355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Угрюм-река » Текст книги (страница 43)
Угрюм-река
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 18:38

Текст книги "Угрюм-река"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 69 страниц)

XIX

Угрюм-река вскрылась пятого апреля. Потоки с гор бешено подпирали воду. Спина реки напружилась, вздулась, посинела. Лед хрустнул в ночь. И целую неделю при мокром снегопаде – ледоход.

Но вновь наступили солнечные дни, белоносые грачи суетливо вили гнезда, вся тварь ожила, встопорщилась, славила природу. Приближалась Пасха. А назавтра Прохором был объявлен праздник торжественного открытия навигации. Надо ж, черт возьми, встряхнуться! Тоска по Нине в напряженнейших заботах улеглась, жизнь крутится обычным быстрым ходом.

Меж тем Нина успела добраться до реки Большой Поток и «бежит» на пароходе к своей матери. Протасов, проводив хозяйку, неторопливо ждет прибывающие с первым караваном механизмы, котлы, турбины для оборудования громовских заводов. Эти грузы, направленные петербургскими фирмами по железной дороге, плывут теперь водой. Протасову надо организовать сухопутный транспорт. Дело хлопотливое. Потребуется больше сотни лошадей и устройство трех особых телег-повозок, подымающих до тысячи пудов каждая.

На пристани пароходства купца Карманникова были ремонтные мастерские. Протасов решил их использовать. Местная колония политических ссыльных имела и десятников, и техников, и опытных механиков. Вообще в рабочей силе недостатка нет: пристань расположена в знаменитом селе Разбой с зажиточным, разжиревшим на темных делах людом.

С этим мрачнейшим селом мы еще успеем познакомиться вплотную. Мы прибудем сюда вместе с громовской приискательской «кобылкой», когда она, получив расчет и обогатившись самородками, хлынет в село Разбой, чтоб ехать дальше. Мы раскроем стены изб, лачуг, домищ, мы рыбой нырнем в Большой Поток, мы зорко заглянем в таежные окраины, чтоб все знать, все видеть, чтобы подсчитать число убитых, чтоб взвесить человеческую кровь и цену жизни.

А пока полюбопытствуем, как справляется Прохором водный праздник.

Еще накануне на берегу Угрюм-реки у пристаней были устроены на тысячу человек дощатые застолицы. Трехцветные флаги на высоких шестах пестрели вблизи будущего пиршества.

Ровно в полдень ударила пушка. Народ повалил к пристани. Солнечный воскресный день. Возле дома Прохора Петровича толпа из двадцати человек десятников, слесарей, кузнецов, плотников. Все, как на подбор, – крепкие, грудастые, непохожие на громовских рабочих. Среди них дьякон Ферапонт и, конечно же, Илья Сохатых. Ватага застучала в окна, заголосила с причетом:

 
Эй, слуги и всякие звери,
Открывайте дубовые двери,
Впущайте гостей
Со всех волостей
Хозяину с проздравкой!
 

Гостей впустили в кухню. К ним, как всегда, вышел Прохор. Он совершенно голый, но в валенках и пыжиковой дохе. Вся кухня закричала:

– С проздравкой к тебе, хозяин! Река вскрылась, лед унесло, а нас тихим ветром к тебе принесло. С водичкой тебя!

– Ну что ж, спасибо. Меня с водичкой, а вас с водочкой... Заходи, ребята, в комнаты!

Толпа села у порога на пол и быстро стала стаскивать с ног «обутки». Грязнейшие, заляпанные глиной сапоги ставились в угол, к плите. У всех, как по уговору, новые портянки; у дьякона Ферапонта портянки длинные, аршина по три, а сапожищи впору взрослому слону. Вся громовская челядь – горничная, кухарка, повар, нянька и кучер с двумя конюхами неодобрительно посмеивались.

Гости вымыли руки, вытерли их об штаны, высморкались на пол, на цыпочках проследовали за хозяином в столовую. Илья Сохатых – в голубых, с желтыми шнурами ботинках, с моноклем в глазу. Лицо выбрито, напудрено, длинные кудри умащены помадой «Я вас люблю».

Спешно выпили по одной, по другой, по третьей; наскоро, давясь, подкрепили себя селедочкой, сырком, копчушками. Дьякон Ферапонт положил в запас за щеку кусок леща. За окнами затрубил духовой оркестр, зазвенели бубенцами кони пожарников, засверкали, как солнце, начищенные каски. Пожарная дружина с развернутым красным знаменем строилась вдоль садовой ограды.

– Готово?

– Готово, хозяин, можно выходить.

...Прохор сегодня весел и приветлив. Причина такого редкого настроения – свидание с приставом. Три дня тому назад, когда кончился срок поставленного Прохором условия, в одиннадцать часов утра к Прохору явился пристав в парадной форме, в чистейших замшевых перчатках. Дело было в кабинете. Прохор сидел за столом, щелкал на счетах, волк торчал на привязи в углу, возле камина. Пристав запер за собой дверь на ключ, мельком взглянул на волка, бросил на пол шапку, бросил перчатки, бросил портфель и повалился пред Прохором на колени.

– Прохор Петрович, умоляю, не губите!.. Мне пятьдесят четвертый год... Я верой и правдой... Вам одному, только вам...

Прохор выпрямился, стал подымать пристава:

– Федор Степаныч, что ты! Встань... Да встань, тебе говорят...

Пристав тяжело встал, пошатнулся, выхватил платок, отер им мокрые глаза и щеки. Его удрученное, сильно постаревшее за эти дни лицо испугало и в то же время обрадовало Прохора.

– Ну, что? Боязно стреляться-то?

Пристав горестно замигал, скривил прыгавшие губы, замотал облезлой головой и, подняв с полу портфель, с тяжким вздохом вытащил из него небольшой, заклеенный пятью сургучными печатями пакет:

– Вот, извольте, Прохор Петрович. Игра наша кончена. Простите меня, подлеца... Теперь верой и правдой...

Дрожащими пальцами Прохор вскрыл пакет, стал внимательно рассматривать бумаги. Пристав стоял навытяжку, как солдат пред грозным генералом. Прохор сопел, пофыркивал носом, щеки дергались. Он затеплил свечу, еще раз перечитал полуистлевший документ – тот самый, что везла Анфиса прокурору, и сладостно сжег его на пламени свечи.

– Как он попал тебе в руки?

– Изъял у почившей Анфисы Петровны. И напоминаю вам, Прохор Петрович, что дом Анфисы со всеми против вас уликами подожжен мной... То есть не мной лично, а бродягой; он по пьяному делу, пожалуй, и сам сгорел там. Этим я спас вашу честь. Иначе...

Прохор поморщился, сердито спросил:

– Как же ты рассчитывал повредить мне этим документом? Срок давности злодейских дел моего деда Данилы давным-давно прошел...

– Путем опубликования этого документа в столичной печати... С комментариями, конечно. Нашлись бы люди, любители этих штучек, раздули бы возле дела тарарам. Вашей репутации не поздоровилось бы.

Другая бумага: особое мнение губернского врача-психиатра, ныне умершего. Врач считал, что купец Петр Данилыч Громов в психическом смысле совершенно нормален, что ему, врачу, неизвестны данные, которыми руководствовалась вторично назначенная испытательная комиссия, признавшая здорового человека сумасшедшим, а также неизвестны мотивы, по которым сын Петра Громова желает заточить отца в дом умалишенных. В заключение врач считает, что в темное это дело должен вмешаться прокурорский надзор.

Прохор сжег эту бумажку с особым сладострастием.

– Как добыл ее?

– Неисповедимыми судьбами.

Прохор ухмыльнулся, он знал, что у пристава во всяком городе есть закадычные приятели, такие же жулики, как и он сам.

Третий документ – острый, сокрушительный, как удар кинжала в грудь.

Это – подлинное письмо неистового прокурора Стращалова, судившего Прохора по делу об Анфисе. Перечитывая, спотыкаясь глазами и рассудком на каждой фразе, Прохор дрожал мелкой дрожью, спина холодела, пальцы ног крючились, и темной тенью страха помрачилось все лицо его. Он был близок к обмороку. Чтоб взбодрить себя, втянул ноздрями большую затяжку кокаина. Секретная докладная записка на имя министра юстиции была отправлена прокурором чрез почтамт захолустного городишки, где был суд. Подкупленный почтовый чиновник выкрал записку для Иннокентия Филатыча, а пристав, подпоив простодушного старика, в свою очередь выкрал записку у него. В документе прокурор Стращалов с неопровержимой логикой подробно излагал суть дела. После ошеломляющей понюшки Прохор читал бумагу, как интересный роман с вымышленными талантливым автором героями. Мрачные тени вокруг глаз Прохора исчезли, спрятались в зрачки. Бумага порозовела, строчки отливали золотом, казались ласковыми, чуть-чуть улыбались. Даже письменный стол стал теплым, а воздух напитался ароматом хвои. Но вот на последней странице автор романа твердо заявил: «Убийца Анфисы – Прохор Громов». Вдруг все закачалось, померкло, стол стал – лед. Прохор судорожно растерзал бумагу, крикнул:

– Мерзавец!! Как он смел?! Кто! Я, я убийца Анфисы?! Ты слышишь, Федор?! Ты слышишь?!

Прохор, взволнованный и старый, напоминающий Федора Шаляпина в роли Бориса Годунова, ссутулившись, подошел к камину и швырнул сочинение прокурора в пламя.

Роман пылал, и пылало черным по золоту слово «Анфиса». Оно росло, наливалось кровью, оживало, и вот глянуло на Прохора скорбное лицо красавицы. Прохор отпрянул прочь, волк ляскнул клыкастыми зубами, пристав выразительно кашлянул. И та далекая, страшная грозовая ночь стала проясняться. Прохор подошел к столу.

– Все, все возвращаю вам... Даже это, – сказал пристав, продолжая стоять во фронт, как солдат пред генералом.

Прохор пробежал глазами памятку «О наших совместных с Прохором Петровичем Громовым делишках». Тут всего лишь было два тяжелых преступления, о которых Прохор прекрасно помнил. Остальное – мелочь. Прохор запечатал памятку в конверт и спрятал в потайное отделение несгораемого шкафа. Пристав еще выразительней подкашлянул и с ноги на ногу переступил:

– Зачем же это прячете? Сожгите.

Прохор не ответил.

– Сколько ты выпустил фальшивых кредиток?

– Клянусь честью – ни одной. Мы чеканили в «Чертовой хате» золотую монету выше казенной пробы. Оказали царю помощь, и больше ничего.

– Что от меня ждешь?

– Вашего доверия.

– Будь мне верным слугой, как раньше.

Тут внезапно – Прохор не успел мигнуть – пристав, задрожав усами и всем телом, выхватил из ножен остро отточенную шашку... Прохор вскочил, схватился за «браунинг», волк захрипел, рванулся, задребезжал телефон, за окнами прогромыхала вскачь телега.

– Клянусь, клянусь вот на этой шашке! – заорал пристав неистово и встал перед Прохором на одно колено. – Я, бывший офицер, Федор Степаныч Амбреев, не забыл честь мундира, честь оружия.

Телега умчалась, зашевелившиеся на голове Прохора волосы успокоились, волк утих. Пристав целовал стальной клинок, от поцелуев клинок потел.

– Клянусь верой и правдой служить вам, Прохор Петрович, до последнего моего издыхания. Я взыскан вами, у меня есть деньги... Только умоляю, не трогайте мою Наденьку, умоляю, умоляю... и... вообще.

Пристав поперхнулся и заплакал, а волк удивленно замотал хвостом.

– Я выстрою тебе хороший дом, великолепно обставлю его. О Наденьке же будь спокоен. Прощай, Федор.

Пристав, утирая слезы, вышел как шальной, а три дня спустя вышел вместе с гостями на улицу и Прохор.

XX

– Носилки! Балдахин! – тоном придворного шута скомандовал Илья Сохатых.

Пышный, с золотыми кистями балдахин заколыхался на носилках, подплыл к Прохору. Величественно, как римский папа, Прохор воссел на трон власти и могущества.

Густая толпа зевак замахала шапками, закричала «ура». Дозорный на вершине башни «Гляди в оба» дернул за веревку, Федотыч поджег фитиль, пушка ахнула второй раз.

Блестя на солнце касками, двинулись пожарные, за ними – балдахин, несомый на плечах гостями. За балдахином – сотня конных стражников с пятью урядниками. Впереди них гарцевал на рослом жеребце – подарке Прохора – сам пристав, усы вразлет, глаза пышут вновь обретенным счастьем и – белые как снег перчатки. Сзади – густой толпой народ. Мальчишки с гиком обогнали всех, стаей мчались к берегу:

– Несут! Несут!

Гудели медные гудки пароходов и заводов, веселый шум и говор, каркали грачи, шарахались прочь куры. Три парохода и четыре катера выстроились борт в борт от берега к фарватеру.

Меся сапогами и копытами густую грязь, шествие наконец уперлось в берег.

Балдахин вплыл чрез дебаркадер на первый пароход «Орел».

– Полный ход вперед!

Буровя винтом воду, «Орел» двинулся от берега. За ним, шлепая плицами колес, поплескалась «Нина», за «Ниной» – «Верочка» и паровые катера. По середке реки разукрашенная флагами флотилия стала на якорь. Тысячная толпа, унизавшая берег, пялила глаза на пароход «Орел». На «Орле» – движение. Балдахин поднесли к борту. Прохор сошел с кресла, сбросил шубу, шапку, валенки, стал голый, приказал:

– Вали!

Его подхватили за руки, за ноги, раскачали и далеко швырнули с верхней палубы в воду. Он летел, раскорячив ноги, взлохмаченный, бородатый, как низверженный с неба сатана. Грохнула третья пушка. А стоявший возле борта дьякон Ферапонт опасливо покосился на беленький домик отца Александра и во все горло запел:

 
Во Угрю-у-ум-реке крещахуся тебе,
Про-о-хоре-е-е!
 

Берег взорвался криком «ура», полетели вверх шапки, загудели пароходы, грянул оркестр, а две пушки раз за разом сотрясали воздух.

– Утонет, – говорили на берегу.

Нет... Белому телу вода рада, не пустит.

За Прохором бросился в воду и мистер Кук, спортсмен. Желая стать героем дня, быстро раздевался, рвал на подштанниках тесемки и Сохатых. Он трижды с разбегу подскакивал к борту, трижды крестился, трижды вскрикивал: «Ух, брошусь!» – и всякий раз, как в стену – стоп! Палуба покатывалась со смеху. Илья Петрович, одеваясь, говорил: «Ревматизм в ногах... Боюсь».

Ошпаренный ледяной водой, Прохор глубоко нырнул, отфыркнулся и, богатырски рассекая грудью воду, поплыл на «Орел». Весь раскрасневшийся, холодный, ляская зубами, он накинул доху, всунул ноги в валенки.

– Ну вот. С открытием навигации вас... Теперь гуляем, – и пошел в каюту одеваться..

Пароходы двинулись с музыкой на прогулку по течению вниз. В кают-компании пировала знать, на палубе – публика попроще.

Начался пир и в народе. Гвалт и свалка за места, за жирный кус. Особенно шумно и драчливо в застолице приискательской «кобылки». Но вот пробки из четвертей полетели вон, челюсти заработали вовсю, аж пищало за ушами. Тысяча счастливчиков отводила душу, а многие сотни, не попавшие за стол, в обиде начали покрикивать:

– Тоже... порядки... По какому праву не на всех накрыто?!

– Мы стой да слюни глотай! А они жрут.

Крики крепче, взоры свирепей.

– Надо хозяина спросить. Почему такое неравненье?..

– Мы вровень все работаем, пупы трещат. А он, стерва гладкая, что делает? Любимчикам – жратва, а нам – фига...

– Обсчитывает да обвешивает... Штрафы... Жалованьишко плевое. А тоже, сволочь, в водичку мыряет по-благородному, из пушек палит, как царь... Его бы в пушку-то!..

Тут стражники с нагаечкой:

– Расходись! Не шуми!.. Мы рот-то вам заткнем.

И пристав на коне.

– Ребята, имейте совесть! Хозяин делает рабочему классу уваженье, праздник... А вы... Что же это?

– Наш праздник первого мая!

– Молчать!! Кто это кричит?.. Урядник, запиши Пахомова!.. Эй, как тебя? Козья борода!

Прохор поднял двенадцатый бокал шампанского, пушка ударила пятидесятый раз.

– Пью за здоровье отсутствующего Андрея Андреича Протасова. Урра!..

– Уррра!.. – грянул пьяный пароход, и паровые стерляди потянулись хороводом из кухни в пир.

Техник Матвеев поднял рюмку коньяку за здоровье всех тружеников-рабочих – живую силу предприятий.

И возгласил Прохор громко, властно:

– Можешь пить один. А не хочешь – до свиданья.

Всем стало неприятно, все прикусили языки. Только дьякон Ферапонт, икнув в бороду, сказал:

– За рабочую скотину выпить не грешно, друзи моя. Се аз кузнец, сиречь рабочий. Пью за всю рабочую братию!.. И тебе, Прохоре, друже мой, советую. – И дьякон рявкнул во всю мочь: – Урра!..

Винные лавки и шинки работали на славу. Возле кабака, на коленях в грязи, без шапки, вольный искатель-хищник Петька Полубык. Он пропил золотую крупку и песочек и вот теперь, сложив молитвенно руки, бьет земные поклоны пред толстой целовальницей Растопырихой, заслонившей жирным задом дверь в кабак.

– Мать пресвятая, растопырка великомученица, одолжи бутылочку рабу Божьему Петрухе до первого фарту... – И тенорочком припевает: – Подай, Господи-и-и...

– Проваливай, пьянчужка, пока я те собакам не стравила. Безбожник, дьявол! – кричит басом Растопыриха.

Петька Полубык быстро подымается, рыжая проплеванная борода его дрожит, глотка изрыгает ругань. «Да нешто я к тебе хожу? Горе мое к тебе ходит, а не я».

Растопыриха, крепко сжав вымазанные сметаной губы, задирает подол и быстро шлепает чрез грязь босыми ногами к пьянице.

– А ну, тронь!

Растопыриха, развернувшись, ударяет его в ухо, пьяница молча летит торчмя головой в навоз.

Пьяных вообще хоть отбавляй. Не праздник, а сплошное всюду озлобление. Немилому хозяину припоминается все, ставится в укор всякая прижимка, всякая неправда, даже тень прижимки и неправды, даже тень того, чего сроду не бывало и не могло случиться. Но, уж раз лед тронулся, река взыграла, ледоход свое возьмет: потопит низины, принизит горы, смоет всю нечисть с берегов.

Праздник гоготал на всю вселенную свистками пароходов, буйством, криками, пушечной пальбой. И солнце село за тайгу, опутанную пороховой вонью и сизыми дымками.

Поздно вечером в бараках и в домишках начались скандалы и скандальчики.

Столяр Крышкин, немудрящий мужичонка с мочальной бородой, был лют в праздник погулять. Он спустил в кабаке все деньги, сапожишки с новым картузом и пришагал к родной избе, чтоб выкрасть кривобокий самовар в пропой.

Месяц перекатился в небе, глянул вправо. И мы за ним.

Барак. Сотни полторы народу. Раньше жили здесь семейные, теперь, с развитием работ, сюда затесалось много холостых. Чрез весь барак – боковой коридор. Справа – скотские стойла для людей. В каждом стойле живет семья. В коридоре инструменты: кирки, ломы, лопаты, всякий хлам. Тут же, на скамейках или вповалку на полу, спят парни. Их называют «сынками». А замужних баб, готовящих «сынкам» пищу, обшивающих «сынков», стирающих им грязное бельишко, называют «мамками». Абрамиха, грудастая кривая баба, жена забойщика, имеет пять «сынков». Они платят ей по пятерке с носу в месяц. Иногда случается, что, когда муж на ночной работе, «сынки» спят с нею. «Сынкам» хорошо; «мамке» все бы ничего, да грех; мужу денежно, но плохо.

Обычай этот давным-давно крепко вкоренился в жизнь – и выгодно и смрадно. Женщин среди рабочих мало, самка здесь ценится самцами, как редкий соболь. Отсюда – поножовщина, разгул, разврат. Слово «разврат» звучное, но страшное. Однако не всякая таежная баба его боится. Проклятая жизнь во мраке, в нищете, в подлых, нечеловеческих условиях труда толкает бабу в пропасть. Баба падает на дно, баба перестает быть человеком.

– А-а-а! – нежданно вваливается в барак пьяный забойщик Абрамов. Он плечом срывает с петель дверь в свое стойло, с размаху бьет по морде спящего на его кровати толсторожего «сынка», хватает за косу жену, пинками грязных бахил расшвыривает по углам заплаканных своих ребят, орет:

– Топор! Топор!.. Всем башки срублю!

Месяц перекатился влево. И мы за ним.

Будь здесь Нина, пожалуй, Прохор Петрович не посмел бы распоясаться вовсю.

Вот они, спотыкаясь и хрюкая, вылезли из громовского дома, обнялись, как хмельные мужики, за шеи и вдоль по улице густо месят грязь штиблетами, модными туфлями, лакированными, в шпорах, сапогами. В корню простоволосый Прохор, справа – пристав, слева – мистер Кук с погасшей трубкою в зубах; за шею Кука держится Илья, за шею пристава, как матерый на дыбах медведь, дьякон Ферапонт. Пьяная шеренга, выделывая ногами кренделя, то идет прямо, то вдруг, как от урагана, вся посунется вправо, двинется в забор и бежит к канаве, влево.

Кто во что горазд, как быки на бойне, они орут воинственную песню:

 
Мы дружно на врагов,
На бой, друзья, спешим!!!
 

и валятся в канаву. Сопровождающие их стражники соскакивают с коней, выпрастывают очумелых людей из грязи, говорят:

– Васкородия, отцы дьяконы, господа... Будьте столь добры домой... Утонете... Недолго и захлебнуться.

Обляпанные черным киселем господа мычат, лезут в драку, валятся. На кудрявой голове Ильи Сохатых полтора пуда грязищи. У мистера Кука тоже не видать лица: из слоя грязи торчит обмороженный нос да трубка.

Урядник командует с коня:

– Сидорчук! Мохов!.. Лыскин! Волоките их, дьяволов, за руки и за ноги домой. Тычь дьякона-то в морду. Они все, черти, в бессознании...

...Месяц закрылся черной тучей. В тайге мрак и тишина. Но вот движется-мелькает огонек. Это Филька Шкворень. И мы за ним.

Филька в бархатной синего цвета надевашке. Он прямо с гулянки, но трезвехонек, притворился пьяным и утек. За голенищем Фильки нож, в руке маленький ломик-фомка и фонарь. Глаза разбойника горят. Горе оплошавшему: раз – и череп как горшок.

Вдруг – еще фонарик.

– Гришка, ты?

– Я, – ответил тот самый Гришка Гнус, что оконфузил в церкви Нину, бросив на тарелку старосты двадцать пять рублей.

Они вступили на прииск «Новый», изрезанный ямами, канавами. Ночь как сажа. Шли зорко, чтоб не ухнуть в провал и не захлебнуться. Кое-где под ногами похрустывал, как соль, снежок; вязкая, раздрябшая глина засасывала ноги.

– Стоп! Кажись, здесь.

Филька ломиком сорвал замок, и оба хищника спустились в шахту. Стальные кайлы в руках богатырей заработали с лихорадочным усердием. Часа чрез два Филька Шкворень вылез. Гришка Гнус – бадья за бадьей – подавал ему золотоносный песок. Заработал вашгерд. Промывка шла успешно. Золотые крупинки крупны. Хищники дрожали от холода и внутреннего волненья.

– Богатимое золото, – шепнул Шкворень.

– А то – целый год хлещемся в забое, и хошь бы хрен...

– Дурак!.. Эту жилу я нашел знаешь когда? Еще в позапрошлый понедельник. Напоролся на нее, да ну скорей каменьем заваливать. А ты думал как?

– Фартовый ты парень, язви тя!..

Из падей и распадков потянуло с гольцов резким предутренним холодом. Хищники торопливо елозили огоньками фонарей по дну вашгерда.

– Сбирай, благословясь, крупку... На мой взгляд, фунта три с гаком, – прошептал Шкворень.

Стукаясь во тьме лбами и сопя, они стали снимать совочками добычу и ссыпать ее в кожаную сумку. Руки их тряслись, дрожало сердце, и все куда-то провалилось сквозь землю, только глаза горели, клокотал пыхтящий хрип в груди и подремывали с запотевшими стеклами фонарики.

И в токах леденящего холода с гольцов восстал из тьмы занозистый, с подковыркой, голос Ездакова:

– Помогай Бог!.. Что, крупка?

Фонарики – фук! – и скрылись. Хищники испуганными крокодилами поползли на брюхе прочь. И грохнул, как гром, выстрел, за ним – другой. Вся тайга всполошилась и загрохотала. Раскатистое эхо, барабаня в горы, в небеса, во мрак, оглушало хищников, будило всякую тварь: зверей, птиц, человека. Осторожно, чтобы не рухнуть в яму, затопотали кони, посвист и боевые крики стражников стегали воздух, выстрелы бухали часто, нервно, как на войне при неожиданной ночной атаке.

И слышались окрики Фомы Григорьевича Ездакова:

– Сволочи! Ах, сволочи!.. Так-то вы караулите хозяйское добро?!

Проскакавший во тьме всадник едва не растоптал Фильку Шкворня – и дальше. Филькино сердце обмерло, упало, и сам он свалился в глубокую яму с холодной жижей.

Шумнула, крепко завыла тайга, поднялся ветер, дождь. И ничего не разобрать, есть кто живой иль непогодь всех смела с земли. Филька Шкворень в яме коченел. Взмокшая, обляпанная грязью бархатная надевашка невыносимо знобила тело. Нет сил бороться с холодом. Яма глубокая – не выбраться. Прошел, пожалуй, целый час. Повалил густой липкий снег. Он быстро сровняет Филькину могилу с землей. В лютых муках умирать страшно. Ледяная грязь успела засосать Фильку по горло. Неминучая смерть пришла... Борода Фильки затряслась. Он скривил рот, всхлипнул:

– Отходили мои ноженьки. Прощай, белый свет. Прощай!

Но в угасающем сознании вдруг встал ослепительный свет, он хлынул мгновенной волной во все уголки тела. Филька выпростал из ледяного киселя и вытер о шапку грязные руки, вложил в рот четыре пальца и свистнул с такой силой, что у него зазвенело в ушах.

– Шкворень, ты?

– Я... Ой, дружище!

– Хватай!.. Держись крепче!

И Гришка Гнус спустил в яму свой шелковый кушак.

...Снег, хляби, ветер, грязь. Горничная Настя смеялась до слез, но сердце ее раздражалось: все паркетные полы, вся мебель замазаны мерзостью, плевками, усыпаны битой посудой.

Затопили две ванны. Всех обмыли. Над господами работали два конюха и кучер. Мистер Кук лежал в ванне с трубкой в зубах, бормотал: «Без рубашка – ближе к телу... Очшень лютший русский пословисс...» – сплюнул через губу и уснул. Илья Сохатых лез со всеми в драку, он не позволял себя раздеть и наотрез отказался мыться. Он на весь дом кричал, что его жена беременна, что она очень ревнивая, а тут – здравствуйте пожалуйста – лезет снимать с него исподнее какая-то, прости Господи, Настя, девка.

– То есть я не Настя, я мужчина, – внушал ему кучер. – Вот взгляните крепче. Можете мою бороду усмотреть?

– Н-не могу, эфиопская твоя морда, вибрион!.. Не трожь меня, я с волком лягу!

Дьякон мылся в ванне самостоятельно, напевая псалом царя Давида:

 
Омыеши мя, и паче снега убелюся...
 

Он выстирал штаны, белье и развесил на веревке для просушки. Голым Геркулесом он вступил в столовую – Настя, бросив щетку, с визгом убежала. Ферапонт сдернул со стола залитую вином скатерть, закутался в нее и разлегся в кабинете на полу возле письменного хозяйского стола, сказав:

– Манечка, не сомневайся: я здесь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю