Текст книги "Петрарка"
Автор книги: Ян Парандовский
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
И читал далее: "Моих коней, если б я их имел в момент кончины, пусть поделят между собою по жребию мои падуанские сограждане Бонцумелло ди Вигонча и Ломбардо да Серико... Тому же Ломбардо я оставляю еще свой малый кубок, круглый, серебряный, позолоченный: пусть пьет из него воду, которую он любит куда больше, чем вино; хранителю нашей церкви пресвитеру Джованни да Бокета я завещаю мой большой требник, который я купил в Венеции за сто лир. Этот дар я делаю с оговоркой. После его смерти требник должен остаться в ризнице падуанской церкви для вечного употребления священниками, которые будут молиться за меня.
Джованни ди Чертальдо, то есть Боккаччо, я записываю пятьдесят золотых флоринов, чтоб купил себе зимнюю епанчу для ночной работы, – мне стыдно, что я так мало даю такому великому человеку".
Петрарку охватили невеселые мысли. Из Чертальдо поступали дурные вести. Бедный Боккаччо уже не выходил из дому, прервал свои лекции о "Божественной комедии", тяжелая болезнь приковала его к кровати. Но самое худшее то, что он вверился жестоким врачам. Петрарка вздрогнул при мысли о тех мучениях, которым подвергает его друга эта свора глупцов. Они живьем его режут! Кто из нас окажется долговечнее? Он вздохнул и читал дальше.
"Маэстро Томазо Бомбазио из Феррары записываю мою чудесную лютню, чтоб она играла у него не для суеты бренной жизни, а во имя вечной славы божией. Пусть упомянутые здесь друзья обвиняют в скудости моих даров не меня, а фортуну, если она существует. По этой же причине я называю напоследок того, кто должен быть первым, а именно: маэстро Джованни дель Оролоджо, врача, которому я записываю пятьдесят дукатов, чтобы купил себе перстень и носил его на пальце в память обо мне.
Что касается моих домашних, то воля моя такова. Бартоломео ди Сиена, называемый Панкальдо, получит двадцать дукатов, только бы он их не проиграл. Моему слуге Джили да Фиоренца, кроме того, что ему надлежит за службу, двадцать дукатов, то же самое и другим слугам, буду ли я иметь их меньше или больше, – сверх положенного по двадцать флоринов. Из остальной челяди каждому по два дуката, точно так же и повару. Если кто-нибудь из друзей или слуг умрет раньше меня, предназначенное ему возвращается моему наследнику.
Единственным наследником всего моего движимого и недвижимого имущества, которым я владею или буду владеть, где бы оно ни находилось, я назначаю Франческо да Броссано, а его самого прошу не только как наследника, но и как самого дорогого сына, чтобы деньги, которые у меня найдутся, он разделил на две части и одну оставил себе, а другую раздал тем, о ком знает, что я хотел бы им дать. Прежде чем закончу это письмо, я должен сказать еще о двух вещах. Во-первых: я хотел бы, чтобы принадлежащий мне клочок земли за горами в местечке Воклюз, в епархии Кавайон, поскольку не окупились бы затраты на дорогу туда, стал бы приютом для бедных, а если это по причине какого-либо закона или распоряжения окажется невозможным, то пусть он перейдет в собственность двух братьев Джованни и Пьетро, сыновей покойного Раймона Моне, который был моим преданнейшим слугою. А если упомянутые братья оба или один из них умерли, пусть это перейдет к их сыновьям или внукам в память о том Моне.
Во-вторых: все мое недвижимое имущество, которым я владею или в будущем владеть буду в Падуе или на территории Падуи, пусть вместе с остальным достоянием станет собственностью моего наследника, но с тою оговоркою, что он ни сам, ни через какое-нибудь другое лицо не может передать другим это недвижимое имущество ни путем продажи, ни дарственной, ни сдачей в вечную аренду, ни каким-либо иным способом, ни даже заложить в течение двадцати лет после моей смерти. Делаю я это в интересах моего наследника, который, из-за незнания всех обстоятельств, мог бы понести убытки, ибо, когда он узнает все досконально, ни за что не захочет от него избавиться. Если б вдруг, поскольку каждый из нас смертен, Франческо да Броссано, сохрани его бог от этого, умер раньше меня, пусть моим наследником будет упомянутый выше Ломбардо да Серико, который знает все мои мысли и был мне преданным при жизни, каким, надеюсь, он останется и после моей смерти.
