355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Сукачев » Любава » Текст книги (страница 3)
Любава
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:23

Текст книги "Любава"


Автор книги: Вячеслав Сукачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

И если кому доводилось видеть эту картину – на самой круче стоит одинокий красавец, гордо вскинув ветвистую голову,– то уж ввек не позабудется она. А в тех местах, где густо и пышно зацветает над берегами по весне черемуха, осенью не в

диковину повстречать гималайского медведя.

Струятся воды реки, стремительные и прозрачные, густо обсыпанные опавшими листьями. Выносятся на редкие плесы, завихриваются на крутых излучинах, взлетают на пороги, бьются в каменные скалы – и так до самого устья, где самую малость им вольготнее становится среди расступившихся гор Сихотэ-Алиня.

Сидя на корме, успевает Митька лодкой править, послушно выполнять все причудливые повороты и извивы Верхотинки, успевает и за берегом смотреть. Это только на первый взгляд мертвыми кажутся суровые берега, а если присмотреться, да со знанием дела присмотреться,– кипит жизнь, развивается по своим извечным законам, по мудро заведенным порядкам. Вот под нависшими над водой дернинами, между подмытыми корнями деревьев мелькнуло что-то темное, и Митька уже определил, что завела здесь гнездовье какая-то неизвестная ему выдра. Видимо, спустилась летом по течению, да и облюбовала местечко еще никем не занятое. «Пусть ее,– спокойно думает Митька,– потомства наплодит – веселее жить будет». И дальше несется лодка, обходя пороги и выворотки, разбивая светлые струи на две бурлящие дорожки.

А в одном месте успел заметить Митька коренастую, большеклювую фигуру птахи с коротким хвостом и обрадовался негаданной встрече с зимородком. Заметив приближающуюся лодку, зимородок порхнул с ветки и, сверкнув голубоватым пламенем, мгновенно пропал с глаз.

– Испортил рыбалку птахе,– пожалел Митька,– к отлету жирует. Да и пора. На старицах ледок по ночам занимается, скоро уже забереги и по Верхотинке пойдут».

Привольно Митьке, покойно в тайге. Все мысли горькие и дела суетные отступились от него, словно высвободив душу для просторной и вольной жизни. Да и как не зарадуешься, если это родовые их места. Спокон веков Сенотрусовы здесь промышляли. Отец по этим местам не один год хаживал, Петро здесь же зверовал, и память о них имеется – крепко рубленные, на добрую сотню лет, зимовья. И затеси еще сохранились, по которым к медвежьим берлогам выходили. Подзатянулисъ затеси-то, забурели от времени, не враз и углядишь. Но это смотря кто не углядит, а у Митьки они все на учете и рядом свежие оставлены, уже его затеси, может, и они потом кому сгодятся. Вот так и шли Сенотрусовы тайгой по затесям: отец по дедовым, он по отцовским, а там, смотришь, и у Митьки охотники появятся, по его затесям пойдут и свои оставят... Немудрено дело, а вечно, как вечны эта тайга и река эта, как вечны горы и мир над ними.

Отца своего Митька не запомнил. Не запомнил лица и походки, привычек и голоса, и теперь, когда пытался представить его, вспоминалось только чувство защищенности, какой-то большой надежности земли. И это чувство в нем жило до сих пор, особенно здесь, в тайге. Как это случилось, если Митьке и четырех лет не было, когда погиб отец, он не знал и объяснить себе не пытался. А просто было в нем это присутствие отца, глубинное чувство это, и с ним было легко...

Чем ближе к верховью, тем беспокойнее становилась Верхотинка. Бросалась она здесь во все стороны почем зря. Перед главными порогами Митька приткнулся к берегу. Сидел некоторое время неподвижно в лодке, отдыхал от руля, а потом быстро вздул костерок, поставил чайник и пошел глянуть на перекат. Двигался он по тайге хоть и медленно, но упористо, мягко ступая по стылой земле.

Перекат грохотал. В пенных брызгах, которые туманом вставали над главными порогами, утыканный каменными глыбами, поднимающимися над водой до полутора-двух метров, поток воды бешено несся под крутой уклон. Здесь дно переката было

выложено не мелкой галькой, а крупными валунами и обкатанным булыжником.

