Текст книги "Крым, 1920"
Автор книги: Яков Слащев-Крымский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
г) Для свободы моего маневра прошу о немедленном возврате мне моей автогрузовой колонны в 24 машины для установления запасной линии питания: Сальково – Громовка – Аскания-Нова – Черная Долина.
Прошу срочного ответа.
Приложение: Описание местности и состава корпуса и противника.
Для передачи этого плана был снаряжен личный адъютант сотник Карнаков на штабном автомобиле, назначенном в мое личное распоряжение, чтобы не дожидаться поезда в Юшуне. [115]
Он прибыл в Севастополь ночью, пакет «Секретно. В собственные руки главкому» через Генштаба полковника Шкеленко был передан Врангелю. На рассвете 4 августа я получил телеграмму за подписью Шкеленко: «№ 732/с – главком утвердил». Прошло 4-е число, и утром 5-го я получил телеграмму за подписью Карнакова (моего адъютанта): «Автомобиль задержан в Севастополе штабом главкома за непроизводительную трату бензина по переезду из Чаплинки в Севастополь». Я немедленно вызвал к аппарату Шатилова, его не было, подошел Коновалов. Я ему передал телеграмму о задержке автомобиля. Он мне ответил, что это сделано по его распоряжению, потому что тратить бензин, столь дорогой, по таким пустякам не стоит, так как, по его мнению, красные вовсе не собираются наступать на Днепре. Что мне оставалось делать? Я передал следующую телеграмму в собственные руки главкома: «Главкому: автомобиль, отвозивший вам № 732 с, задержан в тылу вашим генквартом. Если я что-нибудь делаю неправильно, то прошу взыскать с меня, а не лишать личным распоряжением вашего штаба чинов моего корпуса необходимейшего средства связи. Слащов». Очень быстро я получил телеграмму от Карнакова, что он выехал. Я рисую всю эту картину с планом обороны Днепра для выяснения всех трений, которые произошли потом. Автомобиль только-только вернулся к началу боев, в начало которых Ставка в лице Коновалова не верила.
План № 732/с после телеграммы Шкеленко о его утверждении также секретно через адъютантов был разослан в дивизии и командиру 8-го кав. полка; в Туземную бригаду он не посылался: во-первых, потому, что ее направления это мало касалось, во-вторых, потому, что на нее мало можно было рассчитывать, в-третьих, потому, что начальника ее штаба я не знал, в-четвертых, потому, что личной инициативы от нее нечего было ожидать, и, в-пятых, ввиду всего сказанного она знанием плана не могла принести пользы его развитию, а небрежным к тайне отношением вред принести могла. Ей было только указано иметь в виду возможность выделения до 4 сотен в резерв в район Дмитриевки. Командиром 8-го полка был полковник [116] Мезерницкий, бывший начальник моего конвоя, работавший со мной еще на Кубани, человек крайне энергичный, лично храбрый и исполнительный; если он взялся за определенную задачу, можно было быть спокойным, что он ее выполнит в назначенном духе. Он также хорошо работал штабс-капитаном на Кавказе, есаулом (капитаном), начальником конвоя и командиром кав. полка во время Врангеля, хотя волнения и сомнения у него возбуждались те же, что у меня. Мы с ним много говорили и одновременно ушли со службы. Начальником 34-й дивизии был генерал-лейтенант Теплов, человек пожилой, которого я знал еще с мирного времени. Он был генерал-майором, когда я еще был поручиком, и командовал с 1912 г. Финляндским полком, из которого я ушел в Академию Генштаба. Переубеждать его в чем-нибудь было бы уже поздно, но в его исполнительности моих предначертаний, несмотря на мои 34 года, можно было быть уверенным. Его же лет был генерал Андгуладзе, начальник 13-й дивизии, командовавший дивизией еще в старой армии, человек, не хватавший звезд с неба, но упорный, храбрый и честный, – ни предательства, ни паники, ни интриг от этих людей ожидать в тот момент было нельзя, а исполнительности и веры в благоприятный исход – полностью. Это крайне важно, в особенности в серьезные моменты. В большинстве случаев разбит раньше всего бывает начальник, и дело его – всех сохранить от нравственного поражения.
Теперь я прошу читателя стать на мое место. Ему известно, как покачнулась моя идеология, он знает, как я не верил в лиц, стоявших во главе белых, – судьба послала мне еще испытание. В войсках появилась дизентерия, и я тоже заболел ею. Что могло выручить в этом случае? Только сознание долга не перед идеей, не перед родиной, а перед постом, который занимаешь, и связанной с этим ответственностью за жизни, вверенные в данную минуту. Вот почему я не ушел в данный момент.
Согласно плану операции, на боевых участках сосредоточены бригады 13-й дивизии в Черной Долине, имея на своем участке лишь посты, но с поддержкой отдельных орудий, и 34-й дивизии в Больших Маячках в том [117] же порядке, выбросив в район Алешек 134-й Феодосийский полк численностью около 300 штыков с 4 орудиями, назначенный для демонстрирования на этом направлении; таким образом, почти все боеспособные силы были собраны на участке Черная Долина – Большие Маячки, имея впереди отдельные орудийные взводы и части, отдельный отряд у Алешек, 8-й кав. полк в Чаплинке. Туземной бригаде было приказано передвинуть 3 сотни в Дмитриевку, остальные ее части оставались на назначенном им фронте.
Вопреки мнению Ставки, в ночь с 6 на 7 августа красные одновременно начали переправу у Каховки, Корсунского Монастыря и Алешек. Задача красным частям была формулирована приказом по 13-й Красной армии (узнал уже позже) следующим образом: «Форсирование Днепра, разгром живой силы противника, оказание поддержки левобережной группе, закрытие проходов противнику обратно в Крым».
Воздушной разведкой выяснилось наутро, что наибольшее скопление красных и сосредоточение плавучих средств – у Корсунского Монастыря (15-я стрелковая дивизия). Около 14 часов закончилось исправление моста у Каховки, к 17 часам переправилось до 2000 человек красной пехоты с артиллерией и броневиками и началось наступление на фронте Любимовка – Терны, к 18 часам Терны уже были заняты красными.
Настроение белых было неважно, я сам к тому же еще хворал.
Красные двигались крайне осторожно, видимо, опасаясь западни, подобно бывшим раньше в Крыму, и дали моему корпусу сконцентрироваться в районе Чаплинки, несмотря на то что части и их начальники нервничали и управление несколько раз вырывалось у меня из рук. К 11 августа план наступления красных выяснился во всех подробностях и конница Барбовича должна была произвести свой маневр.
Момент не был полностью использован: благодаря крайней неосмотрительности белых конница Барбовича выступила днем и заблаговременно была обнаружена [118] красными аэропланами. Колонны красных спешно хлынули назад к переправам, а конница Барбовича с разрешения Врангеля еще оставалась на отдыхе 12 часов. Конница Барбовича Врангелем мне подчинена не была, несмотря на утверждение моего плана, и только после ее первых неудачных действий к моменту ее подхода к чаплинской дороге он подчинил мне ее на два дня. Благодаря всему этому ближайшая к коннице Барбовича Каховская группа красных (52-я и Латышская дивизии), кроме одной 1-й Латышской бригады, форсированным маршем успела уйти из-под удара в Каховку, и весь удар белых обрушился на 1-ю Латышскую бригаду и на 15-ю стрелковую дивизию, в особенности на последнюю. Наступательный порыв красных был окончательно сломлен и не воскресал до октября месяца.
За 11–12 августа красные очистили, частью после боя, а частью и без него, всю занятую площадь на левом берегу Днепра, кроме Каховского плацдарма. Попытка 2-го корпуса овладеть этими укреплениями кончилась неудачей, и я категорически отказался от атак по причинам, мною указанным выше (устройство берега и возможность для красных овладеть Каховкой в любой момент). Врангель же вопреки утвержденному им самим плану категорически требовал взятия Каховского плацдарма. Я на это ответил, что посылать своих людей на убой не намерен. Врангель обратился ко мне с резкой телеграммой, воспользовавшись которой я ответил рапортом об отставке (с 15 августа 1920 г.). Врангель замолчал и не давал ответа. Тогда утром 17 августа я опять обратился к нему по прямому проводу с указанием, что командовать корпусом не останусь. Наконец вечером 17-го, получив разрешение выехать в Севастополь, я немедленно уехал с фронта. [119]
Глава XVIII. Крымская контрразведка
Чтобы более резко охарактеризовать период умирания белой армии еще при Деникине, а потом при Врангеле, надо сказать несколько слов о контрразведке. Очерк этот будет крайне неполный, потому что доступа во все тайники этого учреждения я не имел и потому могу нарисовать картину только отдельных эпизодов и главным образом деятельности контрразведки, состоявшей при 3-м (потом Крымском и 2-м) корпусе.
С моим прибытием в Крым туда же был прислан полковник Астраханцев, который был главным представителем контрразведки в Крыму; через него ко мне в Джанкой от штаба войск Новороссии (Шиллинга) был прислан чиновник Шаров с целым штатом служащих в качестве контрразведчика при корпусе. Сначала он подчинялся штабу главнокомандующего через полковника Астраханцева, а потом прямо Ставке. Ни начальнику моего штаба, ни даже мне он в подчинение не входил, и мы могли поручать ему только высылку определенных агентов к противнику и получать от него [120] информацию о состоянии тыла. Этим его роль ограничивалась, пока в штабе корпуса находился официальный представитель штаба главнокомандующего полковник Нога. После того как последний послал свое донесение за № 6 от 12/25 марта, о котором я говорил выше, и был от должности отозван, секретная слежка за мной перешла к чиновнику Шарову; конечно, об этом я узнал только потом.
Кроме того, в Крыму была еще морская контрразведка. Кажется, в ней было больше порядка, но так как круг ее деятельности обнимал только приморские города, находившиеся далеко в тылу, то я о ней очень мало знал. Я узнал ее начальника только во время севастопольского «дела 14-ти», о котором говорилось выше. Вся сухопутная организация была в связи и подчинена полковнику Кирпичникову, находившемуся при Шиллинге, и через него начальнику контрразведки Ставки. Полковник Кирпичников, личность крайне темная, так же темно был убит за каким-то темным делом темными личностями из белых же. Полковник Астраханцев, личность тоже достаточно темная, в момент одесской эвакуации уехал из Крыма с казенными деньгами будто бы в Новороссийск с докладом, а на самом деле, скупив валюту, бежал за границу. Из всей милой компании оставался Шаров, который продолжал быть в фаворе и даже получил столь высокие полномочия, как слежка за начальником обороны Крыма.
Очень скоро про джанкойскую контрразведку пошли слухи о провокациях, вымогательствах, исчезновении людей и просто грабежах. Не зная всей тонкости этого аппарата, я назначил ревизию шаровского учреждения. Но Шаров категорически против этого запротестовал, заявляя, что он корпусу не подчинен, а ревизия выдаст много важных секретов, которые он никому, кроме своего начальства (Ставка), открыть не может. В подтверждение его слов я получил из Ставки телеграмму с указанием не вмешиваться не в свои дела. Видимо, Шаров успел связаться по прямому проводу с кем-либо из ставочной контрразведки и Деникину сунули на подпись телеграмму. Не думаю, чтобы он сделал это сознательно. [121]
В ответ на это я подал рапорт о подчинении Шарова мне; ответа не последовало. На телеграмму же последовал ответ, что содержание корпусных контрразведчиков будет слишком дорого. Выходило так, будто я просил учреждения лишней контрразведки, но суть вопроса заключалась в том, что Ставка считала необходимым содержать при корпусе контрразведку, не подчиненную ему. Кроме того, мне было указано, что если я шаровской контрразведкой недоволен, то должен сообщить его начальству. Я так и поступил. Ответ полковника Астраханцева гласил, что по сделанному им расследованию все слухи о злоупотреблениях оказались ложными и что, видимо, злоумышленники, сочувствующие красным, стараются оклеветать такого энергичного работника, как чиновник Шаров, чтобы отделаться от него.
Так личной ревизии я добиться не мог. Разрешено мне было только проверить суммы, отпускаемые штабом корпуса на посылку агентов в расположение красных. Мой начальник штаба Дубяго произвел по моему приказу эту ревизию, но что тут можно было проверить? По наряду корпуса отправлены №№ такие-то, им выдано столько-то в такой-то валюте, такие-то вернулись и дали в штаб такие-то сведения, а такие-то, «видимо, погибли у красных», а докажите – не подставные ли это лица. Такая ревизия, конечно, никакого результата дать не могла, и Шаров оказался чист.
В политические же дела Шарова ревизия корпуса доступа не имела. Корпус мог поручить ему работу, но что и как делается – составляло тайну чинов контрразведки, и сообщали они только то, что находили нужным.
Уже во время Врангеля Шаров пришел в штаб и предлагал купить у него кольцо – цена была баснословно дешевой, но и на эту сумму денег не нашлось. Тогда Шаров еще сбавил цену – видно было, что он обязательно хочет продать это кольцо. Это мне показалось крайне подозрительным – точно краденое продает; так я об этом и заявил в штабе. Кольцо никем куплено не было.
Незадолго до десантной операции Шаров, сильно напившись, бродил по станции Джанкой и дебоширил. [122]
Адъютант штаба корпуса капитан Калинин стал его урезонивать и сказал ему, что доложит мне, на это Шаров стал кричать: «Что мне ваш Слащов, я сам назначен за ним следить и сумею его скрутить». За это Калинин так ударил Шарова, что тот полетел под вагон. Случай принял огласку. Я донес об этом в Ставку и просил хоть теперь по этому случаю его убрать. Но Шарову все же удалось уехать в десантную операцию, и только после моего разговора в Мелитополе с Врангелем он был отозван с должности.
Дальнейшие события совершенно отвлекли мое внимание от Шарова. Только уже в Чаплинке я получил от Ставки запрос относительно моего мнения о Шарове. Я ответил, что это личность очень подозрительная и, по моему мнению, «мерзавец». Оказалось, что Шаров был наконец привлечен к ответственности за свои действия в Джанкое; поводом послужило то обстоятельство, что одна родственница Протопопова признала кольцо, бывшее у него, за кольцо казненного полковника Протопопова. Как я потом узнал, это было как раз то кольцо, которое Шаров усиленно навязывал мне или кому-нибудь из моих личных адъютантов.
Какая была бы радость для Врангеля и для всех моих остальных «друзей», если бы это кольцо оказалось у меня или у кого-нибудь из моих приближенных, но этой радости не суждено было осуществиться. Я вернусь к этому делу в следующей главе; тут же только отмечу: хорош был выбор контрразведчиков, из которых один убит по грязному делу своими, другой убегает за границу с казенными деньгами, а третий уличается в присвоении вещей казненного и потом сознается в ряде других преступлений по грабежам, вымогательству и убийству. И это тот, который получил столь важное и секретное поручение, как следить за начальником обороны Крыма! Умирающий строй всегда пользуется такими гадинами. Шарова же хотели использовать еще раз, и поэтому ему было дозволено жить в тюрьме на свой счет и имущество его не было тронуто. [123]
Глава XIX. Период поражений и картины тыла
Как я указал в главе XVII, я выехал с фронта в Севастополь вечером 17 августа, т.е. только на третий день после своего телеграфного рапорта об отставке. Ехать мне пришлось три дня. В тылу было уже известно о моем уходе, и буржуазные слои населения, связывавшие свою судьбу с судьбой белой армии, заволновались. Волнение их было вызвано, конечно, не расположением ко мне, а страхом перед красными. Я играл роль «мавра», который еще не сделал своего дела, и потому мой уход был преждевременным.
Толпа остается толпой и судит по фактам. Новороссийскую и одесскую эвакуации помнили многие, удержание Крыма помнили все, и, естественно, толпа городского мещанства и примыкавшего к ней более состоятельного купечества и испуганная интеллигенция совершенно не верили в военные способности разбитых красными военачальников. Врангель не внушал им особенного доверия, как военачальник, так как принадлежал к новороссийским «пораженцам» и беженцам, и внутреннее его управление никого не удовлетворяло. [124]
К Врангелю посыпались телеграммы и делегации. Ему пришлось уверить всех, что в отставку он меня не отпускает, а что я просто нездоров ввиду страшного переутомления и очень скоро вернусь на фронт. Тут же им был утвержден проект поднесенной мне теми же слоями населения добавочной фамилии – Крымский. Таким образом, мой приезд застал Врангеля уже продумавшим всю обстановку и составившим план действий: «рескрипты» на мое имя уже были готовы и лежали у него на столе. Привожу их тут оба.
ПРИКАЗ Главнокомандующего Русской армией
№ 3505
Севастополь 6/19 авг. 1920 г.
В настоящей братоубийственной войне среди позора и ужаса измены, среди трусости и корыстолюбия особенно дороги должны быть для каждого русского человека имена честных и стойких русских людей, которые отдали жизнь и здоровье за счастье Родины. Среди таких имен займет почетное место в истории освобождения России от красного ига имя генерала Слащова.
С горстью героев он отстоял последнюю пядь русской земли – Крым, дав возможность оправиться русским орлам для продолжения борьбы за счастье Родины. России отдал генерал Слащов свои силы и здоровье и ныне вынужден на время отойти на покой.
Я верю, что, оправившись, генерал Слащов вновь поведет войска к победе, дабы связать навеки имя генерала Слащова с славной страницей настоящей великой борьбы. Дорогому сердцу русских воинов – генералу Слащову именоваться впредь Слащов-Крымский.
Главнокомандующий генерал Врангель [125]
ПРИКАЗ Главнокомандующего Русской армией
№ 3506
г. Севастополь 6/19 августа 1920 г.
В изъятие из общих правил зачисляю генерал-лейтенанта Слащова-Крымского в мое распоряжение с сохранением содержания по должности командира корпуса.
Главком ген. Врангель
С места мне было заявлено, что о моей отставке речи быть не может. Моя резкость в телеграммах ему и некоторая «странность» во взглядах на отношение союзников официально объяснялись только моим переутомлением и расстроенными нервами; я должен лечиться и потом опять приняться за дело. Все мои уверения, что я нахожусь в здравом уме и твердой памяти, не приводили ни к чему. Мне даже было предложено ехать за границу лечиться, но я на это ответил, что «правительство при постоянно падающем рубле платить за меня не сможет, и я считаю это для себя неприемлемым, а у меня самого средств на такое лечение нет». Мы расстались враждебно, но с любезной улыбкой со стороны Врангеля.
Я знакомился с тылом, и во мне укрепилось кошмарное состояние внутреннего раздвоения и противоречий, продолжавшееся до самого падения Крыма, способное свести человека с ума. Действительно, если всякие «организации» давили на Врангеля, то они же давили на меня, доказывая неуместность вызванных мною трений, могущих повлечь за собой развал армии, торжество большевиков, падение Крыма и т.п. Одним словом, я находился в состоянии внутреннего разделения, переходя от отчаяния к надежде. Правда, налицо были французы, наличие которых противоречило идее «отечества», которой я руководствовался. Но все-таки колебания то в ту, то в другую сторону были, и выхода никакого я не видел. [126]
Опасность, и жестокая опасность, со стороны красных была несомненная.
Врангель между тем, мило мне улыбаясь и оказывая высшие знаки внимания публично, деятельно занялся вопросом дискредитирования меня в глазах всех как с точки зрения чести, так и с точки зрения военной.
Чтобы дискредитировать меня с точки зрения чести, было выдвинуто дело Шарова, который, как я уже сказал выше, жил в тюрьме очень хорошо и занимался писанием своих «исповедей», в которых искренне во всем сознавался, до убийства и ограбления казненных включительно, но заявлял, что это делал он не только с моего ведома, но и по моему приказанию. Дело приняло настолько серьезный оборот, что я получил записку от следователя по особо важным делам Гиршица о том, что я привлекаюсь в качестве обвиняемого по делу о злоупотреблениях чинов 2-го (бывший Крымского) армейского корпуса. Официальным поводом к привлечению меня к следствию послужило дело Протопопова, председателем суда над которым был обер-офицер, а должен был быть штаб-офицер, и потому Протопопов считался казненным без суда, но и это не противоречило дисциплинарному уставу, так как открытая измена Протопопова была доказана. Конечно, мне казалось, что раньше, чем привлечь к ответственности, надо было бы хотя допросить, но дело генерала Сидорина минувшей весной показало, что от врангелевских судов можно было ожидать чего угодно. Поэтому я решил быть начеку и действовать строго законно, но решительно. На вызов на допрос к следователю я ответил, что по закону полагается определенных лиц допрашивать на дому, поэтому прошу сообщить мне час, когда он ко мне явится. Это сразу немного озадачило Гиршица и сбило немного спеси. При допросе я спросил, в чем, собственно, меня обвиняют. Оказалось, в превышении власти; кроме того, следователь спросил меня, не имел ли я с Шаровым каких-нибудь денежных дел. В качестве улики выдвигалась «исповедь Шарова», в которой указывалось, что не сам я грабил, а в пьяном виде подписывал бумаги со смертными [127] приговорами. На естественный мой вопрос, где же эти бумаги, мне был дан ответ, что они утеряны.
Дело становилось ясным: обвинить меня в грабежах с корыстной целью было слишком трудно, так как жил я крайне скромно и никогда не имел денег, хотя раньше обладал средствами, и не в пример прочим белым «знаменитостям» в заграничных банках на мое имя вкладов не было. Следовательно, сознательный грабеж с моей стороны был слишком неправдоподобен, но оставалась надежда забросать меня грязью, как пьяницу и окончательно ненормального человека, а моя ненормальность была Врангелю нужна для объяснения моих «странных взглядов».
На заявление об утере бумаг я заметил, что все смертные приговоры, утвержденные мною, опубликованы в газетах и были в двух экземплярах: один хранился в штабе корпуса со всем делом подсудимого, а второй направлялся в контрразведку, приводившую приговор в исполнение.
Все эти дела тотчас же из штаба корпуса были доставлены в полном порядке. Среди них оказались и дела бывшей 4-й сводной дивизии, которой я перед тем командовал на Украине и из которой был развернут 3-й (Крымский, затем 2-й) армейский корпус. По ним числилось: дело 11-ти в Вознесенске, дело 61-го в Николаеве, дело 1-го (скупщика казенного имущества) в Джанкое, дело полковника Протопопова, дело 16-ти офицеров орловщины, дело 14-ти в Севастополе и дело поручика Дубинина. Все это было налицо, о законности предъявленных обвинений спорить не приходилось, точно так же, как и о моей обязанности, как представителя белых, утвердить эти приговоры. Нашлось также и севастопольское дело Пивоварова (описано в главе о подготовке к Юшуньской операции) с моей резолюцией: «Освободить и дело прекратить под личной моей ответственностью и по честному слову, данному мне рабочими организациями»; это было незаконно, но оправдывалось обстановкой. Явился вопрос: почему у Шарова дела пропали, ведь я у него обыска не делал, где же он мог их потерять? Это оставалось неясным. [128]
После этого я говорил с Врангелем на тему, что включение моего дела в дело Шарова есть натяжка, и незаконная, дело не может называться делом чинов 2-го корпуса, потому что Шаров был чином Ставки и штаба войск Новороссии, т.е. попросту контрразведки при Крымском корпусе. Ввиду того что я не доверяю секретному судопроизводству, я требую вести дело гласно, с опубликованием в газете.
На это Врангель мне заявил, что публикация вредна для меня же и вообще нежелательна, что я напрасно так отзываюсь о судопроизводстве, что оно стоит выше подозрений и что мне нечего бояться секретного его хода. На это я возразил, что слишком хорошо помню дело Сидорина, чтобы доверять следователю (дело Сидорина вел тот же Гиршиц), и потому при секретном его производстве, могу ожидать всего, до подтасовок и подлогов включительно. Поэтому я настаиваю на своем требовании, в противном случае спущу следователя с лестницы, тем более что он позволил себе учреждать за мной тайный надзор, прося моего адъютанта сообщить о моих выездах. Я уже говорил об этом с генералом Трухачевым, который объяснил это недоразумение (Трухачев был дежурный генерал, замещавший начальника штаба главнокомандующего). Тем не менее я предупреждаю, что если в этом деле не будут действовать честно и открыто, то я пойду на какой угодно скандал. Мое условие – гласность.
Вскоре я получил записку от Гиршица, что мое дело выделено из дела Шарова. Через день Гиршиц заходит ко мне и очень скромно говорит, что я обвиняюсь не в превышении, а в бездействии власти, так как я не проверял деятельности Шарова; об основном деле надо мною – незаконном составе суда над Протопоповым – не было ни слова. Я тогда обратил внимание следователя на мои телеграммы о разрешении мне ревизовать Шарова и подчинить его мне и на отказ Ставки, если кто бездействовал, так это главное командование. После этого разговора я Гиршица не видел и о деле не слышал.
События фронта отвлекли теперь мое внимание. Там тоже Врангель хотел меня дискредитировать. Я уже говорил, [129] что отказался брать Каховку, так как видел в этом совершенно безнадежное предприятие. Потерять людей в этом деле нужно было массу, а даже в случае успеха красные в любой момент могут опять занять Каховку, так как артиллерия красных вне досягаемости за Днепром на высоте и охватывает указанный пункт полукругом; как читатель помнит, брать Каховку я предлагал, заняв линию Николаев – Вознесение – Бериславль, т.е. с северного берега Днепра. Это, как известно, было поводом к моей отставке. Теперь Врангелю хотелось доказать всем, что оставление Каховки за красными есть дело моей неспособности и что ее возьмет легко и свободно мой заместитель генерал Витковский со своим начальником штаба полковником Бредовым. Для этого (одновременно с моим уходом) на фронт 2-го корпуса были посланы комплектования, доведшие состав корпуса до 7000 штыков. Эти комплектования были посланы настолько срочно, что я встретил их уже по пути моего проезда в Севастополь. Силы, стоявшие и посылавшиеся на Перекоп, о которых я говорил в главе XVII, так там и оставались и образовали 6-ю и 7-ю [пехотные] дивизии 4-го [армейского] корпуса Скалона, а это были люди, вновь посланные на пополнение корпуса Витковского. Кроме этого, было прислано 11 аэропланов и 7 танков. Все это сколачивалось и готовилось к атаке. Красные после неудачи первого наступления держались пассивно. И вот на 5 сентября была назначена атака Каховки.
Атака Каховского плацдарма вообще была делом трудным, но при наличии 7 танков и аэропланов Каховку взять было, конечно, возможно; оставался, конечно, открытым вопрос, можно ли было там долго удержаться.
Но в данном случае атака была организована в корне неправильно.
Каховский плацдарм по-прежнему занимала группа Саблина. На рассвете 5 сентября 7 танков белых ворвались в окопы и стали ломать проволоку. Но они были пущены одни. Основное условие, что всякая бронемашина, а в особенности танк, – это есть подвижной форт, могущий действовать только в непосредственной связи с [130] пехотой или конницей, не было соблюдено. Танки вошли в Каховку, а пехота 2-го корпуса лежала далеко сзади. Красные отхлынули и открыли огонь своей артиллерией. Танки стали подбиваться, а попробовавшая продвинуться вперед пехота белых была уже встречена, кроме артиллерии, и пулеметами красных. Потеряв огромное количество людей (около 3000) и 6 танков, корпус Витковского отхлынул назад. Дух был совершенно подорван, вера в командование утрачена; 2/3 командиров полков ушли из армии, а за ними масса строевых офицеров. Даже по заявлению Врангеля корпус Витковского не представлял уже боевой ценности. 8-й кав. полк пришлось расформировать, большинство его офицеров во главе с командиром полка Мезерницким (бывший начальник конвоя) оставили службу так же, как и пехотные, под разными предлогами и «за болезнью» зачислялись в резерв. Так кончилось ничем не оправдываемое, кроме личных счетов, наступление Врангеля на Каховку.
Дело Шарова тоже срывалось; его не только нельзя было раздуть в позорную для меня историю, но 2 сентября состоялось заседание Ялтинской городской думы, протокол которой был прислан в Севастополь Врангелю и мне вскоре после рокового «каховского дня» и «следовательской истории».
Постановление думы было очень пространно и витиевато, описывало и подчеркивало достоинства Врангеля и мои, говорило о лихоимстве и преступлениях высших чинов административного управления, уничтоженного мною, и заканчивалось избранием меня почетным гражданином города Ялта.
Постановление это было составлено в очень дружелюбном тоне по отношению к Врангелю и подчеркивало, что Врангель сам оценил мои заслуги. Но именно поэтому это был сильный удар для Врангеля: было ясно, что гласный суд немыслим без дискредитирования его самого и мое оправдание за полным отсутствием какого-либо доказанного обвинения несомненно. Тайно же тоже вести дело нельзя без моего гласного ареста, потому что иначе я не [131] подчинюсь тайному судилищу; таким образом, Врангелю пришлось бросить это дело. Шаров перестал сознаваться, но в благодарность за его «службу» его не притесняли и затягивали дело. Только в 1921 г., уже в Константинополе, оно слушалось, и Врангель амнистировал своего верного контрразведчика.
Говорят, неудачи не приходят поодиночке. И тут, в этот период поражений, они сыпались одна за другой.
Параллельно с каховской неудачей потерпела крушение операция кубанская, и опять по вине неорганизованности.
Об этой операции говорили все и знали все заранее, называли пункты высадки. А начштаглав (начальник штаба главнокомандующего) генерал Шатилов занимался продажей нефтяных бумаг, которые благодаря слухам о десанте вздувались в цене.
Одновременно с этим шли нелады Врангеля с кубанским атаманом Иванесом и назначение новых атаманов отделов, которые должны были ехать с десантом. Одновременно оказались налицо неотрешенные старые и вновь назначенные.
Операция была поручена генералу Улагаю, человеку безусловно честному, но без широкого военного образования. Он был избран как популярный кубанский генерал, кажется, единственный из «известностей», не запятнавших себя грабежом. У Врангеля, конечно, были с ним нелады, и поэтому к нему был назначен генерал Драценка начальником штаба с особыми полномочиями, позволявшими ему игнорировать своего начальника, так что от Улагая оставалась только «фирма». Этот Драценко был всем известен как специалист по поражениям. Каждый бой он обставлял крайне научно, много о нем говорил и до, и после дела, но неизменно его проигрывал. Это был типичный представитель врангелевских приближенных. Я тогда очень удивлялся, что такой честный человек, как Улагай, взялся при таких условиях командовать армией. Для того чтобы довершить картину неправильной постановки дела и еще больше связать десант, в Керчь был посажен уже известный нам генерал-квартирмейстер [132] штаба главнокомандующего генерал Коновалов и распоряжался оттуда именем главкома.