помутилось. Я даже не помню, что в то время говорила маме.
Здание крематория было огорожено колючей проволокой. Нам приказали остановиться. Часа три мы стояли без движения.
Потом подошел толстый пожилой немец-эсэсовец и приказал всем раздеваться. Люди не хотели этого делать. Немец повторил приказ. С криком и плачем женщины и дети начали сбрасывать одежду. Тех, кто не хотел раздеваться, немец бил палкой. Многие, всё еще не веря, что их гонят на верную смерть, связывали свою одежду в узелки и клали в стороне, на более сухое место.
Когда все разделись, нас построили в шеренгу по одному человеку и приказали идти. Мы вошли в сырое и темное, без окон, помещение. Стены и пол в нем были цементные. Я с ужасом подумала: «Вот-вот настает мой конец. Я больше ничего не увижу».
Пройдя одну комнату, вошли во вторую. Тут женщинам начали обстригать волосы и смазывать головы какой-то жидкостью. Потом по одному погнали в другое помещение. Перед входом стояло большое корыто с какой-то густой мазью. Каждому из нас приказали смазать ноги до колен.
Мама взяла меня и Милю за руки. Я прижалась к ней и вся дрожала. Когда помещение было битком набито людьми, двери закрылись. Поднялся страшный плач, крики.
Вдруг я почувствовала, как пол под нами зашевелился и начал наклоняться.
Внизу мы увидели огонь – это была печь крематория, в которой сжигали людей. Те, что стояли ближе к печи, с криком свалились вниз. Мы тоже не могли удержаться и начали скользить к печи.
Но в это время произошло то, чего не ожидал никто. Пол стал подниматься. Когда он выровнялся, раскрылись двери и в помещение вошли комендант и тот самый немец, который приказал нам раздеваться. Комендант что-то сказал толстому по-немецки.
Нас облили холодной водой, которая лилась откуда-то сверху. Некоторые женщины так хотели пить, что разевали рты и с жадностью пили эту грязную холодную воду. Нас вывели, построили в шеренги и приказали ждать, пока не подадут одежду… Оказалось, что перепутали эшелон: нас еще не должны были сжигать.
Через час на вагонетках подвезли какое-то тряпье и роздали нам. Женщинам дали одни летние платья. Мне досталась рваная белая юбка, доходившая до пят. Потом мы по одному подходили к немке, которая кистью ставила на плечах красный знак умножения («штрайфа»)[2]2
Арестантский знак.
[Закрыть]. В отдельном зале всех нас осмотрели и ставили клеймо. У меня на левой руке, ниже локтя, был поставлен номер 79645, у мамы – номер 79646, а у Мили – номер. 79644.
Когда окончилось клеймение, нас распределили по баракам. Я, мама и Миля попали в блок номер 11. Это было темное и тесное помещение. Нары размещались в три этажа. Людей было полно. Мы так устали, что повалились на нары и сразу заснули.
Тут мы отбывали карантин.
Ночью я проснулась от крика: «Аппель!»[3]3
Перекличка!
[Закрыть] Нас заставили выйти из блока и построиться по десять человек. С трех часов ночи до десяти часов утра мы простояли без движения под открытым небом. Это было очень тяжело. У людей подкашивались ноги. Многие падали от голода и изнеможения. Некоторые тут же умирали. На моих глазах умерли тети Надя, Дарья и другие. Трупы умерших уносили в крематорий.
В десять часов принесли тепловатую воду – чай, в котором плавали листья березы. Каждому дали по стакану. Позже выдали на пять человек по миске горького варева, без хлеба. Ложек не было, и мы его пили. От такого варева людей тошнило. В первый раз я его совсем не могла есть. Но пришлось привыкать.
После обеда, с четырех до одиннадцати вечера, опять «аппель» – мучительное стояние на одном месте.
С четырех до одиннадцати вечера опять «аппель» – мучительное стояние на одном месте.
Вечером мы получили сто граммов хлеба и стакан чаю. В одиннадцать часов объявлялся «лагерруэ» – покой. Нас загоняли в блок, и мы ложились спать. Но в тесноте и грязи заснуть сразу не удавалось. И так каждый день.
Когда окончился карантин, женщин стали гонять на работу. Недалеко от лагеря был пруд. Немцы заставляли заключенных лезть в студеную воду и ведерками переливать ее в канаву, а потом из канавы обратно в пруд. За малейшее непослушание жестоко избивали.
В Освенциме я прожила больше года. Особенно было тяжело, когда меня разлучили с мамой и я около года не знала, где она и что с ней.
В конце 1944 года до нас дошли вести, что Красная Армия подходит к Освенциму. В лагере поднялась паника. Немцы стали уничтожать документы, сожгли бараки, взорвали крематорий, начали вывозить людей. Тех, кто не мог идти, расстреливали.
Помню, что нас выгнали во двор и построили в колонну. Начался отбор. Комендант лагеря Крамер, высокий, толстый, с вытаращенными глазами, смотрел, может ли идти человек или нет. На обессиленных он указывал пальцем, и их расстреливали.
Я с девочками стояла и тряслась. Каждый из нас думал: а что скажет комендант? Вот дошла очередь и до нас. Комендант взглянул на мою подругу Тому, что-то буркнул и показал пальцем, потом на меня. Я и Тома закричали и начали плакать. Немка, которая стояла рядом с комендантом, что-то сказала ему, и нас выпустили за ворота. Мы присоединились к другим людям.
В лагере слышались крики, стоны, плач, выстрелы. Это расстреливали забракованных женщин и детей. Горели дома, и черный дым вздымался в небо.
Здоровых построили в колонну по пять человек, каждому дали по ящику с каким-то грузом, и мы тронулись в дорогу. Идти было тяжело. Ящики резали плечи, болела спина. Силы падали. Я еле тянула ноги. Не вытерпев, я сказала Томе:
– Хоть меня и убьют, но больше нести не буду!
– Я тоже брошу, – сказала Тома.
Мы бросили ящики в канаву и пошли. Трое суток шли голодные. Тех, кто отставал, немцы пристреливали. Я знала, что меня тоже пристрелят, если отстану.
На ближайшей железнодорожной станции нас посадили на платформу и привезли в какой-то город. Мы очутились в концлагере, где было не лучше, чем в Освенциме. Нас разместили в бараках, в которых гулял ветер. Людей умирало еще больше.
Когда советские войска подошли близко к городу, немцы решили отравить всех заключенных. Пища была отравлена, но ее не успели раздать. В лагерь ворвались советские танки. Нашей радости не было ни конца, ни краю. Мы обнимались, целовались и плакали.
Через два дня нас отправили на родину. Дома я встретила маму и брата Сеню. Живой осталась и Миля. Она теперь живет в Борисове, и я с ней переписываюсь.
Катя Жачкина, 1931 года рождения.
Город Бегомль, Минской области.
НА ОКОПНЫХ РАБОТАХ
Осенью 1943 года фронт подошел к реке Проне. Деревня Хворостяны, где я жил, стояла в трех километрах от реки, и старики говорили, что наши скоро будут здесь. С нетерпением ждали мы прихода своих.
Мы жили в лесу: боялись, чтобы нас не перестреляли или не погнали в рабство, в Германию. Как только поднималось солнце, немцы, как гончие, бегали по кустам и ловили людей. Вечером мать и наша соседка Павличиха заговорили о том, где мне и их Ивану спрятаться на день.
– Оставаться тут нельзя, – сказала мама. – Пусть лучше идут в Чертово болото.
Уже рассвело, когда мы с Павлюковым Иваном вылезли из нагретой ямки. Ветви деревьев обросли инеем. Я дрожал от холода, и лезть в болото мне не хотелось. Решил заползти в бункер и просидеть там до вечера. О своем намерении я сказал Ивану. Тот не согласился, разозлился на меня и бегом кинулся назад. Я залез в бункер и распластался на соломе, как в постели. Рядом были другие бункеры. В них слышались плаксивые детские голоса. Я не заметил, как подкрался сон. Проснулся от женских криков. Не мог понять, в чем дело. Вдруг у входа зашатался лозовый куст и на меня уставилось черное дуло автомата. Я вылез и очутился перед немцем. Морда у него была красная и прыщеватая. Я стоял и чувствовал, как дрожь проходит по моему телу, темнеет в глазах. Толкнув меня рукою так, что я чуть не повалился, немец приказал идти вперед. Он пригнал меня к толпе хворостянцев, которых поймали в кустах и на болоте. Среди них был и Коля, с которым я учился в школе. Родных моих не было; видно, немцы не нашли их.
Нас гнали сперва полем, потом дорогой через березняк. Кусты кишели немцами. Они копали бункеры. Около дороги стояла легковая машина. Возле нее вертелся немецкий офицер. Когда мы проходили мимо, он схватил меня за руку, вытащил из толпы и оттолкнул в сторону. То же самое сделал с Колей. К нам подошел немец с винтовкой и погнал перед собой. Остановились у широкой глубокой ямы, где работали девчата. Нам дали лопаты и показали, чтобы мы лезли туда «арбайтен»[4]4
Работать.
[Закрыть].
Проработали весь день без передышки. Нам даже не разрешали разогнуться. Достаточно было это сделать, как немец гаркал во всё горло и угрожал винтовкой. К вечеру я совсем обессилел. Болели руки, ныла спина. Казалось, что не выдержу и упаду.
Когда совсем стемнело, нас посадили на грузовики и под конвоем перевезли в деревню Усушки, которая находилась в пяти километрах от наших Хворостян. Выгрузили и привезли в просторную хату. В хате горела керосиновая лампочка. Переводчик спросил наши имена, фамилии, домашние адреса.
За столом сидел толстый лысый немец и записывал со слов переводчика. Потом он что-то проворчал. Переводчик громко сказал:
– Задумаете убегать – поймаем и расстреляем. Не посмотрим, что вы дети.
Почти до самой зимы нас гоняли на работу из Усушек в Хворостянские березняки. Про своих родных я ничего не знал и не слышал.
Работа, которую мы выполняли, была непосильна для нас. Мы то копали бункеры, то носили бревна для накатов, Немцы смеялись и издевались над нами. Продуктов почти не выдавали, хоть и было назначено в день триста граммов хлеба.
Из Усушек нас перегнали в деревню Остров. Тут было еще хуже. Не считая женщин, подростков и стариков, нас, детей, было около двадцати человек.
Нам отвели маленькую хатку с окнами без стекол. У хорошего крестьянина, как говорили старики, коровы стояли в более теплом помещении. Только тут я узнал, что фронт продвинулся вперед и сейчас передняя линия не на Проне, а где-то у деревни Усушки. Мою деревню заняли наши. Как хотелось быть там!
Из Острова нас гоняли ночью под Усушки, на передовую, копать траншеи. Пули свистят над головами, а нас ставят на открытом поле, отмерят по пять, а то и больше метров – и копай. Землю сковал мороз, и местами мерзлота доходила до полуметра. Я выбивался из сил, пока выполнял свою норму. Часто только утром нас выводили из этой каторги.
Я начал задумываться, как бы избавиться от каторжной работы. Рад бы заболеть и заболеть так, чтоб не подняться. Но болезнь не шла. Убежать? Нельзя – сильно охраняли. А работать на немца очень не хотелось. Не выйти на работу тоже нельзя. Все же многие ухитрялись уклоняться от работы. И как немцы ни искали, ни выгоняли, ни пугали – ничего не помогало. Немцы знали про всё это и усилили контроль. Перед тем как идти на работу, выстраивали в шеренгу по списку. Но и тут люди додумались, как обмануть немцев. На проверку выходили все, а с дороги многие убегали. Узнали немцы об этой хитрости и ввели талоны. Как придешь с работы и сдашь патрулю лопату, тебе дают талон. Назавтра по этому талону выдавали лопату. У кого не было талона, сажали в холодную.
Начал хитрить и я: еще днем прятал лопату, а когда выгоняли на работу, залезал под нары. Сидел тихо, как кот, потому что по хатам ходили немецкие патрули. Когда возвращались рабочие, я незаметно присоединялся к колонне. Я так наловчился, что три ночи подряд не выходил на работу. На четвертую – попался. Получилось это потому, что талоны роздали не на месте прибытия, как было раньше, а в дороге.
В хату вошел начальник нашей колонны и вызвал меня.
– Почему не был на работе? – спросил он через переводчика.
– Ботинки порвались, – ответил я.
Начальник озверел и так толкнул меня, что чуть дух не вышиб. Думал, что пристрелит: он любил носиться с револьвером.
Таких «преступников» собралось десять человек: восемь девчат, Вася из деревни Долгий Мох и я. Построили и под конвоем погнали к какому-то высшему начальнику. К нам вышел обер-лейтенант с переводчицей.
– Почему не работали?
Мы в один голос закричали:
– У нас нечего обуть! Мы босые. Не пойдем – зима…
Обер-лейтенант сверкнул глазами, буркнул что-то унтеру и скрылся за дверью.
– На три дня в холодную. Ночью будете копать окопы. Продуктов не получите ни грамма.
– Проучим… Босые будете ходить, – перевела переводчица и ушла.
Весь день просидели на морозе в сарае. Было очень холодно. Зуб не попадал на зуб. В щели заглядывали немцы, хихикали. Мы злились, но сделать ничего не могли.
На всю жизнь запомнится и немецкая «дезинфекция». Немцы собрали одежду и разные лохмотья, что были на нас, и отнесли в баню. Мы собрались в сарае голыми. Я не находил себе места от холода. Тело посинело и скорчилось. Мерз не только я, а все. Старикам, по-моему, было еще холоднее, чем мне.
Часа три немцы продержали одежду в бане. Это время показалось мне длиннее, чем вся моя жизнь. После этого я долго кашлял, появился насморк, головные боли. Решил сходить к доктору. Доктор, толстый маленький немец, издалека посмотрел на меня, усмехнулся в короткие усы и что-то пробурчал. Переводчица сказала:
– Доктор говорит: вместо одной нормы надо выполнять две. Это первое лекарство…
Вышел я из «амбулатории» молча, но в сердце моем всё кипело. Если бы можно было, я бы разорвал на кусочки толстую свинью – доктора и немецкого прихвостня – переводчицу.
Весной из Острова нас погнали на запад, к Днепру. Жили в лесу, в бункерах. Каждый день гоняли поправлять дороги. С едой стало еще хуже. Если в Усушках и Острове мы находили кое-какую брошенную крестьянами еду, то тут об этом нечего было и думать. Деревни и в глаза не видели: из лагеря нас не выпускали ни на шаг. Убежать тоже нельзя было: вокруг стояла охрана.
Однажды, выбрав темную ночь, я подполз к бункеру, где хранились немецкие продукты. Маленькое оконце было над самой землей. Я осторожно вынул из рамы стекло и протянул руку. На мое счастье, там лежал хлеб. Вытащил семь буханок. Принес в бункер. Мы сели около хлеба полукругом – и семи буханок как не бывало. Меня потянуло еще раз сходить, и я опять побежал к «складу». Только достал две буханки, как с противоположной стороны скрипнула дверь. Схватив хлеб, я побежал к своему бункеру. Недалеко or него я спрятал хлеб под березкой. Немцы обнаружили пропажу и назавтра утром сделали обыск во всех бункерах, где жили колонники (так называли нас). Пришли к нам, выгнали всех из бункера и начали рыться. Перевернули всё вверх ногами, но хлеба не нашли: он был уже съеден.
Наступило время, когда всё чаще и чаще стали появляться наши самолеты. Они летали целыми стаями. С большой радостью мы смотрели на них, ожидая скорого освобождения.
Немчура зеленела от злости, а мы сияли.
Однажды нас гнали на работу. Только мы вышли из лесу на полянку, как в небе появились около двадцати советских самолетов. Подлетев, они дали несколько очередей из пулеметов. Немцы побежали кто куда. Теперь им было не до нас.
Мы все разбежались. Я бросился в рожь и лежал, не поднимаясь, часа четыре.
Вдруг до моих ушей донесся глухой гул, который с каждой секундой усиливался. Я насторожился и приподнял голову. Сквозь ржаные стебли увидел две немецких бронированных машины. Они двигались прямо на меня. Я испугался не на шутку, но не встал с земли, а прижался к ней еще плотнее и одним глазом наблюдал за движением машин. Подняться и бежать было невозможно. Я знал, что если поднимусь, немцы скосят из пулемета. Одна машина прогрохотала метрах в двух от меня. И теперь я удивляюсь, как хватило у меня выдержки улежать на месте. Когда броневики прошли, я пополз к кустам и набрел на нескольких местных женщин. Они приютили меня. Это была последняя ночь моих страданий в неволе.
Саша Мукгоров, 1930 года рождения.
Город Минск.