– Ну, привет, Буркан,– негромко и серьезно сказал Митька,– воюешь? Ишь, воду-то сбросил, хитрец.

Он еще постоял в раздумье и пошел назад, прислушиваясь, как постепенно стихает тревожный гул переката...

Прошлым летом пошел через Буркан Витька Острожный, к нему же, к Митьке, и пошел. Сговаривались они вместе элеутерококк добывать. Вот он и наладился к нему с

продуктами, через Верхотинские порожки. Все порожки прошел Витька, а вот Буркан не осилил. Осенью, когда спала вода, обнажились на плесе две доски от Витькиной лодки, вот и все, что оставил Буркан в память о человеке, который жил двадцать восемь лет и еще долго жить собирался.

Один раз и Митьки коснулся Буркан, только краем коснулся, вскользь, пожалел, видимо, как своего, а память о тех минутах на всю жизнь тревожным холодком под сердцем осталась. Это когда он вниз на моторе решил проскочить, судьбину свою попытать. И Митька лишь диву теперь давался: как пронесло его мимо Чертового рога? Стрелой пронесло, лишь царапнув о рог боком, но и эта царапина чуть не стоила ему жизни.

Легчайший синий дымок вился над костром, выпекались угли сизоватым жаром, а над тайгой стояла осенняя чуткая тишина. Пробежал по гнилой валежине бурундучок, скрылся в дупле и тут же вновь объявился, с любопытством уставившись на Митьку. Или плохо ему видно было, или еще почему, но метнулся зверек к листвянке, взлетел на нижнюю ветку и оттуда, свесив вниз голову, безбоязно смотрел на человека. Митька усмехнулся зверьку и бросил в него подвернувшуюся гнилушку. Вскинув хвост столбиком, бурундук быстро забегал по ветке, что-то сердито урча и бросая на Митьку быстрые, уничтожающие взгляды.

– И не спится тебе? – заговорил Митька.– Путевые-то бурундуки давно залегли, а ты, чай, лето прострекотал, а теперь запасаться на зиму взялся. Вот и лютуешь.

Словно поняв, что он разоблачен человеком, бурундучок легко стрельнул на соседнее дерево, махнул еще раз и пошел частить по тайге, по своим беспокойным делам. Поднялся и Митька. До зимовья оставалось еще верст двенадцать...

12

Долго держались крепкие морозы, а потом воздух вдруг обмяк, потянул теплый ветер и с крыши вагончика закапало. А над самым входом в вагончик снег выело солнцем и ветром окончательно, и теперь там зияла черная толевая заплата. Но уже на следующий день ветер переменился, зашел с низовий, и сразу же в нем почувствовалась леденящая прохлада далеких северных морей. Капель мгновенно свернулась в серебряные трубочки сосулек, но и те не долго продержались, сбитые крепчающим ветром, и рассыпались на тоненькие, хрупкие кристаллики, которые понесло и понесло по настному снегу.

А перед обедом сыпануло вдруг мелкой снежной крупой, больно ударило Любаву в лицо и понесло, и завертело.

Приняли Любаву на нижнем складе хорошо. Лишь Галка Метелкина, в первый же день подойдя к ней, усмешливо спросила:

– Так что, говоришь, сбрындила у нас женишка?

У нее были красивые черные глаза, в которых не то злость угадывалась, не то шалость

бесшабашная – в первый раз Любава так и не разобралась и на Галкин вопрос не

ответила. А Галка отступила на шаг и рассматривала ее, словно диво заморское. А потом совсем уже неожиданно, смутив Любаву, удивленно сказала:

– А и красивая же ты, зараза. И потрогать есть что, и глазу порадоваться...

Вдруг резко повернулась и пошла к своему вагончику, высоко и гордо неся голову. И больше не обращала на нее внимания, словно и не было Любавы здесь. Но вот сегодня, сразу же после обеда, когда Любава подсчитывала вывезенную шоферами древесину, влетела Галка в ее вагончик. Обмела голиком валенки у порога и села на топчан у

железной печурки. Долго молчала, а потом вдруг и бухнула:

– Ты как к нам попала?

Любава растерялась, но ответ нашла быстро, словно готовилась к этому странному вопросу:

– Митю захотелось у тебя отбить, вот и попала.

– Ишь ты,– усмехнулась Галка и долго смотрела на нее, что-то решая про себя, а потом отвернулась и равнодушно сказала: – Да ведь не любишь ты его, Митю-то.

И тут Любава не выдержала, потому что коснулись того, о чем она и себе запрещала думать, но о чем думала, однако же, постоянно. Самого больного в ней коснулись, и эта боль прорвалась при Галке с такой силой и горечью, что уже та, в свою очередь, растерялась. А Любава плакала, по-детски захлебываясь слезами, и пусто и потерянно смотрела в окно на разбушевавшуюся непогодь. Ничего не сказала Галка, молча вышла из вагончика, а Любава, уронив руки на стол, долго еще всхлипывала, чувствуя в себе пугающую пустоту. Словно бы вынули из нее все, чем она жила и болела, и только тревожный холодок остался под сердцем.

Не было в ее сердце Митьки, как ни билась она, как ни уверяла себя, для Митьки в нем места не осталось. И что теперь делать – она не знала. Как не знала себя и всякий раз пугалась того нового, что вдруг открывалось в ней самой. Думала Любава, что на работе ей легче будет, забудется все со временем, но и тут ошиблась, и тут сама себя обманывала.

И сколько еще этого обмана впереди – она тоже не знала.

Гудело пламя в печурке, за окном ветер ярился, и тонко позванивало стекло, сдерживая своей хрупкой стойкостью разбушевавшуюся стихию. Заурчал на площадке лесовоз, и Любава пошла замерять кубатуру. Только вышла из вагончика, рвануло ее ветром, чуть с ног не сбило и понесло так, что едва ногами успевала перебирать. Так, вместе с ветром, Любава сильно ударилась в какого-то человека, внезапно появившегося перед ней, и оба не удержались на ногах, повалились в снег. И что-то детское, давно забытое, проснулось в Любаве, и засмеялась она, уже забыв недавние слезы, и Петруха засмеялся, поднимая ее из снега, пересиливая ветер, прокричал над ухом:

– Ну, Любава, как с тобой Митька-то справляется? Было зашибла начисто.

– Тебя зашибешь.– И Любава ему прокричала:– Если ты круглый, как мячик...

13

С небольшого взгорка было видно громадное снежное поле, на дальнем конце которого вились дымки над трубами деревеньки. Деревенька была маленькая, дворов на тридцать, но как-то так уютно и красиво она стояла, потонув в сугробах, под самым боком темной, угрюмой тайги. И эти дымки из труб, и лай собак, который хорошо был слышен здесь, за три километра от деревеньки, и красивый диск заходящего солнца над молчаливыми сопками – все было как в сказке, и Любка затаилась от восторга, от неожиданного сознания, что она уже когда-то и где-то видела все это, но только забыла теперь: и хотелось вспомнить, мучительно хотелось вспомнить – откуда это, из какого ее прошлого?

– Люба, едем! – Вячеслав Иванович взмахнул палками и легко понесся к снежному полю со взгорка, навстречу этой деревеньке. Любка тихо засмеялась, чувствуя, как совершенно новый восторг переполняет ее и суматошно рвется сердце, сильно оттолкнулась палками и по лыжне, проложенной Вячеславом Ивановичем, быстро понеслась вниз. В самый последний момент она хотела обогнуть Вячеслава Ивановича, но не сумела, и они оба покатились в снег, снег был мягким и неожиданно теплым.

Вячеслав Иванович встал на колени, его лыжная шапочка валялась рядом, а черные, слегка вьющиеся волосы растрепались, и без привычного пробора он сразу стал похож на мальчишку. И она уже не могла, не умела, чтобы не смотреть на этого человека, не видеть его смеющихся глаз, и впервые сама потянулась к нему и поцеловала в самые губы, неумело притиснувшись к ним зубами.

И вновь они словно бы плыли над громадным снежным полем, что-то веселое крича друг другу, одни во всем мире, каждый наедине с другим и вместе – наедине с собой. И деревенька, эта чудная сказка, становилась все ближе, и они торопились к ней, как торопятся домой.

