Текст книги "Угрюм-река"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 69 страниц)
Часть шестая
I
Стояла небывалая жара. Тайга суха, как порох. На вершине башни «Гляди в оба» день и ночь дежурят дозорные, по тайге рыщут на лошаденках старики из мужиков или калеки с производства – их обязанность охранять лес от пожаров, они получают гроши и называются огневщиками.
Тайгу от пожаров стерегли огневщики; рабочую толщу, где много горючего и горького, раздували «поджигатели» – им больше невмочь терпеть угнетения себе подобных.
Впрочем, организация протеста происходила самотеком, стихийно, как и лесной пожар. В бараках, в чайных, в землянках стали появляться «разговорщики» из своих смекалистых парней или из политических ссыльных, работавших на предприятиях, а то и просто ветер с поля: какой-нибудь Гриша Голован, какой-нибудь Петя Книжник – перелетные птицы, не имевшие пристанища.
Сгрудятся по праздничному делу в бараках рабочие, начнут горестно подсмеиваться над собой, житье-бытье перетряхать: тут прижимка, здесь прижимка.
– Эх, жаль, Гриши Голована нет!
– Как нет! Здорово, дружки, я здесь!.. – И сухоребрый, спина – доска, ноги – жерди, вылезает с задних нар, из темноты, желтолицый, болезненного вида человек.
Рабочие – в обрадованный хохот, наперебой миляге руку жмут. «А вот папироску», «А вот лепешечку», «А вот кружечку чайку», «Эй, бабы, плесните товарищу молочка чуток!»
Здесь живут землекопы-дорожники.
За чаем – вприкуску, вприлизку, вприглядку – намозолившие уши разговоры, сетования; от них давным-давно болит душа.
– Протасов все-таки хоть и хороший, а барин. Протасов поманил нас – да замолк. Что нам делать?
– Это зовется выжидательная политика, – грызет черствую лепешку молодыми, но сгнившими в тайге зубами Гриша Голован. – Это зовется – накопление сил. Что ж, его политику я вполне одобряю. Пока нет рабочей организации, пока нет запасного капитала, забастовку подымать глупо. Вы хозяину – требования, а он вам – фигу. Вы не вышли на работу, а ему – плевать. Вы полезли на него с кулаками, а он на вас с пушкой, с винтовкой, с плетьми...
– Стой, стой, Голован! Заврался, – враз вскрикивают горячие мужики и парни. – Ежели мы на работу не выйдем, он через неделю лопнет, сукин сын... Да ежели дружно взяться, да ежели сознательно. Он мильен тыщ неустойки должен заплатить казне. Да казна его сразу в острог запрет.
– Ха, казна! – И Гриша Голован швыряет на пол свою засаленную студенческую, с синим околышем фуражку. – А кто, я вас спрошу, казна? Жулик на жулике, вот кто. Нет, ребята, вы не тово, не этово...
Некоторое время длится пыхтящее молчание. Гриша Голован покашливает в горсть, засовывает руки в рукава холщовой рубахи, нарочно медлит, как бы прощупывая настроение рабочих, наконец зябко ежится и говорит:
– Вы, ребята, живете в условиях жестокого произвола и насилия. Начать с договоров. Я уж не стану толковать о рабочих часах, о ничтожном заработке. Договоры самые кабальные.
– Правильно, правильно! – напирают на Гришу со всех сторон. – Мы сюда забрались, как мыши в ловушку. Прямо влипли.
– А главная кабала, ребята, вот в чем, – старается заглушить их голоса агитатор-»разговорщик». – Администрация обязывается на свой счет до места жительства доставлять только тех рабочих, у которых срок найма кончился. А ежели рабочего увольняют за проступки, он должен выбираться домой своими силами. А поди-ка... Другой за три, за пять тысяч верст отсель. Поэтому у всех вас боязнь остаться без работы, без хлеба в глухой тайге. И это действительно страшно. Это главная кабала, я вам говорю. Это заставляет вас со всем мириться, всему подчиняться, все терпеть... Фу ты, будь он проклят! Но погодите, ребята! – И Гриша с азартом потрясает кулаками, глаза горят, выкатываются из орбит. – Настанет время, ребята, когда мы... Впрочем... Ну ладно, дальше... – Он на мгновенье взмыл, как подброшенный мальчишкой голубь, но, словно завидя парящего орла, быстро сел на землю. Бунтарская натура агитатора всегда толкала его звать народ к политической борьбе, к восстанию. Но местный забастовочный комитет, негласно ютившийся в самом поселке, предписывал тактику чрезвычайной осторожности: не допускать на собраниях политических речей, зарвавшихся ораторов стаскивать с бочки за шиворот, постепенно направлять борьбу в чисто экономические рамки, чтоб преждевременно не дать полиции повода к разгромам.
– Вы бы, ребята, в своем бараке старосту выбрали, – предлагает Гриша.
Выбирают старосту.
– А что мне делать? Разъясни собранию... – просит выбранный Емельян Ложкин, крепкий старик с огромным носом.
– Слушай, товарищи! – встает Гриша Голован. – Староста – неограниченный хозяин барака. Он смотрит за порядком: чтоб не было пьянства, драк. В случае забастовки староста следит за дисциплиной, чтоб рабочие не шлялись к служащим и не шушукались с ними. Да мы впоследствии инструкцию дадим... А теперь, товарищи, уж кстати, давайте наметим выборных – двоих от сотни рабочих. Они потом войдут в рабочий комитет – руководить забастовкой.
– Значит, забастовка будет?
Гриша Голован нахлобучивает студенческую фуражку до ушей, улыбается и говорит с запинкой:
– Будет.
А в другом бараке орудует Петя Книжник. Он нищий не нищий, с корзиночкой для подаяния, а за пазухой книжонки. Со служащими, с полицией он ласков и низкопоклонен. Начальству и в голову не приходит, что Петя агитатор.
– Ребятки! – взывает он к рабочим-плотникам. – Лишних ушей нет? Как насчет забастовки мекаете? Кто-нибудь говорил вам? – Петя присаживается, утирает лицо рукавом заплатанной надевашки. – Испить бы. – Пьет воду, сытно рыгает, пегенькая, в виде хвостика, бороденка его дрожит. – Ну, так вот, ребята... К забастовочке-то тово... Будьте готовеньки... Кажись, наклевывается...
Агитатор начинает рыться в сумочке, вытаскивает три красненькие брошюрки.
– Вот нате-ко-те, прочитайте-ко-те, грамотеи-то есть, поди? Пользительное чтение. А теперь, товарищи, давайте выберем старосту барака и наметим выборных в рабочий комитет...
Так течет время. Петя, подзакусив, наговорившись, прощается со всеми и уходит.
А среди рабочих механических заводов орудует латыш Мартын, ему сорок лет, четыре года пробыл в каторге. Идет своим чередом работа среди лесорубов, золотоискателей.
Уже были маленькие группочки в пяток, в десяток лиц. Группочки ширились, росли, умнели, постепенно превращались в группы. В головы этих избранных рабочих исподволь внедрялось сознание их личного бессилия, их коллективной мощи, понятие о классовой борьбе, ненависть к эксплуататорам.
На башне «Гляди в оба» дозорит в ночное время Константин Фарков. Прохор ему верит, как самому себе. Фарков старик, но его глаз зорок, нервы крепки, сон над ним власти не имеет.
Глухая ночь. Ветрище. Башня скрипит, ее вершина плавно раскачивается. Константин Фарков, въедаясь взглядом вдаль, настороженно бодрствует. Даль непонятна даже заправскому таежнику, она угрюма и таинственна.
«Пожар», – вдруг сам себе говорит Фарков. Сначала, как вспых спички в темноте, огонек лизнул глаза, потрепыхал и сгинул. «Померещилось», – думает Фарков. Но нет. Опять вдали кто-то хочет закурить. И не один, а двое, сразу две спички, и чуть помедля – третья. Фарков взял в бинокль огонечки на прицел. «Пожар, – сказал он уверенно, соображая, что делать. Спички не гасли, огоньки перебегали, сцеплялись друг с другом, зачинали веселый пляс. – Либо в двадцати верстах, либо в сорока, а нет, так и в сотне верст. Не разберешь...» Он подергал за веревку, заглянул вниз, подождал, еще подергал.
– Эй!.. Кого?! – послышался из преисподней стариковский голос.
– Федотыч, ты?
– Нет, корова!.. Кому же боле-то?
– Тайга горит, слышишь?
– Неужто нет!.. В пушку, что ли, вдарить?
– Пошто... Звони хозяину!
