355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янка Брыль » Смятение » Текст книги (страница 2)
Смятение
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 17:49

Текст книги "Смятение"


Автор книги: Янка Брыль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Разговор с Леней начал Зимин, несколько мрачный и грубоватый товарищ из парашютистов, которого у них недавно прозвали "Есть сведения".

– У тебя, Живень, были в свое время связи с помещиками Росицкими. Есть сведения, что связи даже довольно тесные.

Стройному белокурому красавцу в лихо затянутой ремнем шинели это явно не понравилось. Раньше они по службе не сталкивались, ничего плохого Зимин ему не сделал, Живень знал его издалека, по должности, однако обращался по званию, как будто только при нем не мог забыть, что сам он сержант, а у того – шпала на новой гимнастерке.

– У меня, товарищ капитан, были с ними такие же точно связи, как и у каждого в нашей деревне. Мы ходили туда, в панский двор, на гулянки.

– А ты подумай, Живень, припомни.

– Я уже давно подумал.

– А все же есть сведения, что ты...

– Да ну тебя, Иван Кузьмич, – засмеялся начштаба. – Давай сразу, не волынь. Дело, Живень, вот какое. Есть сведения, как справедливо говорит Зимин, что вас в ту ночь обстреляли аковцы, легионисты "Жбика"*. Значит, сам знаешь, пана Струмиловского. Лучше всего накрыть бы их, сукиных сынов... Но есть другой приказ. Вот теперь ты, Иван Кузьмич, и давай.

______________

* Жбик – дикая кошка (польск.).

Зимин начал "давать", основательно и монотонно, с нерушимым спокойствием глядя на разведчика:

– Нам приказано наладить связь с отрядом "Жбика" – Струмиловского, с целью помочь ему встать на правильный путь. Учитывая, что в этих местах часть католического населения либо фактически является, либо называет себя поляками, работу эту следует считать весьма ответственной. Учитывая твое, товарищ Живень, знание польского языка и связи с помещиками Росицкими...

– Я повторяю, товарищ капитан, что у меня с ними никаких связей нет и не было.

– Есть совершенно точные сведения, что таковые...

– Погоди, Кузьмич, – перебил Зимина Буховец. – Леня, это я сказал ему, что ты когда-то тискал ихнюю паненку. Ту белявенькую, как ее там – Яня или Франя?..

– Ну, ты, Адам, мог бы и больше понимать! Какие ж это, к черту, панские связи!..

– А ты не ершись так, недотрога. Тебя никто не собирался упрекать, нам это для дела нужно. Ты не фыркай, а слушай. Тоже мне мужик!..

– Да уж и не баба. И не люблю, когда со мной как с маленьким. Давай, товарищ капитан!

Зимин, не меняя спокойного выражения лица, продолжал:

– Теперь, когда ты, Живень, кое-что припомнил, пойдем дальше. Используя, как я уже говорил, знание языка и то, что мы не без основания назвали связями, ты должен добраться если не до самого "Жбика"-Струмиловского, так до его заместителя Зигмунта Росицкого, известного тебе брата той паненки. Он, говорят, пропал. Не пропал: есть точные сведения – в банде. Обращаю также твое внимание на их шурина Щуровского. Задание: установить связь, хорошенько изучить их настроение и в подходящий момент предложить перейти к нам, пока не поздно, искупить свою вину в борьбе с нашим общим врагом. Вопросы есть?

– У меня не вопрос... Я думаю, товарищ капитан, не подхожу я для этого дела.

– Почему?

– Здесь бы какого-нибудь поляка или хотя бы католика. А то так они мне и поверили... Вот если бы Стась был жив. Пускай из батраков, однако ж поляк. Это для них очень важно.

– Ты, Живень, не отвиливай. И одолжения нам не делай. Был бы у нас тут поляк, мы б с тобой разговора не заводили.