А потом они сидели в просторной деревенской избе, пили чай с липовым медом и слушали седобородого, с хитрыми, умными глазами старика.

– Мой отец в нашенские места вторым сплавом пришел,– живо рассказывал старик,– а это когда было? Это, дай бог памяти, за царя Панька, когда земля была тонька. Вот он и притопал сплавом вначале по Шилке, а потом ужо и по Батюшко-Амуре. Родом-то мы из забайкальских казак будем...

Говорил и говорил словоохотливый старик, а они мало слушали его, счастливые тем, что хоть одна живая душа – свидетель их любви. И каждую минуту хотелось им прервать старика и рассказать ему свою повесть, у которой все было началом и все было концом.

– Давно ли женаты? – прервал вдруг старик себя,– нет, должно быть, недавно,– сам же себе и ответил.– А я вижу, вы все милуетесь. Ну и в добрый час. А я вам сейчас постельку спроворю, вот вы у меня славненько и переспите.

Старик был огромный, с круглыми коричневыми ладонями и белой головой. Когда он разговаривал, казалось, что в комнате катают в пустой бочке булыжник, а взял в руки простыни, и они в его руках были не более столовых салфеток.

– Сношка старается,– объяснил им старик,– я-то дома – редкий гость, все больше по тайге привычный шастать. А вернусь – порядок в доме люблю. Они-то отделились, еще третьего года съехали...

И опять они забывали про старика, смотрели друг на друга и заговорщицки улыбались, лишь двое зная об этом заговоре от всего остального мира. И старик, все подмечая, все слишком хорошо зная по себе, добродушно усмехался в седую бороду.

– А вы? – запоздало вспомнили они про старика, наматывающего громадную портянку на громадную ногу.

– И мы не слоны,– ответил старик, – в тайге не потеряемся. Нам абы печь, да на че лечь. Ну, хорошего вам.

А они еще долго сидели за столом, зная, что их ждет постель и что каждую минуту можно пройти за занавеску и лечь на свежие простыни под теплое одеяло, и сознательно удлиняли, отодвигали это мгновение, потому что и так им было слишком хорошо. И уже казалось, что лучше не может быть никогда. Но они ошибались, потому что ночью им было еще лучше, и они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и уже не глазами, а всем своим телом, всем существом своим ощущали беспредельное родство.

Временами Любка словно бы проваливалась в сон, но и тогда она была рядом с Вячеславом Ивановичем, совершенно нераздельная с ним, и, мгновенно приходя в себя, тихо улыбалась и осторожно проводила рукой по его лицу.

– Я был плохим студентом,– неожиданно заговорил Вячеслав Иванович,– меня больше увлекала древнерусская литература, а я слушал лекции по высшей математике. И когда меня уже собирались отчислить, пришла Мария Иосифовна. Так вот мы и познакомились впервые, хотя и учились на одном курсе. Меня не отчислили. Я стал вначале посредственным студентом, а потом и хорошим, стабильным, как говорили в деканате. На четвертом курсе мы поженились. А вот страсть к древнерусской литературе у меня все-таки осталась. Я многое помню наизусть. Хочешь, почитаю?

– Хочу,– шептала Любка, теснее прижимаясь к нему.

– «По благословлению отца моего старца Епифания,– медленно и торжественно начал читать Вячеслав Иванович, и Любка тихо вздрогнула, так неожиданно и странно прозвучали для нее эти дивные слова,– писано моею рукою грешною протопопа Аввакума, и аще что реченно просто, и вы, господа ради чтущии и слышащии, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русский природный язык, виршами филосовскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет...»

– Ой, что это? – приподнялась на локте Люба, с испуганным восторгом заглядывая в светлое от луны лицо Вячеслава Ивановича.

– Сочинение протопопа Аввакума,– тихо ответил Вячеслав Иванович,– был на Руси такой человек, Люба, удивительный. Погиб на костре. Вполне обычная судьба просвещенцев того времени... А ведь подумать, уже два века пленяла своей загадочной улыбкой Мона Лиза. И – костры. Страшно.

Страшно отчего-то было и Любке. Какой-то магической силой повеяло на нее от услышанного. Ничего она толком не поняла, но вот эта ночь и какие-то странные, словно бы чужие и близкие вместе, слова отпечатались в ее памяти навсегда.

Утром они уходили все по тому нее огромному полю, все от той же деревеньки. И седой огромный старик смотрел им вслед из-под руки, добродушно и весело улыбаясь в бороду. Но уже не было в них вчерашнего предчувствия счастья, а лишь ожидание скорой разлуки. Однажды Любка оглянулась и увидела старика, который все еще смотрел им вслед. И в какое-то мгновение она почти вспомнила эту деревеньку и этого старика, так близко показалось ей далекое прошлое. Но мгновение минуло, прошлое спряталось за века – и Любка пошла дальше.

14

– Любава, слышь, директор-то пообещался наших на Новый год из тайги вывезти,– сказала вошедшая Пелагея Ильинична,– славно-то как было бы, а? Он, Егорушка-то Просягин, и прошлым годом хотел этак устроить, да занепогодило, завертело, вот все планы его и расстроились.

Любава опустила на колени спицы, которыми училась вязать теплые вещи, и робко посмотрела на Пелагею Ильиничну, и тихо сказала: «Вот хорошо бы». Но и сама не поверила своим словам, смутилась и покраснела. И Пелагея Ильинична все это заметила и подивилась тому, с каким упорством не принимала Любава ее последыша. И невольное уважение к Любаве, к ее стойкости пробудилось в Пелагее Ильиничне, хотя тому и мешала обида за сына. «Полюби она Митьку,– думала Пелагея Ильинична,– женка-то вечная будет. Такую кудрями с толку не собьешь, не дастся. Вертихвостки-то, они, как были, так и пооставались, а самостоятельные, как следили за собой, так и ноне не больно разгуляются».

– Получается че? – подошла Пелагея Ильинична к Любаве и взяла в руки начатый носок. Близко поднесла его к глазам, заметила: – Ты петли-то потуже стягивай, а то носок-то у тебя больше на рядно смахивает.

Потом села Пелагея Ильинична к столу, напротив Любавы, и горестно вздохнула, привычно подперев щеку рукой.

– Любава,– вдруг тихо и задумчиво сказала Пелагея Ильинична,– ты бы хоть мне-то поведала, почто Митьку не любишь? Ведь срам на всю деревню, все видят, каковская ты ходишь, ровно в воду опущенная. Ноне уже Галка Метелкина, спасибо ей, за тебя в магазине встряла. Да ведь на чужой роток не накинешь платок. А только не ладно так-то получается, ой, Любава, не ладно. Сенотрусовы у нас в Макаровке завсегда в почете ходили, а теперь их вроде бы как на смех выставили... Не любишь, так зачем же ты с Митькой-то согласилась ехать? Он-то, пень таежный, конечно, мог и позариться, вишь ты какая ладная да сладкая, ну, а ты-то куда смотрела?

Молчала Любава. Давно ждала она этого разговора, а вот что ответить Пелагее Ильиничне – не знала.

– Вот уж не задалась жизнечка-то моя,– горько пожаловалась Пелагея Ильинична, так и не дождавшись от Любавы ответа,– трое на войне полегли, ну, думаю, остатний-то, Митька мой, порадует на старости. Невестушку приведет, она внучат мне понарожает, вот и буду я в уходе да в заботе, как и все добрые люди. А оно вишь что получается. Или уж я грешная такая? – покачала головой Пелагея Ильинична,– может, не так жила, не так пенсию зарабатывала. Так я ведь и ныне работаю, дома не сижу, да у нас и редкий кто на пенсии сиднем сидит. Не на производстве, так дома вламывают, пока уж совсем в крюк не согнутся. Так почему у меня-то одной несчастье такое, а, Любава? Не мил он тебе, так разошлись бы лучше полюбовно, не срамились бы. Ноне ведь и законы позволяют человека по себе сыскать...

– Я полюблю,– прошептала Любава и с негаданной болью глянула на Пелагею Ильиничну.

– Ой ли, дева? – горько усмехнулась Пелагея Ильинична.– Любовь-то рази обещают? Что-то я не слыхивала такого... Я вот только одного в толк не возьму, чем же он-то не люб тебе? Парень-то вроде бы без изъянов, здоровьем бог не обидел, да и не урод какой-нибудь, не прохиндей...

– Он хороший,– выпрямилась Любава,– очень хороший, Пелагея Ильинична. И вы мне поверьте, жить мы хорошо будем. Честное слово, Пелагея Ильинична, я вас не обманываю. Вы только немного потерпите...

И верила в эти минуты Любава, что все так и будет, видела она в себе силы, способные перебороть прошлое, перечеркнуть его, словно и не было вовсе. Себе не признавалась, но ждала она, что придет Вячеслав Иванович, или хотя письмо напишет. Но сама же все и сделала, чтобы этого не случилось. Никто не знал в Раздольном, куда она уехала и с кем, а мало ли сел в районе, поди поищи. Да и надо ли искать? Может быть, все это только к лучшему. Для нее к лучшему и для Вячеслава Ивановича. Ведь говорил же он, что не может без Марии Иосифовны. А без нее, выходит, может? Ну вот и хорошо, и пусть все так и будет. А Митя и в самом деле славный парень, она не лгала Пелагее Ильиничне, нет, она уже чувствует в себе это, она уже знает, что все у них наладится...

И с этой минуты как-то проще и вольнее зажила Любава в доме Пелагеи Ильиничны. Чаще смеялась, а однажды и Пелагею Ильиничну насмешила: взялась коровенку подоить, а та возьми и заступи в ведро. Прибежала перепуганная Любава, подол в молоке, лицо в молоке, глянула на себя в зеркало и смехом залилась.

Глядя на Любаву, и Пелагея Ильинична настроением поднялась, зарадовалась и с нетерпением ждала-поджидала Митьку из тайги.

15

Во второй половине ноября, когда выпал первый снег, соболь скатился с хребтов и осел на кормовых местах вдоль Верхотинки. С этого момента началась для Митьки горячая пора. Год выдался кормовым, припасливым, и соболь на приманку не шел, почти не делал тропок и сбежек. И приходилось Митьке брать зверька на гон. Ранним утром выходил он на промысел, отыскивал свежий соболиный след и тропил его до гнезда. Затем обкладывал гнездовье – обычно дупло в деревьях – длинной сетью-обметом и выгонял зверька из убежища. Часто соболь добровольно в сеть не шел, и приходилось выкуривать его дымом. На все это уходило много времени и сил, и в зимовье Митька возвращался поздним вечером, предостаточно уломавшись за день.

В зимовье у Митьки порядок, какой не у каждой хозяйки в дому встретишь. Вываренные в настое хвои капканы аккуратно по торцевой стенке висят, над топчаном, удобно для руки, ружье пристроено и охотничий нож – тот самый, что в прошлый раз в Раздольном покупал – в искусно сделанных ножнах. На железной печурке в углу всегда чайник томится, рядом с печуркой дрова припасены. Транзисторный приемник и фонарик на подоконнике место нашли. И так каждая вещь и вещица в зимовье с умом приспособлены. Кликни Митьку – в пять минут соберется и ничего не забудет. И это в нем уже в крови, хоть и учить некому было, а до всего сам доходил, своим умом.

Вернувшись с промысла, Митька первым делом растапливал печурку и подолгу пил крепкий горячий чай. Потом уже, напившись до отвала и согревшись, принимался кашеварить. Пока в котелке булькотило, он обдирал зверьков, ловко и умело орудуя ножом. И эти часы были особенно приятны Митьке. Он вспоминал со всеми подробностями, какого зверька и как удалось добыть. Бывали случаи забавные, о которых он долго помнил и удивлялся. Так случилось недавно и с норкой, которая попала в капкан, поставленный Митькой в пустоледье на разбое. Зверек угодил задней лапкой, на прыжке, и потому прищелкнуло его капканом под самое брюшко. Когда Митька подошел к пустоледью, он увидел норку с небольшим тайменем в зубах. Митька легко освободил норку от капкана, а вот с рыбой расставаться она не хотела ни в какую. Такого дива ему еще не приходилось встречать, и он оставил ее жить. Но в первую же ночь норка сбежала, и как ни искал Митька следы побега, так ничего и не нашел.

Когда Митька заканчивал все свои обычные дела, он садился к столу, придвигал свечку и начинал думать. Так он сидел подолгу, лишь изредка обращая внимание на свое отражение в стекле. Потом доставал ученическую тетрадку в косую линейку, простой карандаш и принимался писать письмо Любаве. Проходил час-другой, а у Митьки все еще не кончались слова для нее и мысли плотно теснились в голове. Уставала рука. Все-таки

эта работа была непривычной ему. Тогда он поднимался и выходил на улицу.

Над землей густо стояли звезды. Луна медленно и величаво выплывала из-за тайги, высвечивая горячо блестевшие Митькины глаза. Шумела вода на перекате, где не брался ледок и в самые лютые морозы. А так – тишина в тайге, собственное дыхание слышно, а уж сучок какой треснет – кажется, грохоту на весь мир наделает.

Остудившись, Митька возвращался к столу и писал дальше:

«Соболь, Любава, штука знатная. Только знать надо, как с ним поступать. Иной дурак в одну зиму возьмет сорок штук, а ему и невдомек, что на следующий год останется он без промысла. А надо так, чтобы и белки немного взять, и норки, и лисой не побрезговать. Тогда у тебя завсегда на участке будет промысел богатый.

Я вот тебе еще прошлым письмом обещался про порожек Буркан рассказать, да все не знаю, с чего начать. Соскучился я по тебе, Любава. То ведь промысел для меня, как праздник, а этим годом – хуже каторги. Я уже раза два настраивался к тебе бежать, да перед ребятами совестно будет. Одна надежда на Новый год. А если заметет вдруг, как прошлым разом было, то уж тогда пойду. Никакая сила меня боле не удержит.

Я вот как представлю, что ты вечером сидишь одна и думаешь в одиночестве, уж так хорошо все и подробно вижу...»

Сон долго не шел к Митьке. Он шумно ворочался на топчане, вскакивал, зажигал свечу и принимался перечитывать то, что написал за вечер. Читал долго, хмурясь и шевеля губами.

Однажды выскочил Митька в ночь и попер по тайге, не разбирая места. Низкие тучи брели куда-то по небу, изредка обнажая далекие звездные светлячки. Ветер обрывал куржак с деревьев и сыпал Митьке за воротник, но он ничего этого не замечал и опомнился лишь километрах в трех от зимовья. Стоял Митька посреди тайги без шапки, в одной рубашке и валенках на босую ногу. Стоял, не понимая, как он здесь и зачем. И странным было ощущение его, словно бы Любава где-то здесь, за деревьями, стоит и манит его за собой, зовет куда-то.

Митька набрал пригоршню снега, потер лицо и вроде бы успокоился, но до самого зимовья его не покидало тревожное чувство, что Любава где-то здесь, рядышком, смотрит за ним.

В этот вечер достал Митька из запасника бутылку спирта и полный стакан залпом выпил. Когда его взяло и стало жарко, он лег на топчан и вдруг заплакал. И не стыдные слезы какие-то были, а вроде бы в радость ему. Катились они, горячие, по горячей Митькиной щеке, падали на подушку, и падало Митькино сердце в неизведанные глубины, билось и рвалось там в болючей тоске. И вся его жизнь, такая простая, известная всем и каждому, вставала перед ним. В сорок четвертом году пошел в школу, отмучил семь классов и было подался в школу механизаторов, но душа к железу не лежала. Бросил. Без души Митька не умел. Два года в леспромхозе сучкорубом отработал, матери из горя помог выбиться, а в шестнадцать лет встал на промысел – и ша. Это его кровное дело, и он впрягся прочно, надолго.

В семнадцать Митька в клуб пошел. Не в кино и не в библиотеку, а по-взрослому пошел, гулять. Его приняли и признали. Но он и здесь особняком был, не кидался куда попало, не шкодничал, а тихо и упорно ждал своего часа. А вскоре и Галка Метелкина в первые красавицы взошла. Парни бились вокруг нее, случалось и на кулаках. Он ходил мимо. Тогда она первая подошла к нему. И уже думал Митька, что его час настал, что нашлась та, единственная, но думал равнодушно как-то и спокойно. Может быть, так вот спокойно и жил бы он с Галкой, девкой видной и веселой, не случись завалиться ему в универмаг.

16

День выдался ясный, сочный обилием света. Схваченное изморозью солнце с трудом оторвалось от земли, но оторвалось, родимое, и пошло карабкаться к небесным кручам, под восхищенным Митькиным взглядом. Ах, какой это был чудесный день, таких дней Митька еще не знавал в своей жизни. Он торопливо попил чаю, быстренько собрал походный рюкзачок и, переполненный счастьем от того, что бежит на вертолетную площадку, чуть ли не первый раз в жизни запел. Митька запел и опешил, перепугался своего голоса, а потом захохотал, встал на лыжи и побежал по тайге.

Все в это утро радовало его. И белка, неожиданно застрекотавшая над его головой, и снег ослепительно-белый, со множеством следов, в которых он сейчас и не думал разбираться. А в одном месте он заметил красивую, зеленовато-желтую, чуть побольше воробья, птаху, увлеченно вьющую себе гнездо.

– От дура,– изумился Митька и даже бег свой приостановил, так как подобного чуда еще не встречал в тайге. Пристроившись на самой верхушке елки, птаха старательно подгоняла прутик к прутику, а вскоре рядом объявился развеселый, весь в вишневых тонах, дружок птахи. Что-то легкомысленное просвистав, он, однако, принялся помогать подруге, накрывая гнездо игольчатым сплетением ветвей. «Сбесились»,– решил Митька и дальше побежал, ловчее перекинув карабин за плечо.

Привольна тайга. Просторна тайга, и чудес в ней– не счесть. Ну вот те же птахи, какого ляда им сейчас гулять задумалось, чем они свое потомство кормить будут? Но знает Митька, найдут птахи прокорм для потомства, все это у них предусмотрено получше, чем в бухгалтерии промхозовской. Ведь пока управлял промхозом хитрый и изворотливый человек по фамилии Скрипикин, разве можно было мечтать Новый год дома встретить? Какой там. «Нашей стране, родине нашей нужна пушнина, и мы обязаны ее дать»,– так говорил Скрипикин, но лучшие соболиные шкурки неизменно оказывались в его домашней коллекции. За пять лет своего правления так и не выбрался Скрипикин в тайгу. На пенсию ушел с почетом, с грамотами из района, а как же не уйдешь с грамотами, если всякую осень были припасены у Скрипикина подарочки в район. И не какие-нибудь, а те же шкурки, да икра красная, да икра черная, кабаньи окорока, да изюбровые грудинки. А словили прошлым летом на запретном промысле Никитку Овсянкина, и схлопотал мужик три года за раз. И это уже не птичьи чудеса, а человечьи. Потому как если уж охранять природу, так ото всех охранять, а не от одного Никитки Овсянкина. Другое дело при Егорке Просягине. Этот если в район и пойдет, то лишь с собственными кулаками, чтобы по красному сукну грохнуть, да чего такого сказать, чтобы им, промысловикам, в тайге полегче было. Новый год он уже и отстоял, а еще собирается рации для каждого охотника пробить. И вот ведь хитрое ли дело, а не дается. Нет еще пока раций, и хоть в трубочку загнись промысловик в своем зимовье – никто не узнает.

Бежал Митька по тайге, думал о многом, а вот Любавы мыслями коснуться почему-то не решался. Что-то вставало между ним и Любавой всякий раз, как только он ее лицо припоминал. Но всего ярче виделась ему Любава бегущей по улице, с прижатыми к груди руками. Задержись тогда машина на пять минут – и, может быть, не мучился, не изводился Митька так, как теперь изводится. Но машина тронулась, и он лишь с поворота, мельком увидел высокую и стройную Любавину фигуру, растрепавшуюся челочку и длинную белую шею. И хоть видел все это Митька лишь несколько секунд, но врезалась ему бегущая Любава в память подробно и прочно, словно он век ее такой вот и знал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю