Текст книги "Божественный Юлий"
Автор книги: Яцек Бохенский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Чтобы успешнее отразить нападение, если бы варвары попытались снова начать войну, Аристиду поручили определить, сколько денег должно дать каждое государство на постройку кораблей и снаряжение войска. По его решению в Делос ежегодно поступало по четыреста и по шестьсот талантов, ибо было постановлено там учредить общую казну. Все эти деньги впоследствии были перевезены в Афины. Нет лучшего доказательства бескорыстия Аристида, чем то, что человек, ворочавший делами такого масштаба, скончался в величайшей нужде, оставив сумму, которой едва хватило на его погребение. Поэтому дочерей Аристида содержало государство, и замуж выдали их с приданым, назначенным из общественной казны. Умер же он года через четыре после изгнания Фемистокла из Афин».
Поскольку теперь речь пойдет о событиях как будто не связанных с приведенным текстом, антиквар должен объяснить, для чего он этот текст привел.
Рассматривая документы эпохи Цезаря, антиквар наткнулся на личность, непосредственно не замешанную в бурные события того времени, что показалось ему удивительным и достойным внимания, а именно – на Корнелия Непота. Антиквар уверен, что этот, стоящий в стороне немного загадочный человек еще не раз появится в наших записках.
Непот был историком. Но описывал он преимущественно события давние, в которых сам не участвовал, которые отошли в прошлое. На них он мог смотреть с некоей безопасной дистанции, мог их созерцать как нечто завершенное, достигшее развязки. В описании он на первый план выдвигал этическое содержание истории. Это интересовало его прежде всего. (Напомним, что моралист Катулл именно ему посвятил свои стихи). До нас дошла лишь одна книга Непота – «О знаменитых людях», вернее, ее отрывки. Это жизнеописания десятка с лишним греков, таких, как Мильтиад, Фемистокл, Алкивиад, и двух римлян. Сам Непот просит считать его не историком, а биографом. Ведь он пишет об отдельных людях, а не об исторических фактах в их хронологической, либо прагматической последовательности.
Уважим просьбу древнего автора и постараемся понять его намерение. Для него, бесспорно, было важно высказать определенные идеи, которые он хотел предложить своей эпохе, и для этого он пользовался примерами благородных личностей, известных ему из истории. Он не старался излагать объективную истину, как то делает исследователь. Нет, он предпочитал быть тенденциозным. Предпочитал что-то пропагандировать. Но делал это не прямо, а косвенно, на поучительных примерах. Почему он так поступал? Не мог иначе? Условия не позволяли? Возможно. Известно, впрочем, что он избегал политики, никогда не добивался должностей и не участвовал в партийных распрях. Его позиция восхищала аполитичного поэта Катулла, хотя над ученой серьезностью Непота Катулл, видимо, подсмеивался. Оба они, Катулл и Непот, вели себя довольно схоже под натиском, оказываемым на них эпохой Цезаря. Непот был даже более осторожен. Если он и питал неприязнь к божественному Юлию, то скрывал ее тщательней. А неприязнь он должен был питать – трудно представить, чтобы он одобрял деятельность Цезаря, одновременно чтя идеалы, содержащиеся в сочинении «О знаменитых людях». А может быть, он только из оппортунизма не нападал на Цезаря прямо? Отложим ненадолго ответ на этот вопрос. Со временем мы лучше узнаем Непота, раз нам предстоит заняться загадочной молчаливостью этого человека на фоне общей шумихи. Присмотримся внимательней к причинам его сдержанности, осторожным его намекам и сомнениям. Покамест мы не вправе высказывать о Непоте поспешное суждение.
Выше мы привели полностью небольшое жизнеописание Аристида из книги «О знаменитых людях».
Антиквар предлагает читателям подумать над тем, не содержит ли текст Непота какого-нибудь намека или комментария к событиям, о которых мы сейчас расскажем. У антиквара нет сложившегося взгляда на этот предмет. По его мнению, указывать на конкретные намеки, говорить «это связано с таким-то фактом, а это с таким-то» было бы слишком рискованно. Речь идет скорее об общем направлении мыслей Непота.
Надо еще добавить, что, хотя выбрано было жизнеописание Аристида, выбор этот, по сути, случаен. Содержание остальных биографий, как и жизнеописание Аристида, столь же далеко от событий, которые антиквар изложит ниже. На выбор повлияла исключительно краткость текста.
* * *
Сорок четвертый год. Иды марта. Мертвый Цезарь упал у подножья памятника Помпею.
Заговорщики сразу же пытаются выступить в сенате. Они провозглашают конец тирании и восстановление свободы, однако сенаторы слушают невнимательно и, не дослушав, в страхе разбегаются. Идеологов заговора постигает первое разочарование.
Все эти люди, в их числе Марк Брут, действовали под влиянием идейных стимулов.
Над Марком Брутом, философом, тяготело чувство фамильного долга, как над потомком Брута, некогда изгнавшего из Рима царей и установившего республику. Чуть не каждый день он находил на своем судейском кресле таинственные надписи: «Брут, ты подкуплен?», «Брут, ты труп?» или «Ты не его потомок». Чтение этих анонимных упреков, а также Платона и греческих стоиков, подсказывало Бруту, что он должен свершить. Брут однажды написал: «Лучше никем не повелевать, чем кому-либо служить! Без первого можно жить честно, со вторым же вообще нельзя жить». С таким афоризмом в уме и со стилетом, спрятанным в складках тоги, молодой интеллектуал пошел убивать Цезаря. Как мы помним, Цезарь удивился. Последние его слова, обращенные к Бруту, были: «И ты, дитя?»
Все заговорщики находились в плену собственных убеждений и абстрактных идеалов. Все знали только одно: надо спасать республику. Ни у кого не было конкретного политического плана на будущее. И вот Цезарь лежал у подножья статуи Помпея, а идеалы почему-то не могли осуществиться. Добродетель не вознаграждалась, свобода не торжествовала, республиканский строй сам собою не воскресал, сенат едва слушал героев заговорщиков, а потом подло сбежал.
Воззвали к обществу. Кое-кто поддержал их, в том числе некий Цинна, произнесший речь против Цезаря. Но голоса эти звучали в пустыне. Народ отнесся к перевороту сдержанно, обнаруживал нерешительность. С горсткой рабов и гладиаторов революционеры поспешили на Капитолий и там учредили свой штаб.
Немного спустя народ растерзал на улице другого Цинну, помня, что какой-то Цинна произнес ту самую речь. Толпы фанатиков напали на дома участников заговора. Цезаря похоронили с необычайными почестями и религиозным благоговением. Перед погребением сенат обсуждал следующую альтернативу: выразить ли заговорщикам благодарность или же объявить их преступниками. Прошло компромиссное предложение Цицерона: сохранить в силе установления Цезаря, воздержаться от дискриминации его личности, однако заговорщиков не карать.
Революционный бастион на Капитолии вскоре был ликвидирован. Заговорщикам пришлось выехать из Рима. Сам сенат позаботился о том, чтобы они покинули также Италию. Им предложили заняться закупкой зерна в Азии и в Сицилии.
Антиквар напоминает, что Непот жил в это время.
* * *
Мы выбрали наугад из книги Непота жизнеописание афинянина Аристида и сопоставили эту биографию с событиями, происшедшими в Риме после смерти Цезаря. Результат оказался любопытным. Мы уже готовы склониться к тому, что Непот писал об Аристиде, держа в уме участь Брута. Внешне гипотеза наша выглядит довольно убедительно. Однако это один из тех случаев, когда антиквар, реконструируя разбитые фигурки, ошибочно полагает, будто нашел два соединяющихся обломка, пытается их составить вместе и думает: подходит! Увы, совсем не подходит, обломки эти никогда не были соединены.
Словом, только случайное сходство побуждало нас усматривать в жизнеописании Аристида намек на события 44 года. Просто мы следили за историей Юлия Цезаря и, естественно, остановились на этой дате, поскольку она последняя. Именно тогда, в 44 году, Цезарь погиб. Однако изучать его деятельность мы начали с даты более ранней, с 58 года. (В еще более давнее прошлое мы не обязаны были углубляться – ведь нас, главное, интересовал путь Цезаря к власти, а равно то, как он становился богом.) В 58 году вспыхнула война с галлами, и покорение Галлии кажется нам первым серьезным шагом нашего героя к диктатуре и божественности. Поэтому мы и вляли 58 год за отправную точку наших исследований. 44 годом эти исследования неизбежно завершаются. К сожалению, добравшись до 44 года, мы почувствовали неудовлетворенность из-за неполноты материала. В нашем повествовании о Цезаре осталось много пробелов. Вдобавок, мы еще не знаем, как влиял Цезарь на свое окружение, почему одни сопротивлялись ему, а другие покорялись. Мы пытались было вычитать это у историка Непота, но загадочный нейтрал оставил нам, главным образом, жизнеописания давно скончавшихся героев. Мы изучили жизнеописание Аристида и увлеклись почудившимися нам в этом тексте аллюзиями. Разумеется, мы и связали все аллюзии с 44 годом, ведь именно этот год был для нас важен.
Но содержит ли на деле жизнеописание Аристида намеки на 44 год? Мы были бы в этом более уверены, узнав, по крайней мере, что события других лет не подходят под это жизнеописание. Итак, попробуем взять вместо 44 года какой-нибудь другой. Например, год 58. Да, отступим снова на исходную точку и займемся 58 годом.
Любой школьный учебник по древней истории сразу же назовет нам важнейшее событие этого года: конфликт Цицерона с Клодием. Надо бы узнать подробнее об их стычке. По нашему обыкновению, мы хотели бы почерпнуть информацию из самого источника, то есть у враждующих сторон. Но увы! Все споры писателей с неписателями оказываются со временем невыгодны для последних, так как от неписателей не остается ничего, кроме нелестного мнения о них, изложенного писателями. Это и приключилось с Клодием, гонителем Марка Туллия Цицерона. Клодий не писал. Цицерон писал. Сила материальная, которой пользовался Клодий, давно перестала существовать и не окажет влияния на нижеследующие записки, за что антиквар чувствительно благодарит историю, и напротив, слово, которым пользовался Цицерон, будет изучено с величайшим вниманием. Как легко заметить, антиквар, во всяком случае, не пристрастен. Просто он не может рассматривать Клодия наравне с Цицероном. Клодий не является источником, он ничего не написал: он нам не даст о себе никакой информации. Но это не беда. Клодий утратил ценность полностью и навсегда. Антиквар не представляет себе, как можно было бы, даже при самом искреннем желании, реактивизировать некие прошлые, вполне бесспорные, достоинства Клодия, чтобы ныне они могли служить противовесом при сравнении его с Цицероном и влияли на наш приговор. Не воскресить уже гладиаторов, рабов и наемных убийц, оплаченных Клодием, не вернуть террор, подкупы, интриги, уличные бесчинства. Далеко не все отдают себе отчет, что этот принцип редукции управляет историей. Посему Клодий, которого мы здесь представим, будет лишь жалкой тенью древнего Клодия, сохранившейся, главным образом, по милости Цицерона.
Отнесемся, однако, к Клодию по возможности беспристрастно. На свете бывает мало споров, в которых права лишь одна сторона. И мы для начала приведем факт, говорящий отнюдь не в пользу Цицерона. Еще в 63 году вдохновляемый Цицероном сенат осудил на смерть участников заговора Катилины. (Знаменательно, что против их казни тогда выступил Цезарь.) Цицерон, глубоко убежденный, что спасает не только Рим, но и весь цивилизованный мир – что он подчеркивал неоднократно, – добился своего, и конспираторов казнили. Пять лет спустя, в 58 году, народным трибуном стал сторонник Цезаря Клодий, точнее, римский патриций Клавдий. Этому предшествовали странные обстоятельства. Клодий перешел в плебейское сословие и аристократическое «ав» в своем имени изменил на народное «о». В числе нескольких декретов, им проведенных (например, об уменьшении платы за раздаваемый хлеб), было одно, направленное лично против Цицерона. Оно гласило, что всякий, кто без суда приговорил римского гражданина к смерти, подлежит изгнанию. Клодий, стало быть, выступил справедливым мстителем за прошлое беззаконие. Народ на комициях поддержал его, Цицерону пришлось покинуть Италию, Клодий послал своих людей на Палатин, чтобы они сровняли с землей дом Цицерона, после чего он это место освятил, предназначив его для сооружения Храма Свободы. Разграбили и сожгли также любимую виллу Цицерона в Тускуле. Трудно судить, в какой мере это было буйством народа, в какой – политическим актом со стороны Клодия и в какой мере – личной его местью Цицерону. Ибо, прежде чем покончить с Клодием, мы должны добавить, что у него были наклонности эротомана. Возможно даже, что эротомания брала верх над политическим расчетом. Клодий когда-то дерзнул прокрасться в женском одеянии на таинства в честь Доброй Богини, куда не допускали мужчин, и соблазнить там… жену Цезаря, что с точки зрения политики было не самым разумным выбором. Дело пошло в суд, где Цицерон своими беспристрастными показаниями опроверг алиби Клодия. Цезарь, напротив, не поддержал обвинения, не желая терять в Клодий пособника, и только развелся с женой.
Вот и все о первом участнике спора Клодий – Цицерон.
Второй участник может выступить сам. Сохранилась его обширная переписка, которую мы теперь рассмотрим.
До изгнания, в 59 году.
«Цицерон – Аттику.
Стало быть, пущен слух, будто Клодий не сделался плебеем? Произвол, достойный времен царей! Это превосходит всякую меру. Пусть Клодий пришлет ко мне кого-нибудь за свидетельством. Я поклянусь, что Помпей рассказывал мне в Анциуме, как он присутствовал при ауспициях по этому случаю.
Что за прекрасные письма, два сразу, доставили мне от тебя! Уж не знаю, каким подарком за добрую весть отплатить тебе, зато признаю, что я, несомненно, твой должник. Но подумай, какое совпадение! В день праздника Цереры, едва я по пути в Анциум выехал на Аппиеву дорогу, мне у Трех Харчевен повстречался мой друг Курион, ехавший из Рима, и вслед за ним твой посланец с письмами. Курион спрашивает, не слыхал ли я чего-нибудь нового. Говорю – нет. А он: «Клодий добивается должности народного трибуна…» Вот и говори о преимуществах так называемого «живого слова»! Насколько больше я узнал из твоих писем, чем из сообщения Куриона о ситуации, о сплетнях в народе, о замыслах Клодия…
Сердечно приветствую тебя, мой политик!
Философ Цицерон».
«Цицерон – Аттику.
Я сильно встревожен политическими неурядицами и опасностями, которые собираются над моей головой, а их сотни… Угрозы Клодия, навязанная мне борьба, мало волнуют меня. Думаю, что я либо смогу противостоять им, сохраняя достоинство, либо уклониться от них без малейшего ущерба. Ты, возможно, скажешь: «Достоинство? Довольно уже мы наслушались об этой старомодной добродетели. Сделай что-нибудь для меня: подумай о своей безопасности». Ах, какое несчастье, что нет здесь тебя! Ты, наверняка, ничего бы не проглядел. Я-то, возможно, ослеплен и слишком предан идеалам. Знай, никогда не существовало ничего более постыдного, более мерзкого, более отталкивающего для всех сословий, классов и возрастов, чем Царящие ныне отношения. Эти демократы научили роптать даже самых смирных… Помпей, предмет моего поклонения, сам себя погубил, что мне очень больно.
Никто за ними не идет по доброй воле. Боюсь, как бы не пришлось им применить террор. Из симпатии к Помпею я с этим течением не борюсь, но и не поддерживаю его, иначе мне пришлось бы зачеркнуть все, что я делал прежде. Я держусь среднего пути. Настроения народа можно узнать в театре и на других зрелищах. Во время боя гладиаторов освистали и самого хозяина, и его приспешников. На играх в честь Апполона трагический актер Дифил выступил с явными нападками на моего Помпея. «Ты нашей нищетой велик», – эти слова он повторил, наверно, тысячу раз. «Придет пора, и за почет испустишь ты глубокий вздох», – декламировал он под одобрительные крики всей публики. Эти стихи словно написаны на злобу дня, против Помпея, каким-то недовольным. «Когда закон и нравы не указ», а также все последующее, было встречено бурными аплодисментами и шумом. Затем появился Цезарь, и овации стихли. После Цезаря пришел Курион – сын. Его приветствовали так, как в добрые дни республики – Помпея. Цезарю это снести было тяжко…
А Клодий мой все грозится и настроен враждебно. Пахнет скандалом… Когда умер Косконий, меня попросили занять его место по надзору за распределением земельных участков в Кампании. Это значит быть званым на место мертвого! Ничто не принесло бы мне большего позора и не было бы менее разумным из соображений безопасности, о которых ты пишешь. Ведь этих чиновников честные граждане ненавидят, я только укрепил бы вражду, которую питают ко мне негодяи, да вдобавок возбудил бы озлобление людей порядочных. Цезарь желает сделать меня своим легатом. Это был бы несколько более пристойный способ уклониться от опасности. Но я от опасности не бегу. Зачем? Лучше бороться. Однако я ничего не предрешаю. Повторяю: ах, если бы ты был здесь! В случае крайности вызову тебя. Что еще? Только одно: я убежден, что страна погибла. Зачем же без конца увиливать от этой истины…
Написал я тебе это второпях и с опаской. В дальнейшем, если найдется вполне надежный человек, чтобы послать с ним письмо, напишу обо всем яснее, если же буду писать туманно, ты все равно поймешь. В письмах буду называть тебя Фурием, а себя – Лелием. Остальное буду излагать иносказательно».
Из изгнания, в 58 году.
«Цицерон – Аттику.
Приехал в Брундизий 17 апреля. В этот же день твои посланцы вручили мне письма от тебя, а три дня спустя другие рабы принесли еще одно письмо. Что до твоих просьб и уговоров поселиться у тебя в Эпире, горячо благодарю за сердечную заботу, которая для меня не новость. Мысль эта была бы очень удачной, когда б я мог оставаться там все время. Ведь я ненавижу переезды, бегу от людей, едва могу смотреть на свет, и уединение, особенно в таком привычном месте, не было бы для меня тягостным. Но приехать только на короткое время – это слишком далеко; во-вторых, я оказался бы всего в четырех днях пути от Автрония и его компании; в-третьих, там нет тебя…
Ты убеждаешь меня, что надо жить. Слушаясь тебя, я удерживаю свою руку, готовую нанести удар, но тебе не добиться того, чтобы я перестал сожалеть о своем решении и чтобы жизнь не казалась мне постылой. Что еще связывает меня с жизнью, если нет даже надежды, которая сопровождала меня при отъезде из Рима? Не стану перечислять беды, обрушившиеся на меня из-за подлых и преступных действий не столько врагов моих, сколько завистников. Не хочу бередить свои раны и причинять страдания тебе. Утверждаю лишь, что никогда никто не испытал столь ужасного удара, никто не имел столь веского повода жаждать смерти. Однако час, когда можно было с наибольшим достоинством умереть, миновал. В нынешних обстоятельствах смерть ничего не исправит, самое большее, прекратит муки.
Вижу, ты собираешь все политические новости, которые, по-твоему, могут вселить в меня надежду на какие-то перемены. Хотя это не бог весть что, буду, однако, ждать, раз ты так хочешь… Писал бы тебе чаще и больше, когда бы страдания не лишили меня всех умственных сил, особенно же способности писать. Мечтаю свидеться с тобой. Береги здоровье.
Брундизий, 29 апреля».
«Цицерон – Аттику.
…Меня поразило то, что ты пишешь о моей, распространяемой теперь, речи. Постарайся, если сможешь, найти для этой раны, как ты ее называешь, какое-нибудь лекарство. Написал я ее давно, возмущенный его заявлениями, сделанными незадолго до того, но речь эту тщательно спрятал и полагал невозможным, что она когда-либо выйдет на дневной свет. Как это случилось, ума не приложу. Никогда, ни единым словом, я не полемизировал с этим человеком, и речь эта написана, пожалуй, хуже, чем другие, – поэтому, думаю, можно ее представить как не мою. Займись этим делом, если видишь для меня возможность спасения. Если же я погиб окончательно, это меня мало огорчает.
Я здесь все время никуда не выхожу, ни с кем не беседую, ни о чем не думаю. Хоть я и просил тебя приехать, понимаю, что, находясь в Риме, ты сможешь чем-то мне помочь, а здесь даже слова твои не принесли бы мне облегчения. Не чувствую в себе сил больше писать, да и не о чем. Жду ваших писем.
Фессалоника, 17 июля».
* * *
Итак, беглый взгляд на события 58 года убеждает нас, что и в этом периоде нетрудно увидеть факты, которые мог подразумевать Непот, описывая жизнь Аристида. Возможно даже, что аналогия между изгнанием Цицерона из Рима и изгнанием Аристида из Афин еще более очевидна, чем между судьбой убийц Цезаря и трагедией справедливого грека. Во всяком случае, и Аристид и Цицерон стали жертвами демагогии. Тот же народ, который после разгрома заговора Катилины прозвал Цицерона «отцом отечества», который восхвалял его как спасителя всего мира, через несколько лет поддержал Клодия, а в прежнем «отце отечества» увидел нарушителя законов. Один и тот же поступок был сперва признан величайшей заслугой, а затем стал для того же народа преступлением. Так и Аристид на афинской площади не мог узнать, в чем его вина, кроме того что он «усердно старался» быть справедливым. Бесспорно одно: Непот поставил под сомнение вменяемость народа, что звучит недемократично. Однако время Непота не было демократическим.
С другой стороны, и Аристид, и Цицерон, и Брут полагали, что народ, по существу, за них, и уж наверняка были убеждены, что сами-то действуют на благо общества. Трудно сказать что-либо с уверенностью о мыслях Клодия, но скорей всего этот авантюрист не питал иллюзий относительно своего единомыслия с народом. И Непот, пожалуй, предстанет не таким уж реакционером, если мы подумаем о влиянии демагогов на суждение народа, о неустойчивости чувств коллектива, о подверженности масс гипнотическому воздействию вождей. Непот ведь хотел только показать, до какой степени демагогическая пропаганда берет верх над нравственностью, quanto antestaret eloquentia innocentiae, насколько красноречие сильнее порядочности.
Нам, однако, не удастся уточнить аллюзии Непота и указать, к каким фактам они относятся, раз мы, после двух опытов сравнения – одного с 44 годом, другого с 58, – получили два положительных результата. Это должно навести нас на мысль, что существенной чертой аллюзии является неконкретность, относительность, возможность различных применений, обобщенность. Об этом следует помнить, дабы избежать поспешного толкования аллюзий как относящихся к тому, что сейчас у нас на уме. Ибо аллюзии скорей касаются природы общества, чем отдельных случаев.
Но если уж мы ушли вспять к 58 году и погрузились в письма Цицерона, стоит, быть может, по ним проследить дальнейшие годы, вплоть до гибели Цезаря? Как закончилось изгнание? Что думал Цицерон о Цезаре? И кем, собственно, был наперсник Цицерона, Аттик? Это выяснится со временем. Мы возлагаем надежды на Непота. Он говорит неконкретно, но знает многое.
* * *
Когда Цицерон находился в изгнании в Греции, из Рима прибывали вести то благоприятные, то огорчительные. Он впадал в пессимизм, терял всякую надежду на возвращение и носился с мыслями о самоубийстве – если только тут не было желания эпатировать преданного друга Аттика. Стоило, однако, Аттику прислать горстку новостей о развитии ситуации в Риме, о тамошних распрях и о выгодах, которые они сулят, как Цицерон тотчас оживал, писал длинные письма, давал Аттику указания и снова принимал участие в игре, пусть издалека. Но то были минутные, довольно слабые вспышки бодрости. В общем-то, период изгнания он прожил в глубокой депрессии. Настроением отчаяния пронизаны все его письма тех месяцев. Поневоле спрашиваешь себя, не пытался ли этот любитель патетической фразеологии, которой полны все его речи и трактаты, принять в изгнании некую позу. Но как раз письма того времени наименее претенциозны. В них нет риторики, отточенности, длинных, на целую страницу, периодов, нет цитат из греческой поэзии или из древнеримского поэта Энния, даже отдельные греческие слова не встречаются. Чувствуется, что автор излагает свои мысли с известным трудом. Нет, это не поза, а откровенная беспомощность! Стилист, так гордившийся построением искусных периодов, теряет власть над языком, пишет слогом отрывистым, сжатым, часто корявым. Он уже не стремится вызвать восхищение. Он попросту хочет уладить кое-какие практические дела и пишет лишь с этой целью.
Прежде он, бывало, тоже писал о конкретных делах, но о других. Обязательно пришли мраморные статуэтки Гермеса с бронзовыми головами – они мне необходимы для виллы в Тускуле. Или: библиотеку никому не продавай, я сам ее куплю. Прежде он распространялся о ведении домашнего хозяйства, приводил стихи Менандра или Еврипида и как «отец отечества» посмеивался над многими политиками. Впрочем, для писем у него было мало времени, он постоянно был занят общественными делами. Он был государственным деятелем. Обязанности политические и судейские он исполнял со всем рвением во имя чтимых им идеалов. Он полагал, что защита республиканского строя – это защита цивилизации. Господство оптиматов, «лучших людей», он считал равнозначным господству должного нравственного порядка. Покушение на «лучших людей» – это преступление против самого добра. Он не представлял себе, что попытка низвержения этого строя может быть вызвана какими-то иными стимулами, кроме пошлой жажды наживы. Некогда он пошутил, что вот и он купил дом за три с половиной миллиона сестерций, у него тоже долги, ему тоже нужны деньги, так если бы его только приняли, он, мол, готов вступить в какой-нибудь заговор против республики. Сказал он это в то время, когда Катилины уже не было в живых, но на широкие просторы истории уже выходил Цезарь. В кого из них метила шуточка Цицерона? Может быть, и в одного и в другого? Во всяком случае, по этим словам видно, сколь глубоко он верил в бескорыстие своей политической позиции и сколь низкого мнения был о позиции противников.
Но вскоре положение изменилось к худшему, влияние оптиматов ослабело, зато партия народников-популяров начала возвышать голос. Цицерону пришла на ум идея, по нашим понятиям, отдающая манией величия. Он задумал описать «свое консульство», то есть свою борьбу с Катилиной, разумеется, в форме панегирика. «Если есть в нашем мире что-нибудь достойное восхваления, хвалите, если угодно, и осуждайте меня за то, что я не восхваляю что-либо иное. В конце концов то, что я пишу, это не enkomiastika, a historika, не панегирик, а история».
Еще где-то он утверждает: я оказал на Помпея хорошее влияние – он избавился от некоторой демофильской слабости и уже признает, что я спас республику, он же лишь оказал ей услугу; когда б я мог оказать такое же влияние на Цезаря (а этому человеку теперь подули весьма благоприятные ветры), для государства это было бы не во вред.
Но вот благоприятные ветры помогли Цезарю стать консулом на наступающий год. Цицерон же вдруг пришел к заключению, что политика – прескучное занятие. Лучше посвятить себя философии. Да, да, Аттик, отныне ты будешь политиком, а я философом. (Прислал поздравление на греческом: Kikeron ho filo-sofos ton politikon Titon aspadzetai.) Недалеко от Рима есть ведь места, где и не видывали Ватиния. Только подумать! Можно бы осесть там на всю жизнь. И всерьез заняться – ну, скажем, географией. Потому что – увы, это уже ясно – дела оборачиваются худо. Помпей явно стремится к единовластию. (Опять по-гречески: homologumenos tyrannida syskeuadzetai.) Что бы означал этот внезапный семейный союз Помпея с Цезарем, этот раздел земель в Кампании, это швырянье денег? Но знаешь, Аттик, мы, когда встретимся, не будем из-за этого плакать. Не будем тратить попусту время, которое нам нужней для научных занятий. Меня теперь утешает не столько надежда на лучшие времена, как было прежде, сколько полное мое равнодушие к общественно-политическим вопросам. И еще кое-что. Если мне присущи некоторая суетность и мания величия (а ведь как это здорово – знать собственные недостатки!), теперь я отчасти удовлетворен. Раньше меня тревожило опасение – не покажутся ли этак лет через шестьсот заслуги Помпея перед отечеством больше, чем мои. От этой тревоги ныне я избавлен. Моральное падение Помпея несомненно.
Бегство в область философии, конечно, ничего не могло решить, «угрозы Клодия, навязанная мне борьба, мало волнующая меня», становились день ото дня все опасней, и ситуация не располагала отделываться шутками. Где-то Цицерон еще вставит замечание: «Нет сейчас ничего более любезного народу, чем ненависть к народолюбцам»; еще позабавится фразой: «Все ненавидят больше всего тех, кому дали власть над всеми», – но в это же время Клодий, при тайной поддержке Цезаря и Помпея, готовится к решительной атаке.
Если верить Цицерону, самым тяжким ударом для него было то, что люди, от которых он ожидал защиты (в их числе Помпей), подвели, пальцем не пошевельнули в его деле. Он почувствовал себя обманутым и преданным. Из Рима он выехал добровольно, прежде чем было вынесено формальное постановление об его изгнании. Мраморные Гермесы с бронзовыми головами стали добычей молодчиков Клодия. Виллу, стоившую о гладкости слога. Иногда пишет брату, иногда жене, чаще всего Аттику. Он требует правдивых известий. «Потому что мой брат Квинт – странный человек, он меня очень любит и все свои письма наполняет оптимизмом, боясь, очевидно, как бы я не пал духом. Твои письма различны по настроению. Ведь ты, конечно, тоже не хочешь, чтобы я терял надежду, но и не даешь поводов для надежды безосновательной».
Аттик известил, что между Цезарем, Помпеем и Клодием начались нелады. Цицерон отвечает: дерутся-то они не из-за меня. Брату написал: Помпей – лицемер. Затем пришла другая весть. Кто-то в Риме указал на то, что Цицерона изгнали не вполне законно. Можно-де будет признать противозаконным приговор в целом. Цицерон на это: приговор должен быть отменен народом. А что будет с имуществом? С домом? Можно ли вообще все это вернуть? Если нет, на что мне жизнь? Действительно, в сенат поступает предложение разрешить Цицерону вернуться. Но один из трибунов наложил вето, и предложение нельзя передать на голосование на комициях. В Галлию выехал посланец по этому делу. Он должен свидеться с Цезарем. Может быть, он привезет оттуда поддержку? Прибыли ли письма от Цезаря? – спрашивает Цицерон. – Кончилось ли все неудачей или же есть какая-то надежда? Цезарь, однако, в поддержке отказал. – «Я получил в наследство имение в несколько миллионов», – сообщил как-то Аттик. И прибавил, что, добиваясь возвращения Цицерона, пустит в ход деньги. «Прекрасно понимаю, что означает такая помощь, – ответил Цицерон. – Знаю, что не должен просить тебя о ней».