– Ну, ладно. Хотя не рад, как говорится, да готов. Если надо. Только вопрос у меня, товарищ капитан. Вы считаете, что они нас тогда обстреляли?

– Такие сведения имеются. Но ты, Живень, забудь об этом на время, держи свои нервы в руках. Тебе доверяется нешуточное дело. Еще два слова: для конспирации...

...Так Лене довелось встретиться с Чесей почти через четыре года после поцелуев на крыльце.

6

Из восьми человек разведчиков Леня взял с собой одного Хомича: он местный, да и знакомый в этой семье. Остальных хлопцев оставил на всякий случай на хуторе у большака, в двух километрах от Горелицы, где стоял гарнизон полицаев. В мокрой тьме, уныло хлюпая по глубокой грязи, проехали они с Мартыном вдоль своих Углов, где их, после того как забрали семьи в пущу, не так уж тянуло остановиться. С большака двинулись вниз, в долину, больше ощупью, наугад, потому что не различить было даже лошадиных ушей. И тут, на этой так хорошо знакомой дороге, Хомич начал, как всегда:

– Ну, тебе, браток, вестимо... Она засиделась там в ожидании божьей милости. Живое к живому тянется. А на какую холеру я там сдался? Был бы хоть жив старик, Ян Янович, так побрехали бы малость, а то...

Леня молчал.

Он, конечно, не рассказал никому из своих друзей, ставших недавно его подначальными, ни о задании, ни даже о том, что ему было известно, выражаясь по-зимински, о положении в поместье на сегодняшний день.

Они дошлепали до крыльца и остановились в мутном свете, сочившемся из большого окна. Лошадей привязали к забору, и Хомич, клюнув раз-другой толстыми пальцами в стекло, пробасил магическое в те времена:

– Эй, хозяин, открой!

– Так что разговор с ними поведем только по шерсти, – твердо, шепотом промолвил Леня, первым направляясь к двери.

Отворила она.

– Ах, это вы, товарищи, – сказала по-русски, почти естественно выказывая радушие, которое было теперь кое для кого средством самозащиты. И сказано это было просто товарищам партизанам, так как ни Лени, ни Хомича она сперва не узнала.

– Добрый вечер. Чужих нет? – привычно спросил Леня, первым входя из темного коридора в освещенную комнату.

– Нету, нету, товарищи дорогие, – уже совсем сладко пропела стоявшая у стола высокая полная женщина, в которой Живень не сразу признал Ядвисю. Впрочем, он очень давно ее не видел. В тридцать девятом она сюда из города не показывалась.

Чеся, вошедшая следом за Хомичом, узнала Леню и еще раз – уже по-белорусски – сказала:

– Ах, гэта вы!..

Теперь удивление прозвучало вполне искренне. Она подошла и протянула руку. Пожимая ее, хлопец успел не только разглядеть паненку, но и почувствовать, кажется, в теплой силе маленькой ладони то давнее, только зародившееся, что некогда, особенно сразу после разлуки, волновало его ночами... Она была одета по суровой моде военного времени: свитер и юбка, вязанные из некрашеной шерсти. Подумал даже: "Сама вязала или кто-нибудь из наших угловских девчат?.." Эта широкая юбка и облегающий, с высоким воротом, свитер не столько скрывали, сколько подчеркивали ее красоту. На коричневый свитер свободно падали золотистые волосы. А большие голубые глаза под тонкими черными бровями смотрели сейчас на Леню только удивленно.

– Видно, и не ужинали еще, товарищи? – пропела Ядвися.

– Спасибо, не беспокойтесь.

– А чего тут "не беспокойтесь"? Это ж не кто чужой – свои люди, соседи. Чеся, займись, кохане, гостями, а я быстренько...

Она вышла, должно быть, на кухню.

– Садитесь, проше, – обратилась к ним Чеся.

Леня шагнул к ближнему стулу, сел, снял мокрую пилотку. Черт возьми! Почувствовал себя не по-солдатски неловко за свои заляпанные грязью сапоги, будто он и в самом деле пришел сюда со шляхетским визитом.

– Садитесь, проше, и вы... Кажется, пан Мартын?

– Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.

Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.

Наступила довольно тягостная пауза.

– Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?

Пустые, чтоб только не молчать, слова.

– Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.

Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном...

Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось, из полного забвения и снова юно зашумела у него в крови... Но она заглушается слишком еще живым воспоминанием... Немой хрип Сережи и теплая, липкая кровь его сердечного друга, которую Лёнины руки будут помнить всю жизнь!.. Глаза Алеси, Сережиной сестры. Как она плакала!.. Голос Стася, всегда веселый, так забавно коверкавший белорусские слова, так неповторимо звеневший в их белорусско-русско-украинской среде, и в душной землянке, и под высокими соснами, когда Стась затягивал одну из своих любимых родных песен и поглядывал с улыбкой на Леню или Сережу Чембровича, ожидая подмоги, радуясь, что есть кому по-польски подтянуть...

"А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они – представители вот этих ясновельможных?"

На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, Зигмусь...

"Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!.."

За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.

– Пани, видно, нездорова? – с почти искренним сочувствием спросил Хомич.

– Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? – отвечала Чеся, совсем как угловская девка.

"Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас..."

Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви...

Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же "неприкосновенном" из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.

– Мое почтение, – поклонился он с достоинством и представился: Щуровский.

– Добрый вечер, – буркнул Леня.

Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.

– Вот оно что, – сказал он. – Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант – что уж она, то и он при ней...

– Але ж, проше, проше бардзо, – засуетился человечек.

Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.

Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети – мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.

Беседу, которая не очень клеилась, оживил приход Ядвиси. Полная, еще довольно свежая и привлекательная, она выплыла из кухни, со сладкими приговорами неся стандартное в те партизанские времена угощение: сало, хлеб, соленые огурцы и запотевшую бутылку самогона.

"Как они здорово вошли в новую роль!" – думал Леня, чокаясь с этими когда-то недоступными для него людьми. С каким-то чувством внутренней гадливости он пил холодный приторный самогон, который они гнали не только для себя, и все в нем сжималось от некой невидимой капли, от которой не уйти, которая холодным прикосновением вот-вот обожжет его, как та легионистская пуля... Ей нельзя было верить – их простоте, порожденной жаждой пережить лихолетье, уцелеть в этом потопе, где грозно встают и то и дело в кровавой схватке сшибаются одинаково враждебные для них волны. Ну нет! Панам не просто хочется пережить, уцелеть: они конечно же мечтают вернуть свое. Щуровский? Этот не представляет загадки. Старуха и Ядвися? Бог с ними. А как же она, ведь только через нее он может добраться до Зигмуся до самого клубка! Какое участие принимает в их деле она?

"Понятно, многого мы сегодня тут не добьемся. Довольно, если проложим хотя бы первый след.

Так не сиди же ты, Живень, как пень, не береди свои раны..."

И он, встряхнувшись, включился в пустую, но необходимую им и даже веселую болтовню, которую умело завел с "паненками" и небритым паном Францишеком взбодренный чаркой Хомич.

7

Мартын был недурным помощником. Но в следующий раз, дня через три, Леня сказал ему, что поедет в Устронье один.

– Ты оставайся здесь, в Углах.

Хомич догадывался, что Живень начал ездить туда неспроста. "Спроста" ради Чеси – он мог бы как-нибудь собраться заглянуть к ним и раньше. А теперь ведь у него есть другая, все равно что жена, Алеся... Однако Мартын молчал, маскируя свою догадку по привычке грубоватым смачным словом.

– Что ж, – приглушенно басил он с коня, когда они остановились за крайними хатами родной деревни. – Что ж, поезжай, коли надо, один. Там уж и за мое здоровьечко... Кабы не этот Ядвисин лысый сморчок, так и я...

– Ну, ну, вояка! Кому что, а кошке – сало. Жди меня через час.

...Был морозец в ту ноябрьскую ночь – луна и первый морозец.

Отворила Лене опять она.

– Ах, это вы, – сказала и даже как будто обрадовалась, что он один. Добрый вечер... товарищ Леня!..

Этой маленькой паузы между словами "вечер" и "товарищ" ей было довольно, чтобы кокетливо улыбнуться.

– Добрый вечер. Я, панна Чеся, хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз. Дело очень важное. И для нас и – еще больше – для вас...

Его серьезность передалась и ей. Даже плечи заныли под свитером, точно от холода. Если б не это "и для нас и – еще больше – для вас", она подумала бы: он попытается вернуться к тому, что началось у них... ах, как давно! Как ползет это тоскливое и страшное время!.. А началось у них тогда так неожиданно и забавно, как в романе. Как у панны Юстинки и деревенского Янека из "Над Неманом"*. Даже интересней, с такой... ну, очень уж занятной, заманчивой необычностью. Но сейчас этот милый, даже интеллигентный и, видимо, отважный юноша заговорил о чем-то другом. Что ж, и она уже не та девочка, сорванная войной со школьной скамьи, и ее уже кое-чему научила беда.

______________

* Роман Э.Ожешко.

– Прошу в комнату. Тут холодно. Я сегодня одна дома, только с мамусей.

От этих слов Леню против воли залило трепетным жаром. Когда в пустой большой комнате они присели к столу, разделенные только лампой, он сперва просто не мог говорить. Даже совсем по-мальчишески, подумалось ему, спрятался за лампу, чтоб не видеть ее лукавых, манящих, солнечных глаз, ее горячих, не слишком – только для сладости – полных губ...

Но тут он снова вспомнил предсмертный хрип и теплую кровь у себя на руках, увидел глаза – другие, полные бездонного горя, почувствовал их слезы на сухих горячих губах... И он точно кинулся грудью вперед – под портупеей и серым армейским сукном шинели, – спокойно, но властно протянул руку и отставил лампу.

– Панна Чеся, где Зигмусь?

Она молчала, даже не опустила глаз.

– Что ж, можете и не говорить. Вы меня знаете, я вас тоже. Вы паненка, а я, не приди Советы, я был бы захудалым хозяишкой, если б повезло, или просто батраком. Может быть, даже и у вас, у вашего брата. Лешек добился бы своего. Кажется, был такой план: "влюбиться" в неудачницу Яню, дочку Струмиловских? Еще гектаров пятьдесят. Да я не о том. Наша власть не причинила вам зла. Живите, работайте. Помните наши вечеринки после освобождения? Как старательно мы вытирали ноги, заходя к вам в дом? А кто кого-нибудь из вашей семьи обидел хоть словом? Мы любили слушать игру вашей матери, но отказались от этого: не хотели видеть брезгливость и ненависть, написанные на ее лице. Макар Бохан, ваш бывший батрачок, оттого и ложился, в пику вам, на рояль, покуда мы ему не сказали, что хватит, что дело не в этом. Мы не могли поступить иначе, ведь мы шли, стремились к свету еще тогда, когда вы, ваша панская власть, заслоняли его от нас... Но что вам до того?! Вы нас только терпите, как терпят, скажем, мороз, грозу... Но и это... бог с вами!..

Она смотрела на него, точно застыв в настороженной позе. И ее всегда гордо поднятая голова, выражение ее лица, похолодевшие глаза и губы говорили о чем-то новом, подозрительно не схожем с тем, что видел Леня раньше. Вспомнил вдруг, что почти так же глядел на них когда-то на вечеринках угрюмый Зигмусь.

"Ясновельможная проснулась!.." – подумал Лепя и еще дальше отодвинул ее от себя, ее – женщину, уже не желанную; он видел только паненку, помещицу, должно быть все ж таки связанную с теми, кто убил Сережу и Стася, кто искалечил Адама, кто заставил так горько плакать Алесю, кто... "Спокойно, Живень, спокойно!.."

– Панна Чеся, вы, наверно, слышали уже, что был Сталинград, была Курская дуга, что наша армия в Гомеле, в Киеве?.. Как бы там фашисты и разные их прихлебатели ни брехали о нас, вы знаете, что и мы, партизаны, делаем немало. Вы помните Стася?.. Его уже нет. И больше нет в нашей бригаде поляков. Но разве мы полякам враги? Мы хотим вместе бороться с фашизмом. И там, на польской земле, есть, панна Чеся, не только АК, которая хотела бы старое вернуть, но и Гвардия Людова – наши товарищи, польские красные партизаны. И это не всё. На днях под Могилевом вступила в бои первая польская дивизия имени Костюшко.

Чеся глядела все так же молча, как будто знала уже и об этом.

– Чего вы хотите? Неужели не ясно, что наши не остановятся до самого Берлина? Что будет Польша, но только Польша не та, какой вы ждете?.. Поймите же хоть вы, панна Чеся.

Она молчала. И он, после паузы, молча поглядев на нее, заговорил конкретнее:

– Я пришел к вам как друг. Поверьте мне, пока не поздно. Я предлагаю вам передать брату, что командование бригады "За родную Беларусь" последний раз протягивает вашим аковцам руку. Еще не все потеряно, они еще могут вернуться на путь истинных патриотов. Вот!

Он положил перед ней запечатанный конверт.

– Пускай пан Францишек передаст это Зигмусю.

Только потом он понял, что о Щуровском сказал зря.

Однако она и на это не ответила, будто ничуть не удивившись. И тут на выручку ей пришел неожиданный стук в стекло занавешенного окна. Стук этот подозрительно повторился два раза подряд... И голоса не слыхать... Лепя чуть не вскочил с места, машинально перехватил из левой в правую руку автомат. Так же машинально отодвинулся от окна, против которого сидел. Не успел ей сказать о письме – она сама спрятала его под свитер.

– Это свои – Ядвися с Франеком.

Но он все же вышел за нею в коридор.

Щуровский явился один.

– Она осталась с детьми, – сказал про Ядвисю. – А за мной кто-то едет. Двое. Видно, товарищ Живень, ваши...

С неприятной улыбкой, лысый, сегодня побритый, пан Францишек аккуратно разматывал с шеи самодельный шарфик, снимал куртку, вешал ее – тоже военное опрощение! – на гвоздь, нарочно по-мужицки вбитый у порога в панскую стену. Тягостная настороженная пауза, словно перед неминуемой бедой...

Леня только успел взять себя в руки, собрался начать с какого-нибудь пустого вопроса Щуровскому, как за окном послышались топот и шум. Леня был почему-то уверен, что это свои, и стоял посреди комнаты в почти спокойном ожидании. И вот раздался стук в окно и голос:

– Хозяин... Открой!..

Слова эти сопровождались столь же понятным Лене бормотанием.

Отворить пошел пан Францишек. Вскоре оттуда, один, без Щуровского, вошел низкорослый вояка в кепке с непомерно длинной за его плечами винтовкой, Сашка Немец из конного взвода. Пьяный, гад, даже ноги не держат.

– А, Живень! Привет разведке! Так ты и правда за паненкой ухлестываешь! Так и запишем! Кто тут шел перед нами? Документы на стол!

– Немец, брось!

– Стой, Живень! Допрос мы сделаем по форме. Восемь месяцев в милиции... Ты думаешь... это тебе... пустяки?

– Это шурин мой шел, проше товарища. Был у детей, в Горелице.

– Ага, в гарнизоне! С полицией, с черными бобиками снюхался? Так и запишем! Ты, пане, с кем – с полицией, с панской бандой или с нами?

– Немец, брось цепляться. Тут люди свои.