Федотыч закряхтел, отвернулся от ветра, постоял немножко за малою нуждой и покултыхал в свою каморку.
– Алю, алю! Прохор, ты? Тайга пластат!.. Фарков усмотренье сделал, велел сказывать тебе... – бредил полусонный Федотыч, покашливая в трубку.
Прохор затрясся, закричал:
– Буди народ! Дуй из пушки!.. Больше пороху!
– Знаю... Учи кого другого... Вешать, что ли, трубку-то? Алю! Алю...
От громоносного рева пушки сотряслась вся башня. Константин Фарков посунулся носом, сел, а дюжина дравшихся вблизи медведей враз прекратили свалку, рявкнули и, бросив медведицу, – враскорячку кто куда.
Прискакал на коне Прохор Петрович. Сорокасаженную высоту он взял махом. Было два часа ночи. Огоньки вдали разгорались, полоса бегучих вспышек ширилась.
– Не страшно, – сказал Прохор. – Далеко.
– Далеко-то далеко, да, вишь, ветер-то сваливает сюда, вот в чем суть... А впрочем, гляди, как знаешь. Твое добро.
– Ветер переменится, – уверенно, как всегда, ответил Прохор. – Спать пойду. А ты карауль.
Утром действительно ветер успокоился. Во всех предприятиях работы шли своим порядком. День, казалось, миновал благополучно. Однако к вечеру стал вновь пошаливать опасный ветродуй.
С башни видно – густые клубы дыма нависли над пожарищем, как будто там, на горизонте, тысячи цыган, рассевшись у костров, курили трубки. Пространство все больше и больше насыщалось мглой. Небо утрачивало синь, мутнело. Заходящее солнце бросало на землю зловещую, с желтым отливом, тень. Ветер стал упруг, упрям. Сила его все возрастала. Крылья ветра пахли гарью. Лениво раскачиваясь, тайга загудела сплошным шумом. Лицо природы изменилось. Деревья шептались печально и загадочно, птицы стаями неслись через башню за реку; в их полете – растерянность, излом.
Прохора тоже щемила тоска. Пошел на башню.
Ветер креп, башня скрипела в суставах. Вершина ее ходила вправо-влево – у Фаркова кружилась голова. Солнце закатилось в дым. Вечерних, обычно четких звезд теперь не мог нащупать глаз.
– Ну как?
Фарков уперся взглядом в гулявшие на горизонте огоньки, ответил:
– По-моему, надо, Прохор Петров, какие-нибудь способа принимать.
– Какие же? Канавы, что ли?
– Канавы навряд помогут. Гляди, разыграется, не пришлось бы встречный пожар пускать.
– Как встречный пожар? Не понимаю.
Фарков сел на пол, сказал:
– Укачало меня, – и стал объяснять таежные способы тушения лесных пожаров.
– Пропустишь время, всего лишиться можешь, – говорил Фарков, попыхивая трубкой. – На моих памятях село да две деревни огонь слизнул. На триста верст пламя шло.
– Да неужто?
– Уж поверь. Может так случиться – в одних портках в реку убежишь, по горло в воде сидеть будешь. Вот, брат, как.
Прохор, не сказав ни слова, ушел домой. Позвонил приставу, позвонил Иннокентию Филатычу – оба ответили неопределенно: «авось» да «Бог хранит». Пожалел, что нет Нины, нет Протасова. Отец Александр предложил отслужить всенощную с молебном и акафистом. Прохор растерялся, не знал, что делать.
II
Первый, второй и третий пушечные выстрелы потрясли тайгу, подняли на ноги всех рабочих.
Ночной, глубокий час. Небо на западе в трепетном зареве. Тьма. Ветер с гулом чешет хвою, гнет тайгу. В жилищах мелькают огни. На улицах – раздираемые ветром голоса людей. К башне, в свой летний кабинет, Прохор проскакал. За ним, карьером, волк.
Во все стороны, рассекая ночь, мчались с башни телефонные приказы. Их общий смысл: «Выслать в тайгу на борьбу с огнем триста лесорубов и землекопов, вести широкую просеку, рыть канавы». Прохору с мест робко возражали. Смысл возражений: «Подождать рассвета, сейчас в тайге темно, можно заблудиться; надо организовать питание, надо подбодрить рабочих водкой, иначе дело не пойдет». Смысл ответных приказов Прохора: «Не возражать!»
Кликнули клич. Желающих нашлось достаточно: отчего ж вместо тяжелой работы не погулять в тайге. С разных участков, разделенных пятью, десятью, пятнадцатью верстами, потянулись небольшие группы пеших и конных людей. Двигались через тьму по дорогам, по тропам с гуком, с песнями, чтоб напугать зверей.
Прохор на вышке башни. С головы смахнуло шляпу, по лицу мазнул гонимый бурей хвойный сук; с шумом неслись, крутясь, сухие листья. Ветер путал волосы, трепал одежду, врывался в рукава, холодом окачивал зябнувшее тело.
– Господин Протасов приехали!.. – взорвался ракетой чей-то голос из тьмы, снизу.
– Когда?!
– Только что!
В глазах Прохора мелькнула неустойчивая радость, а тревога в душе пошла на убыль.
Пожар сильно разгорался. Он был, казалось, верстах в двадцати пяти, но, загребая влево, он стал угрожать новой мукомольной мельнице, двум лесопильным заводам и району плотбищ, где горы заготовленных бревен. Темный ковер тайги – как на ладони. Огненная река растекалась вдали медленно. Однако брызги пламени перебрасывались бурей далеко вперед; там вспыхивали новые огни, а пылающая лава вскоре подтекала к ним. Да, нужны героические усилия, надо стихию бить стихией. И если не смолкнет буря, все превратится в пепел, в дым.
Прохор крепко застучал каблуками вниз по лестнице. В бороде, в волосах застряли хвоя, мусор, лист. В сердце дьявольская злоба на огонь, на ночь, на бурю. «Скорей, скорей к Протасову...»
Внизу поскуливал, царапал дверь волк. И слышно, как ударяет в скалы, шумит Угрюм-река.
Солнце взобралось в зенит, жгло землю. Сквозь затканный дымом воздух оно казалось красновато-желтым шаром, как расплавленный, остывающий металл. Горизонты уничтожились, пространство сжалось в кучу, даль пропала. Дым. Реальная жизнь существовала лишь вблизи: дома, избы, деревья, куры, бредущий люд. Все, что в стороне, бледнело, блекло, расплывалось и, чем дальше, тем плотнее куталось в дымовой туман.
Мир стал тесен, как комната.
Кругом, кругом, куда ни посмотри с реального островочка жизни, куда ни брось камень – взор и камень упадут в обставшую тебя со всех сторон голубую сказку. И чудилось – дунь покрепче ветер, сказка сразу уплывет в ничто, останется голый островок реальности и ты на нем.
Но ветер успокоился. Ветер сделал свое дело, раздул пожар и умер. Всюду немая неподвижность. Ветки берез повисли, на тихой макушке кедра белка грызла орехи, скорлупа падала отвесно. Мошкара толклась густым вертикальным столбом, уходившим в небо. На Угрюм-реке улеглись волны. Словом, в природе – тишь, покой.
Однако рождались над пожарищем потоки своих собственных раскаленных вихрей. Воспламеняясь, клокоча, они постепенно будили уснувший воздух, колыхали его, втягивали в свои круговороты. С башни странно было видеть, как в этот безветренный, тихий день над пожарищем гуляют вихри, как все шире, все неуемнее распространяется огонь.
Для всякого таежника теперь ясно, что пожар не сгинет. Понимал это и Прохор. Пройдет два дня, и море пламени, уничтожив все на пути своем – дома, заводы, мельницы, – вольным лётом перебросится через реку, чтоб и туда нести свой пожирающий жар-пожар.
Прохор спешит в контору:
– Андрей Андреич! Во что бы то ни стало надо сейчас же гнать всех рабочих в тайгу. Там ведут просеку только триста человек... А надо всех...
Протасов медлит с ответом. Прохор видит волнение управляющего всеми работами и не вдруг понимает его.
– Вы слышали?
– Слышал. – И упавшее пенсне Протасова пляшет на шнурочке.
День окончен. Рабочие чрез сизый воздух разбредаются с предприятий по домам. Стражники носятся на конях от барака к бараку, из конца в конец, сзывают рабочих тотчас же собраться у конторы с женами, с взрослыми детьми...
– Зачем?
– Пожар тушить...
В бараках, в землянках, на приисках, в трущобах загалдел взбудораженный народ. Вперебой кричали, что тушить не пойдут; пусть хозяин поклонится им, уважит их, а ежели нет, тогда не хочет ли он фигу. Барачные старосты и выборные призывали крикунов к порядку, предлагали обсудить дело всерьез.
В кабинет на башне летели к Прохору с разных мест донесения по телефону: «Народ устал, народ требует отдыха, народ не желает идти в тайгу». Прохор то свирепел, то падал духом.
Протасов на коне объезжает бараки. Рабочие встречают его криками «ура!», подымают путаный галдеж. Протасов не может их понять – пусть выскажутся отдельные представители. Выборные выдвигают ряд требований. Протасов обещает настойчиво переговорить с хозяином и просит рабочих постараться, если Громов пойдет на уступки. Масса взрывается бурей криков:
– Это другое дело! Каждый за пятерых... Животы положим!.. Без понятиев, что ли, мы?..
– Тогда, ребята, стягивайтесь помаленьку к конторе... Пилы, топоры... – И Протасов скачет дальше.
Так в другом, в пятом и в десятом бараке. В отдаленных местах в том же духе работают техник Матвеев, учитель Трубин и несколько «политиков».
На приисках «Достань» и «Новом» ситуация запутанней. Летучка, старатели, «кобылка» – вся эта приисковая братия, разбавленная тайно живущими среди них хищниками-головорезами, крайне своевольна. Эту отпетую «кобылку» умел держать в своих ежовых рукавицах лишь страшилище рабочих – Фома Григорьевич Ездаков. Но он вместе с приставом, с Фарковым третий день в тайге, на огневых работах.
– Давай нам на расправу Ездакова, сволочную душу, язви его в ноздрю!.. – злобно орали приискатели. – Пока не втопчем его каблуками в землю, не пойдем. Так и хозяину сказывайте, распроязви его в печенки, в пятки, в рот!
III
Вечер меж тем сгущался, приближалась ночь. И близилось разливное море пламени.
Жуткий страх встал в глазах Прохора. Время безостановочно бежит. Нужен дружный сокрушительный удар, чтоб свернуть стихии голову, но нет сил сдвинуть рабочих с места.
Прохор в кабинете – как в клетке лев, стучит кулаками в стол, кричит на Протасова, как на мальчишку. Протасов поджал губы, весь подобрался, в глазах издевательские огоньки: он знает, что карта Прохора бита, что бешенство Прохора означает его бессилие, что рабочие одерживают победу.
– А это что?! – вскипает Прохор, и бешеный взор его вскачь несется по строчкам поданной Протасовым бумаги. Прохор Петрович в ярости разрывает писаные требования рабочих, клочья бумаги мотыльками летят с башни вниз.
– К черту, к черту! Псу под хвост!.. Сволочи, мерзавцы! Хотят воспользоваться безвыходным положением... Где у них, у скотов безрогих, совесть, где Бог?! Это ваши штучки, Протасов!
– Требования рабочих законны. Они вытекают из договора, – чуть улыбаясь уголками губ, говорит Протасов. – Теперь не время раздумывать.
– Молчите, Протасов...
– Утром, самое позднее – завтра к вечеру вы можете лишиться всего.
– Молчите!
– Успокойтесь!.. – И Протасов впился сверкающими зрачками в искаженное судорогой лицо хозяина. – Успокойтесь, Прохор Петрович. Взвесьте трезво положение. Надо всех людей немедленно же двинуть на работу. Вы своим появлением и руганью только подольете в огонь масла. Рабочие разбегутся. И пожар захлестнет все. Я начальник всех работ. Я отвечаю пред своею совестью за сохранность дела. В него я вложил много сил. Я требую от вас чрез головы рабочих снизойти к их просьбам. Скажите – да. Этим будет спасено ваше дело, ваше семейство и вы сами.
Прохор сжимал и разжимал кулаки. В его глазах, в движении бровей, в сложной игре мускулов лица – алчность, страх, вспышки угнетенного величия.
Протасов отер вспотевший белый лоб с резкой гранью весеннего на щеках загара.
– Прохор Петрович, я ценю в вас ум, смелость, уменье схватить за рога свою судьбу...
– Слышите, Протасов, как орут эти мерзавцы... там у конторы?! Это вы их...
– Да, их тысячи... Они ждут вашего ответа. Они настроены мирно. И одно ваше слово может успокоить их...
– Знаю я это слово! Этого слова произнесено не будет...
– Ваше слово может поднять в них взрыв энтузиазма.
– Ага! Вы хотите меня оставить без порток, Протасов?
– Нет. Я хочу вас спасти.
Прохор залпом допил из горлышка коньяк и швырнул бутылку за окно, в небесное зарево, сотрясающее воздух.
– А ежели пожар кончится сам собой?.. Вы уверены, что он придет сюда?
– Уверен, – сказал Протасов. – И вы уверены в этом больше, чем я. Начинается ветер. Целый месяц стоят знойные дни. Итак, я жду.
Весь дрожа, Прохор сунул в карман два «браунинга», свистнул волку, нахлобучил картуз.
– Где казаки, где пристав?.. Я их расстреляю, мерзавцев, этих бунтарей! А революционеришек вздерну на сосны...
– Вы не генерал-губернатор... Ваши слова – безумный лепет.
– Что?! – И Прохор с такой силой грохнул кулаком в стол, что крутивший хвостом волк сразу припал на брюхо, а Протасов, вздрогнув, отступил на шаг.
– Идем!
– Я вас не пущу.
– Как? Вы? Меня?!
– Вы наделаете глупостей. Вас разорвут.
– Протасов! Бойтесь меня, Протасов... Вы хотите устроить революцию?..
– Я требую от вас справедливости во имя вашего спасения...
– Вы коварный человек... Вы... Пустите меня!..
– Нет... Не могу пустить.
Лицо Прохора налилось кровью.
– Прочь с дороги! Растопчу! – И Прохор ринулся было на Протасова, волк ляскнул зубами, зарычал. Протасов нырнул в карман за револьвером. Прохор отрезвел, остановился.
– Выход из башни заперт, – косясь на взъерошившегося волка, сказал Протасов. – Ключ у меня.
– Ага, в плену? Хорошо...
Прохор рванул телефон, закричал в трубку:
– Пристав! Пристава сюда! Фильку Шкворня сюда! Казаков сюда!
– Пристав в пятнадцати верстах. Казакам вы не командир.
Прохор бросил трубку, упал в кресло и весь затрясся.
– Андрей Андреич, Протасов... Что вы со мной делаете?
– Я дал слово Нине Яковлевне во всем оберегать вас. Я не могу рисковать вашей жизнью. Повторяю, рабочие могут растерзать своего хозяина.
Наступило молчание. Прохор шумно дышал. Его душила бурлящая в нем, но скованная в эту минуту жизнь. Волк лизал бессильно повисшие руки хозяина. В раздернутых надвое мыслях Прохора проносится зверь-тройка, звенят бубенцы. В кибитке – Нина и Протасов. Лицо Нины счастливое, светлое. Она улыбается Протасову и говорит: «Я вас люблю».
В сердце Прохора резкая вонзилась боль. За окном колыхались раскаленные небеса, и заполошно кричал Фарков:
– Прохор Петров! Прохор!.. Э-эй!.. Отопри...
Прохор подскочил к окну. Лошадь Фаркова в мыле. Протасов – быстро вниз, впустить Фаркова. И вот все трое на вершине башни. Пугающее зрелище потрясло Протасова и Прохора. В бинокль казалось: пожар подошел вплотную. И уже не было спасения.
– Скорей, Прохор Петров, скорей...
Всхлипнув, Прохор ринулся бегом по лестнице.
– Вот что наделал ты, Протасов...
Он поскакал на коне. За ним Протасов и Фарков. Не одна тысяча рабочих сидела у костров, забив всю площадь.
– Ребята! Ребятушки! Дети! – взывал Прохор пресекшимся голосом. – Спасайте мое и ваше... Все, что вы требовали от меня чрез начальника Протасова, я обещаю вам исполнить.
Он, как крылатый змий, перепархивал от одной к другой, к третьей группе. Лицо его бело, как бумага, черная борода тряслась.
– Ребята-а-а! За дело-о-о... Живо-о-о!.. – мчась из конца в конец по площади, вопил с коня Протасов.
– Урра-а-а!.. Ура-а-а!!
И четыре с лишком тысячи с бабами, с подростками лавой хлынули в тайгу.
Видя бегущий, угнетаемый им, но желающий спасти его народ, Прохор, весь ослабев душой, радостно заплакал. Конь понес его, оглушенного, вслед за народом.
Дымя цыганской трубкой, деловито прошмыгнул из мглы во мглу на своей шершавой кобыленке дьякон Ферапонт.
Еще обтекали Прохора многие конные и пешие, мужики и бабы, мелькали фонари, слова, словечки, но Прохор ничего не видел, ничего не слышал.
Чрез три часа быстроногие ходоки вышли на просеку Фаркова, чрез четыре – подтянулись остальные. Ночь еще не кончилась, но зарево было здесь сильнее; оно давало трепетный, неверный свет.
Резиденция осталась позади верстах в двенадцати, да пожар еще и отсюда верстах в трех. Значит, опасность далеко. И все наделала это сорокасаженная башня «Гляди в оба»: с нее пожар – вот-вот он, близко, на самом же деле пожар от башни в пятнадцати верстах. Настроение Прохора вдруг изменилось. Он хотел выругать Фаркова, что так бестолково напугал его, хотел рассориться с Протасовым и в душе стал клясть себя, что, как баба, поддался панике, свалял пред рабочими такого дурака. Да, Протасов поистине коварный человек.
– Моя просека сажен десять шириной, а где и больше, – ссутулился пред Прохором старик Фарков. – Просека прорублена верст на пять, эвона куда! Понял? Теперича надо верст на двадцать гнать просеку эвот сюда, в другую сторону... Понял? А как прорубим, тогда свой огонь от просеки запалим, навстречу пожарищу. Вот это и есть встречный пожар. Понял? А как два пожара друг с другом сойдутся, наш да Божий, тут им, значит, и крышечка... Понял? Больше и гореть нечему... Значит, иди спокойно спать.
Истомленные убийственной дорогой, но окрыленные неожиданным посулом хозяина, люди забыли про усталость. Тайга на много верст дрожала от веселых песен, криков, визга пил и звяка топоров. Потрескивая, шурша ветвями, деревья сотнями валились с кряком. Ни понукания, ни окриков. Народ пьянел в работе, распоясался, остервенился, отдал мускулам весь запас крови, мужества; всяк работал за четверых. Значит, не четыре тысячи, – а десять, двадцать тысяч вступило в схватку со стихией, жертвовало жизнью ради Прохора.
Меж тем Прохор мрачнел, дух алчности вновь стал овладевать его сердцем. Он рад срыть обманувшую его башню, рад повесить на осине старика Фаркова.
«Дурак я, дурак... Баба... Тряпка».
Но небеса колыхались, искры взметывали над пожарищем, и огонек неостывшей, только что пережитой высокой радости все еще золотился в темной душе Прохора.
«Нет, нет, правильно. Иначе – могло все погибнуть...»
Дьякон Ферапонт и Филька Шкворень крушили тайгу, как звери. Дьякон – в брезентовых штанах, в бахилах, рясу где-то бросил и забыл о ней.
Стало рассветать. Просека росла. Ее опушка обкладывалась ворохами сушняка. Верховой ветер все крепчал.
– Время зажигать! – издали крикнул Прохору Фарков.
На протяжении двух десятков верст загремели условные выстрелы, рабочие с криками «ура» бросились к сушняку, и бурная полоса огня запылала по всей линии. Внизу сразу родился ветер. Огонь стал распространяться в глубь тайги. Тысячи огневщиков зорко сторожили, чтоб он не тек на просеку.
Тайга еще не успела стряхнуть с ресниц свой темный сон. Она пробуждалась медленно, позевывала, потягивалась, запускала руки-сучья в шапки зеленых своих косм, кряхтела. Но вот огонь ожег ее пятки. Тайга вдруг широко распахнула глаза, ахнула, передернула плечами. Сосны, вспыхнув, сразу одевались в золотые парики. Пляс огня шел с гулом, с барабанным боем, с оглушительными взрывами надвое раздираемых деревьев. Густые черные клубы дыма взмыли над пожарищем. Нестерпимый жар дыхнул в удивленные толпы стоявших на просеке рабочих. Освещенные заревом лица их потны, утомлены, в глазах трепет пред невиданной картиной. Бредовые разговоры:
– У нас Панкратьева убило.
– У нас сразу двоих пристукнуло деревом. Матрену с парнишком ейным.
– Мертвого старика вытащили, лесиной придавило. Кто таков, неизвестно. Теплый еще был.
Пожар сваливал от просеки вглубь – навстречу главному пожарищу.