Добавлю еще одно: пусть после моей кончины мой наследник тотчас же напишет моему брату, монаху из монастыря в Монтре возле Марселя, и пусть оставит ему право выбора, что он предпочитает – сто золотых флоринов сразу или ежегодно по пять или десять, как ему удобно.
Это написал я, Франческо Петрарка; я составил бы иное завещание, если бы был таким богатым, каким считает меня бездумное простонародье".
Ни слова о библиотеке. Правильное ли было принято решение? Что лучше: оставить ли ее в одном месте в полной зависимости от меняющихся опекунов, из которых один будет просвещенным и заботливым, другой – невеждой и беспечным, или разместить среди людей, у которых каждая из его книг будет в почете? Петрарка засмеялся при мысли о том, как будут увиваться книжники вокруг бедного Броссано и выпрашивать у него хоть что-то из этих бесценных сокровищ. Хотел бы он знать, к кому попадет его Вергилий, его Цицерон, его Гомер. Кто будет корпеть над комментарием, который он писал на полях? Перед его глазами вставали лица друзей, далеких и близких, старых и новых, герцогов, кардиналов, епископов, ученых, поэтов.
Мы бы хотели нарушить одиночество поэта и рассеять его сомнения, говоря: "Ты не спускаешь глаз с этой книги Вергилия, которая была с тобой всю жизнь, – не опасайся: она не пропадет. Сперва окажется в доме твоего друга Донди дель Оролоджо, позднее станет собственностью Висконти, а когда в 1500 году их собрание будет разрознено, она, переходя из рук в руки, попадет в Рим, где ее купит ученый епископ Таррагонский, Антонио Августин, а через сто лет некий неизвестный священник отдаст ее кардиналу Боромео. Тот определит ее судьбу, поместив в Амброзианской библиотеке в Милане, где до сих пор с волнением склоняются над нею исследователи твоих произведений и твоей жизни".
Уже несколько месяцев лежал на полке рядом с Вергилием толстый том, присланный ему Боккаччо. Из письма Петрарка знал, что это "Декамерон", переписанный рукою автора. Сколько вложил труда бедный Боккаччо, сколько денег стоили ему пергамент и оправа! И вот со смирением просит он принять запоздалый дар. Поистине запоздалый, хотя и не в том смысле, как это сказано в письме друга. Боккаччо этим словом как бы оправдывал те двадцать лет, что прошли от завершения книги, а для Петрарки это означало: слишком поздно, мой друг! Где найти время на чтение такой толстой книги?
Со вздохом он протянул к ней руку. Ах, эта итальянская проза – какой безнадежный труд! Однако вступление с описанием чумы он прочитал не переводя дыхания. Далее только перелистывал страницу за страницей – фривольные дамочки с их легкомысленными похождениями мелькали у него перед глазами. Но только одна история – история Гризельды – привлекла его внимание, и он прочитал ее до конца.
Вот чем еще одарит он друга, которому так мало отказал в завещании. Боккаччо получит от него нечто такое, что будет дороже самого богатого дара. Он переведет "Гризельду" на латынь. Обеспечит этому отрывку из "Декамерона" бессмертие и спасет все произведение от забвения. Петрарка с энтузиазмом взялся за работу. Элетта никак не могла допроситься, чтобы он вовремя спускался к обеду. Склоняясь над книгой и видя, что она написана по-итальянски, девушка настойчиво просила деда, чтоб он прочитал ей что-нибудь. "Нет, дитя мое, это творение молодости мессира Боккаччо неподходяще для твоих юных лет". Внучка уходила от него, надув губы, но, о чудо, вместо того чтобы исчезнуть за дверью, пряталась на этих страницах сперва в образе самой Гризельды, а потом ее дочери, ровесницей которой была.
Готовый перевод "Гризельды" Петрарка велел красиво переписать и послать во Флоренцию вместе с письмом. "Я солгал бы,– писал он, – если б сказал тебе, что прочитал всю твою книгу, потому что она очень большая, да и предназначена для народа – написана по-итальянски, работы же у меня много, а времени мало". Это было последнее его письмо, он решил больше уже никому не писать. Valete amici, valete epistolae![51] 51 Прощайте, друзья, прощайте, письма (лат.).
[Закрыть]
Его ждала "Одиссея". С пером в руке он продирался сквозь текст несчастного Леонтия, ища "аромата и вкуса" великой поэзии. В открытое окно глядела усыпанная звездами июльская ночь. Кваканье лягушек сливалось с гомоном веча на Итаке. Как раз начинал свою речь Лейокритос, сын Эвенора, когда перо выпало из рук Петрарки и тоненькой полоской начертило на белом листе бумаги свой последний путь.
Так нашли Петрарку на следующий день, 19 июля 1374 года, в канун его семидесятилетия, – голова поэта лежала на раскрытой книге. Это было мечтой всей его жизни – умереть над книгою с пером в руке. Vivendi scribendique unus finis[52] 52 Кончить писать и жить в один миг (лат.).
[Закрыть].
Некоторых не устраивала такая тихая смерть в одиночестве. Рассказывали, что Петрарка умер в окружении семьи и друзей, держа обеими руками руку верного Ломбардо да Серико. В тот момент, когда он закрыл глаза, присутствующие заметили, как из-под балдахина ложа вылетело прозрачное облачко, выскользнуло из комнаты, село на крышу дома, снова поднялось и наконец исчезло.
Никому не ведомо было еще завещание Петрарки, в котором он просил, чтоб его похоронили "без всякой пышности, возможно скромнее", и герцог Падуанский, не зная, что нарушает этим волю покойного, приехал в Аркуа со всем двором. Поэт лежал в дубовом гробу, одетый в пурпурный плащ, полученный им от короля Роберта во время капитолийских торжеств. Элетта надела ему на голову лавровый венок, который сплела сама, как это делала ежегодно в день его рождения. Похороны состоялись 24 июля.
Траурную процессию возглавил епископ Падуи в сопровождении епископов Вероны, Виченцы и Тревизо. За ними следовал весь падуанский клир, было много монахов с аббатами и приорами. Над гробом несли парчовый балдахин, сам гроб был покрыт черным сукном с золотой бахромой. Несли его шестнадцать докторов права, и следом шел весь Падуанский университет. Надгробную речь произнес фра Бонавентура да Перага из ордена эремитов, впоследствии кардинал. Гроб поставили в склепе церкви в Аркуа, откуда через шесть лет перенесли в построенную Броссано гробницу из мрамора на площади перед церковью.
В мае 1630 года какой-то монах, фра Томмазо Мартинелли, отбил одну стенку саркофага и украл правую руку Петрарки. На процессе он признался, что хотел подарить ее Флоренции, которая так страдала от того, что прах обоих великих поэтов-флорентийцев – Данте и Петрарки – покоится на чужбине. Украденная реликвия неведомыми путями очутилась в Мадриде и, закрытая в мраморной урне, хранится в музее. Спустя триста лет после фра Томмазо ученые вскрыли саркофаг. Исследования скелета показали, что Петрарка был высокого роста – 1,83-1,84 метра, правая нога его оказалась на один сантиметр короче левой, у него был крупный нос и большой череп, по-видимому, мозг его намного превышал средний вес.
Но Петрарка мечтал, чтобы неразлучная его спутница Слава говорила всем, кто придет к нему на могилу: "Здесь его нет, ищите его среди живых, среди тех, кто почитает его имя".
От автора
Первой фигурой, появившейся в моих предварительных набросках к лекции о гуманизме, был Петрарка. Согласно записи в черновике, датированной 10 октября 1945 года, начало лекции звучит примерно следующим образом: "В монастыре святого Аполлинария во Флоренции есть картина, на которой Андреа дель Кастаньо изобразил молодого мужчину с благородными чертами лица. Особенно запоминаются безупречные дуги бровей, ласковый взгляд и тонкие губы. Одетый в длинное строгое одеяние, напоминающее монашескую рясу, в левой руке он держит книгу, а правой ладонью жестикулирует, словно бы участвует в дискуссии. Подпись гласит: «Франческо Петрарка». Это описание я сделал по памяти, именно таким оно хранилось в ней в течение девятнадцати лет, с того памятного октябрьского дня, когда я рассматривал эту картину в благоухающей сбором винограда Флоренции.
Однако моя первая встреча с Петраркой относится к более давним годам и произошла также под итальянским небом, во время моего первого путешествия по Италии. Мне было тогда восемнадцать лет, и я заметил, что молодые щеголи вместо платочков носят в кармане пиджаков маленький изящный томик в сафьяновом переплете с золотым обрезом. Я немедленно купил себе такой же. Это были сонеты Петрарки. Я заглядывал в них каждую минуту – в холле гостиницы, на вокзале, в трамвае. Подобно тому как флорентийские улицы запоминаются по установленным на их углах мраморным доскам с терцинами "Божественной комедии", различные площади и улицы Милана или Болоньи в моей памяти ассоциируются со стихами Петрарки, которые я там читал. Из рук снобов ко мне попали стихи, с которыми я не расставался несколько месяцев. А по существу, не расставался с ними никогда. Со свойственной юности точностью память сохранила целые строфы, и нередко во время лекций они всплывали в моей памяти раньше, чем мне удавалось отыскать их в пострадавшем от времени и небрежного обращения экземпляре издания Леопарди, взятом из библиотеки.
Прошло восемь лет. Однажды, приводя в порядок свои записи и удивляясь, что их накопилось так много, взяв в руки потрепанную тетрадь с моими лекциями о гуманизме, я задумался. "Ты снова по старинке ведешь свое хозяйство – небрежно и легкомысленно, – говорил я себе с горечью. – Вот так же некогда лежали в запустении в шкафах и ящиках письменного стола материалы, заметки, наброски неоконченных работ, пока огонь не освободил тебя от них". После этих речей на следующий же день я заключил договор на книгу о Петрарке – ничто так не выводит из состояния колебаний и сомнений, как подписанный договор. Это наш писательский вариант: alea jacta est[53] 53 Жребий брошен (лат.).
[Закрыть].
Начало пошло легко, как несущаяся в весеннее утро под треугольным парусом ладья. Я взял новую тетрадь, на первой странице вывел дату: 14 февраля 1953 г. – и название "Петрарка, или Заря гуманизма". Пользуясь своими лекциями и подчас более богатыми заметками на полях черновика, я писал, как говорится, на одном дыхании. Через два дня первая глава была готова. Глава? Нет, не будет никаких глав. Будет, как у Бальзака, цельное, непрерывное повествование, пусть даже на двести страниц. Но это намерение все же не удалось выполнить. Через несколько недель целое стало распадаться на части. Поначалу их было столько же, сколько муз – счастливое число, потом количество глав стало приближаться к числу месяцев, но и этого, видимо, оказалось мало, если вскоре стала вырисовываться тринадцатая глава. Эти перемены произошли почти одновременно с другими, значительно более важными. Я все меньше стал полагаться на свои черновые записи и на память и не успел оглянуться, как на моем столе водрузились толстые тома писем Петрарки в различных изданиях, а выходя на первую весеннюю прогулку, сунул в карман томик сонетов, который с тех пор стал верным спутником моих прогулок среди цветущей сирени и каштанов, вызывая в памяти ту далекую итальянскую весну, когда я впервые читал их, и ту, совсем еще недавнюю холодную, сырую люблинскую осень, когда искал в них материал для лекций. До неузнаваемости изменился и мой рабочий стол. Еще в феврале выглядел он весьма беззаботно: слева – черновики лекций, справа – тетрадь и быстро бегущее перо. Но вот появилась папка с надписью: "Петрарка", старая папка, где раньше хранилась писчая бумага "Акрополис", разбухала с каждым днем от листков и клочков бумаги, старых конвертов, различных квитанций, на обороте которых были сделаны бесчисленные записи и заметки...
С того времени число их беспрерывно растет. Они заключают в себе новые и новые подробности, проверенные и упорядоченные даты, фрагменты признаний Петрарки, силуэты лиц его эпохи и окружения, характеристики его произведений, путевые дневники бесчисленных путешествий поэта. Только что я вложил в папку листок, на котором отмечено: "25.1 в Вероне. – 13.III в Парме. – Потом, возможно, в Ферраре. – 25.III в пути, возможно обратном из Феррары, где-то возле По. – 6.IV в Вероне. – 10.IV в Парме. – 19.V в Парме, сентябрь на Капри, потом в Падуе". Как видите, я гонялся за Петраркой, который в эти месяцы, о чем свидетельствуют его письма, буквально не слезал с коня, непрестанно посещал разные города, но нигде не задерживался на длительный срок. Это был год 1348-й, год ужасной эпидемии, которая косила людей по всей Европе. Чума унесла и Лауру. Петрарка узнал об этом в Вероне, запись о своем горе он сделал в кодексе Вергилия, которому нередко доверял свои печали.
Эта рукопись мне была известна по научным описаниям, я сделал выписки из наиболее важных заметок Петрарки, прочитанных неоценимым Пьеро ди Нольяком. Но вот наконец благодаря любезности университетской библиотеки во Вроцлаве я получил возможность познакомиться с фототипическим изданием кодекса. Это поистине удивительное достижение техники репродуцирования настолько точно повторяет оригинал, его размер, вес, качество пергамента, краски титульной миниатюры, инициалы, различного рода чернила, воспроизводя даже загибы страниц, пятна, следы рук, листавших этот кодекс, – что создается впечатление, будто имеешь дело с тем, настоящим памятником старины, что покоится в Амброзиане.
С того дня, как в мои руки попала копия кодекса, мне стало казаться, что я получил возможность непосредственного общения с самим Петраркой. До сих пор его образ возникал передо мной из рассказов о нем, как моих собственных, так и чужих, здесь же поэт был запечатлен в бесчисленных ситуациях, его можно как бы воочию увидеть и даже коснуться. Сколько раз открывал я ту или иную страницу и с увеличительным стеклом странствовал среди гущи рассеянных на полях записей, сделанных его мелким почерком! Истинной реликвией является первая страница, на которой Петрарка записал даты смерти всех своих близких. Среди них одна, о смерти Филиппа де Витри, как оказалось впоследствии, была основана на ложном слухе, он вскоре стал кардиналом и жил еще долгие годы, пользуясь дружеским расположением Петрарки.
На обороте этой страницы знаменательная запись о первой встрече и о смерти Лауры, а ниже приведены слова из молитвы в день обращения святого Павла, воздающие хвалу Вергилию. Впрочем, в этой рукописи нет ничего незначащего, даже каждая пометка, выделяющая какое-нибудь слово Вергилия или его комментатора, представляет интерес, как свидетельство о раздумьях Петрарки.
Таким образом, моя творческая лаборатория настолько изменилась, что я уже не мог работать над книгой за пределами дома. Я убедился в этом летом. Отправляясь в Оливу, я втайне надеялся, что вернусь если не с законченной книгой, то по крайней мере с несколькими готовыми главами. Но меня постигло горькое разочарование! Чуть ли не на следующий день я обнаружил, что, второпях укладывая книги, забыл многие необходимые мне материалы. Сперва я попытался как-то "обойти" эти пробелы, а потом, как говорят актеры, попробовал "маркировать" некоторые разделы с тем, чтобы завершить их дома, но оказалось, что я так работать не умею. Каждая фраза у меня зависит от предыдущей, и в их расположении ничто не может быть доверено случаю, иначе не только та или иная страница "рассыплется" и ее нужно будет потом переделать, но и вся глава не получит необходимого завершения. После нескольких дней бессильной злости я переключился на другие занятия.
Среди этих забот я все больше отдалялся от того февральского дня, когда начал писать свою книгу, и от того июньского дня, который по первоначальному замыслу должен был стать днем ее завершения, а вскоре миновал и тот ноябрь, когда рукопись должна была лечь на стол издателя. Повторилось обычное для меня положение – я не могу управиться с книгой в срок меньше года. Я понял, что, если б у меня была такая возможность, я бы непременно занялся дальнейшими разысканиями и даже снова посетил те места, которые некогда были свидетелями жизни Петрарки.
Мне могут сказать, что я преувеличиваю, – возможно, но такова уж моя писательская манера: чем больше я сживаюсь с образом какой-нибудь творческой личности, тем ревностнее отношусь к каждому факту ее биографии, к каждому прожитому ею дню, к каждому ее творению. С большим трудом и сожалением решаюсь я прибегнуть к собственным домыслам, чтобы заполнить пробелы в достоверных сведениях о его жизни, и, пока есть надежда, стараюсь учесть каждое, даже самое беглое указание. Я глубоко уверен, что всегда следует поступать именно так, и испытываю настоящую неприязнь к авторам, которые, пренебрегая источниками и датами, лихо резвятся на доморощенной лошадке своей фантазии по чьей-то достойной уважительного отношения творческой биографии. Точно так же сторонюсь я и ученых, старающихся соединить разорванные нити биографических фактов своими гипотезами, не предупреждая об этом читателя. Сколько ошибок из-за этого наследуют грядущие поколения! С Петраркой это случалось, пожалуй, чаще, чем с другими. Мы знаем ряд его биографий, которым недостает лишь темперамента и повествовательного таланта, чтобы быть отнесенными к жанру биографического романа. Я боялся их, как проказы, и вообще избегал готовых монографий. В своей работе я старался учитывать лишь непосредственные свидетельства жизни поэта – его письма и документы его эпохи.
Некоторые читатели могут задать вопрос: а чем отличается труд ученого-литературоведа от труда писателя? Первое, что бросается в глаза даже при поверхностном взгляде на внешний облик книги писателя, – это отсутствие примечаний и библиографии, которыми обычно богато снабжены труды ученых. Однако надо отметить, что не каждый ученый ищет славу и признание в этом отнюдь не привлекательном орнаменте. Более существенное, но менее очевидное отличие заключается в самой трактовке предмета: там, где писателю достаточно одной фразы, ученый, если он добросовестен, не сможет отказаться от целой страницы. Особенно при разборе сомнительных дат или отдельных исторических фактов, а также при оценке произведений и их интерпретации. Все это ученый выявляет, писатель же прячет, и где один цитирует различные мнения по спорным проблемам, прежде чем высказать собственное суждение, другой дает готовое решение в ходе единого, непрерывного повествования. Как в каждом творении искусства, после того как писатель полностью овладел фактами и создал в своем представлении цельный, ясный и живой образ героя со всеми его отличительными чертами, основной его заботой становится сама структура повествования, непрерывный ее поток, определяющий и строение фразы, и конструкцию страницы, и композицию каждой главы. Структура целого занимает его больше всего с момента, когда он овладел фактами и создал для себя изображаемый образ героя в его отличительных чертах – цельным, ясным, понятным, живым.
Создавая вымышленного героя, писатель как бы добавляет новую личность к числу граждан своей страны, а воссоздавая историческую личность, стремится сделать из нее соучастника своей эпохи. Случается, что эпоха не готова принять эту личность, может даже отречься от нее или равнодушно пройти мимо. Чаще всего это происходит именно тогда, когда избранной писателем личности нечего сказать современникам писателя, когда ее жизнь, взгляды, творения, интеллект и характер представляют узкоограниченный интерес.
Петрарка никогда и нигде не был чужаком и стал неотъемлемой частью всей культуры человечества. Не многие поэты так сильно и прочно вросли в литературу всех европейских народов. Его назвали "первым человеком нового времени". И я надеюсь, что, рисуя облик Петрарки на основе исторических фактов его биографии и богатого литературного наследия, прежде всего его писем, я выполнил определенный долг. И я был бы счастлив, если б, подобно тому как некогда говорилось: "наш друг Марон", современный читатель мог сказать: "наш друг Петрарка".