– Может, кому они и свои, а я... на грош им не верю! Я их таким, брат, зорким оком... Навылет, как ранген!

Лене нестерпимо хотелось взять этот "ранген" за шиворот и выкинуть вон. Однако он превозмог себя и, чтоб верней достигнуть успеха, через силу спокойно сказал:

– Пойдем, Сашка, отсюда. Поздно.

– Поздно? У нас вся ночь впереди! У меня тут с ними еще делов! Я, брат, получше разведчик, чем ты! Так и запишем!

– Сашка, одно только слово. И вернемся опять. Мне, брат, надо с тобой посоветоваться.

– Со мной? Что, и комбриг так сказал? Со мной посоветоваться? Ну, коли надо, так я... Я, брат, могу!

Когда они вышли из комнаты в темный коридор, Леня скорее почувствовал, чем увидел, еще одного. Включив фонарик, поймал лучом его лицо под кудлатой зимней шапкой: белесые ресницы, заморгавшие, словно в испуге, толстый нос, пористый от оспы, и недобрая кривая усмешка...

– И ты тут, Мукосей? Ну что ж, поехали.

А на дворе в упор и шепотом от злости спросил:

– Ты Немца напоил?

– А что, без меня он, по-твоему, не может?

– Ты напоил?

– А если я, так что?

– Завтра узнаешь что. Чего вас сюда принесло?

– Мы-то мы... Мы хоть вдвоем. Другие шепчутся в одиночку... С глазу на глаз...

...Как же это все нелепо вышло!

Правда, он не дал им там остаться. У маленького Немца настроение вдруг неожиданно смягчилось, и он согласился вскарабкаться на коня и уехать. А тот белобрысый, с пористым, как губка, носом, двинулся следом сам, молча – так и ехали всю дорогу до Углов. Дальше, домой, в пущу, они отправились одни, без Живеня и Мартына.

Часа через три, на рассвете, чтобы проверить недоброе предчувствие, Леня заскочил с Хомичом в Устронье.

Двор и дом были пусты.

На столике, за которым они сидели с Чесей, стояла початая баночка вишневого варенья, на ней ложка.

– Может, стрихнин какой насыпали, – говорил Мартын, при свете Лениного фонарика склонившись над столом. – Нате вам, мол, наш подарочек.

Леня светил и молчал.

"Какой же я дурак! Какой недотепа!" – думал Леня, глотая горькую злобу.

А потом он поставил эту баночку на правую ладонь и, оглядев комнату, выбрал мишень.

То самое линялое и бездарное полотно – память былого величия, перед которым сентябрьскими вечерами хохотала над "какими-то голыми бабами" освобожденная деревня.

Партизан размахнулся и ахнул баночку в одну из этих томно почивающих красавиц.

Казалось, поставил последнюю точку в летописи панского гнезда.

8

С того утра прошло больше тринадцати лет.

После неожиданной встречи – пять дней.

Сеяли кукурузу на картофельном поле возле Устронья. Как раз подъехал Буховец. И Леня спросил, что если она на такой площади да уродит не хуже, чем в прошлом году, – куда им девать силос?..

– Пускай только уродит, – как всегда озабоченно, ответил Адам. – Куда девать? А яма стоит у тебя да пасть разевает, который год пустая.

– Где?

В ответ Адам ткнул культей, спрятанной в рукаве пальто, в ту сторону, где виднелось имение. От него остался, правда, только дом, четыре липы, сирень и целая плантация репейника, зимой – продовольственная база для всех окрестных щеглов и чечеток. Эх, кабы всё так родила земля!

– А-а, ты про их погреб? Поехали, взглянем.

– Только мне и дела, – ответил Адам. – Сам посмотришь как-нибудь. Погреба у помещиков были отменные. Ну, бывай!

По расчесанной боронами пашне он заспешил к своей "Победе", оставленной им на дороге.

А Леня улыбнулся от мысли, которая возникла сразу же и как будто совсем неожиданно: "Ну и пусть едет!.."

Он перекинул поводья через голову Метелицы, сел в седло и направился по той же дороге, но в другую сторону, туда, где липы, репейник и... она, что как с неба свалилась в этот никем не взятый на учет заповедник панской старины.

И сегодня был самый обыкновенный рабочий день, а ему, бригадиру, взрослому мужчине, представилось вдруг живо и ясно, что он тот самый конник, хозяин темных, грозящих опасностью ночей, полный сил и жадного волнения юноша, каким он был... черт возьми, уже так давно!..

Стыд боролся в нем с чувством острого, много сулящего любопытства.

И боролся... не слишком настойчиво.

"Нужна же мне яма для этой "политической" культуры", – улыбнулся Леня, словно какой-нибудь юнец, словно был здесь кто-то, перед кем надо было так улыбаться – для маскировки.

Подъехав к заросшей бурьяном и полуразрушенной яме панского погреба, на совесть сложенного когда-то местными мастерами из отборного камня, Леня с седла посмотрел на него почти мимоходом... Да, только бросил взгляд, потому что борьба этих двух чувств – стыда и любопытства – уже изрядно растревожила и накалила его. Как мужчине, солидному человеку, стыдно было за это ребяческое красование на коне перед знакомым окном, из которого тебя, наверно, видят, и, словно мальчишке, приятно было и любопытно: а видит ли она, в самом деле, выйдет ли на порог с тем же и притворным, и бесхитростным, и милым, как некогда, удивлением: "Ах, это вы?.."

И пани Чеся вышла. Когда Леня, как будто его окликнули, повернулся к дому, он увидел ее на том самом крыльце, где вместе с поцелуями вошла в его душу когда-то – и неожиданно так надолго! – сладкая, неодолимая зараза.

Леня, не думая, дернул повод и, ясно, двинулся навстречу волнующей опасности.

– Добрый день, – остановился он у самого крыльца.

– День добрый, пане Леосю. Как хорошо пан выглядит – опять на коне. Как будто все вернулось – и молодость и война... Ну, милая, ну!..

Она протянула руку и теми же белыми теплыми пальчиками, что гладили когда-то его волосы и обнимали его шею, ласкала серо-голубой, с розовыми пятнами и щекочущими волосками нежный храп Метелицы.

– Пан безжалостен, пане Леосю. Как она тяжело дышит!..

– Смотрел тут ваш погреб. Как раз подойдет нам под кукурузный силос. Ведь он вашей матери, вероятно, не нужен?

– А если бы и нужен был, вы что – не взяли бы его? Мамусе тут больше ничего не нужно: я ее забираю. Вместе уедем.

Он подумал: "По правде говоря, это вам давно надо было сделать". Но вслух сказал:

– Обиды она тут от нас, как вы убедились, не видела. Что всем нетрудоспособным, то давали из колхоза и ей. Да и Зося как-никак стала инженером.

Старая пани осталась здесь с внучкой, дочерью Ядвиси. Было время, когда такие вещи происходили очень просто. Летом сорок четвертого года, когда они всей семьей удирали на запад, бабка с тринадцатилетней Зосенькой отбилась от своих в дорожном аду, наступление обогнало их, и оставалось одно вернуться. В "аду советском", как называла пани нашу действительность, ее удивило прежде всего то, что дом их уцелел. В нем, как воробьи под аистовым гнездом, еще при немцах разместились шесть семей угловских погорельцев. Не менее удивило пани и то, что они не прогнали ее, а потом и вовсе перебрались к себе в деревню, в новые хаты, предоставив ей весь дом. Земля отошла, понятно, в колхоз, но остался огород. Никто не мешал жить ей трудами рук своих, посылать Зосю в школу, а потом отпустить ее в институт, который она в прошлом году и окончила. Даже замуж где-то там вышла.

Однако Чеся, видно, все это понимала по-своему.

Усмешечка передернула ее румяные уста.

– Я весьма благодарна. Но заберу ее. Пускай не мучается, глядя...

Глаза их встретились на миг. Поняли друг друга...

– Пан женат? – сказала она после довольно неловкой паузы. – Утешений много уже?.. Ну, по-вашему, дзетачки, ёсць? Видите, пане Леосю, я еще не разучилась...

Он не отводил взгляда от ее глаз. Он понял, что она заговорила о другом не просто из вежливости или осторожности: в любопытстве ее прозвучала нотка живого интереса. Он почувствовал в себе силу для сладкой борьбы.

– И вы замужем? Повезло кому-то...

– Благодарю, пане Леосю. А о детях пан и не спрашивает. Сын у меня. Мой Ясь.

– Что ж вы его не взяли с собой?

– Школа. В конце концов, бабушку я ему привезу, а все остальное... А потом, будем откровенны, пане Леосю, – хочется выпорхнуть куда-нибудь и одной, почуять свободу, молодость... Встретить свой счастливый случай... Здесь не Балтика и не Татры, конечно, но что ж... "Муви се: трудно, и коха се далей..."* Не так ли?

______________

* "Говорим: трудно – и все-таки любим" (польская поговорка).

Знакомо, как раньше, а то и еще более соблазнительно прищуренные глаза подкрепляли эти слова.

– А пан любит свободу? Хоть немножко свободы, пане Леосю? Правда?.. Есть люди, которые умеют ею пользоваться...

Он – в седле, она – на крыльце, лица их почти на одном уровне. В глазах ее заиграли чертики, а в тоне последних слов послышался острый хмелек той насмешки, что, задевая мужскую гордость, подстегивает нерешительного.

– Что ж, надо ехать, – сказал он неожиданно для самого себя. Однако остался на месте. И показался себе, до жаркого стыда, вахлаком.

– И всегда пан Леось так торопится? То война, то планы... А что же тогда для себя?

Ах, как далеко, позорно далеко были они сейчас – и та жгучая ранка на шее, и та баночка с вишневым вареньем!.. Переполненный, оглушенный другим чувством, он не захотел услышать, как раньше, что ее слова, чужие, исполненные все еще шляхетского гонора, задевают честь самого для него дорогого.

Ему стало неприятно, и он, чтоб отогнать – ради того, что сейчас вспыхнуло, – стыд перед самим собой, пробормотал первое, что пришло на язык:

– Вы там в городе живете или в деревне?

– Ну, если наше Машево город, так в городе. Это, пане Леосю, на освобожденных землях, в Приморье.

– В школе работаете?

– Живем помаленьку, пане Леосю...

– Скучно вам здесь, в этой глуши?

– Особенно вечером, – ответила она, поглядев исподлобья. Еще и улыбнулась: – Никто не заедет, не зайдет...

– Никого, положим, и не приглашают...

Она наконец рассмеялась. По-прежнему, по-девичьи закинула назад золотистую, пышноволосую голову, сощурила голубые, большие, такие призывно грешные глаза.

И этот смех много ему сказал.

– Кое-кто, может, и заехал бы, панна Чеся...

– О-о, пане Леосю! Какая чудесная оговорка – "панна Чеся!". Я напомнила пану то время, когда и в самом деле была не пани, а панна? Пане Леосю, пане Леосю!.. Время так быстро, так безжалостно бежит... А нам с паном есть что вспомнить. Если по-человечески, от сердца, без скучной политики, так даже и добрым словом. Именно здесь, на этом крыльце... Разве не так?

И, опять неожиданно для самого себя, с пьяной решимостью он глухо, полушепотом сказал:

– Вечером... я приду.

Она прикрыла глаза и улыбнулась. Потом, чуть открыв, словно в помощь не только, не просто кокетливой улыбке, поглядела в самую душу, еще дала отведать сладкого хмеля, снова опустила длинные темные ресницы и... заговорщицки кивнула головой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю