355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Рыбаков » Гравилет «Цесаревич» (сборник) » Текст книги (страница 9)
Гравилет «Цесаревич» (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:51

Текст книги "Гравилет «Цесаревич» (сборник)"


Автор книги: Вячеслав Рыбаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

– О, господи! – сказал Дима, всплеснув руками. – Нет. С такими помощниками мне коммунизм не построить.

Она улыбнулась снова.

– А теперь фыркни! – крикнул Дима. – Фыркни скорее!

Она протяжно фыркнула и дважды ударила в асфальт здоровым копытцем.

И они засмеялись. Вместе.

– А я вот с голоду помираю, – признался Дима.

– И молчит! – воскликнула она и полезла в сумочку. – Погоди, у меня тут завалялось для голодающих Поневья… Во! – выдернула завернутый в кальку бутерброд. – Держи.

– Это разве еда? Дразниться только…

– Лопай, а то раздумаю!

– Пополам? – предложил он.

– Я ужинала, – поспешно сказала она.

– Когда?

– В семь. Полвосьмого даже.

– А сейчас почти полночь…

Они братски поделили миниатюрную снедь. Дима разом заглотил свою пайку и задудел печально: «Тебе половина и мне половина…» Инга засмеялась, аккуратно отщипывая от булки небольшие кусочки, а колбасу не трогая. Объев булку, сделала удовлетворенно-сытое лицо и спросила, протягивая Диме колбасу:

– Хочешь?

– Привет! – возмутился Дима. – С какой это стати?

– Я не люблю колбасу, честное слово.

– Так не бывает.

– Ну, эту колбасу. Я другую люблю.

– Не чуди, Судьба.

– Я ведь ужинала.

– Чем? Бутерами?

– Ну и что? Три штуки… – она осеклась, потом фыркнула и сама же засмеялась тем единственным смехом, который так подходил к ее губам. – Как хочешь… – открыла рот и замерла, лукаво косясь на Диму блестящими стеклами. Дима, затаив дыхание, созерцал. Она с демонстративной жадностью откусила.

– Приятного аппетита, – сказал Дима. С набитым ртом она покивала, угукнула.

Они пошли дальше. Она уже заметно прихрамывала. И ни одного такси.

– А я математикой занимаюсь, – вдруг решилась она.

– А я знаю.

– Откуда?

– Ты упоминала матфак. И число «пи» неспроста.

– Вот какой наблюдательный. Чего ж ты не засмеялся?

– Когда?

– Ну… – она вдруг снова вытянулась, как на плацу. – Из девки математик, как из ежика кабарга.

– Почему? – улыбнулся Дима. – Я в тебя верю.

Ее прорвало. А может, подсознательно это было испытание – она говорила, а сама ждала, когда Дима заскучает и либо засмеется, либо одернет ее, либо скажет: ну, а теперь прямо и направо, вон туда сама дойдешь. Девушка была убеждена, что он водит ее вокруг остановки. И уже простила ему это.

Она достала из сумочки, сразу вдвое похудевшей, свежую, еще пахнущую типографией и первыми днями творения книгу Яглома и стала хвастаться, как ей повезло ухватить это сочинение. Вкратце пересказала. Дима слушал, хотя понимал немного. Но это было настоящее. Она запихнула книгу обратно, поведала к слову, что чтобы шарик, у которого отсутствует трение качения, а присутствует лишь трение скольжения, катался по некоей поверхности бигармоническими колебаниями, так вот эта поверхность должна быть исключительно циклоидой. «Что есть циклоида?» – спросил Дима. Инга крутнула в воздухе пальцем. «Не понял», – сказал Дима. Она искательно поозиралась, Дима вытащил блокнот и карандаш Инга сказала: «О!» – и изобразила циклоиду, а рядышком подмахнула ее уравнение. «Лихо», – мотнул головой Дима. Что такое бигармонические колебания, он спрашивать не стал – не в них дело. Она сунула карандаш и блокнот себе в сумочку, забыв обо всем; рассказала, что даже сам великий Коши ошибался, правда, один лишь раз, да и то потому, что теория радикалов была в то время совершенно не разработана, а когда стала выясняться истина, первый напечатал на себя опровержение. Рассказала теорему трех красок, которую Дима особенно старался запомнить. Он совершенно не слыхал обо всех этих интереснейших вещах, и кто такой Коши, вспомнил с трудом. Новый мир открывался перед ним, незнакомый, сложный и не менее живой, чем мир полотен и звезд. И уж куда более живой, чем мир очередей и вечеринок. Инга рассказывала от души, и Дима, в котором ее страстный накал резонировал сразу, уже видел стремительные, как очереди трассирующих пуль, пунктиры последовательностей, то вылетающих в межзвездную бездну, то внезапно и безнадежно вязнущих в клейкой неумолимости пределов; уже видел шустрые, как муравьи на разворошенном муравейнике, производные: и ему хотелось все это нарисовать. Даже странно было, что второкурсница столь раскованно жонглирует столь сложными материями. Это была не зубрежка и не нахватанность, это была увлеченность. Возможно, талант.

Она была настоящей.

Он понимал с пятого на десятое, но слушал, затаив дыхание. Не факты собирал – переживал ее интерес как свой. И уже восхищался ею. Совсем рядом с ним, в простом, по тогдашней моде очень коротком платье, в еще почти девочкиной фигурке с удивительным, в форме созвездия Волопаса, узором родинок на хрупком предплечье, шел человек из тех, что придают популяции Хомо Сапиенс смысл. Без них она была бы таким же нелепым налетом органической грязи на планетарной коре, как серая лохматая плесень на выброшенной под забор корке хлеба.

Он не спрашивал, когда же у тебя, наконец, будут парни. Он не позевывал и не косил на часы. Он не пытался прервать ее, не заверял, что много будешь знать – скоро состаришься, и что если вся кровь уйдет в мозги, детей не будет. Он не хрипел, придавливая ее, оглушенную тайком подлитой в шампанское водкой, к общежитской койке и пытаясь раздвинуть стиснутые ее колени: «Ну посмотри, посмотри на себя, дурочка, ты же создана для этого, вот для этого!..» Она говорила все быстрее, боясь, что вдруг он заметит наконец, как они прошли мимо вот уже третьей остановки упомянутого им автобуса, вдруг заметит и посадит ее в автобус, и навсегда исчезнет. И сама испугавшись своего поступка и всей себя, на перекрестке как бы в рассеянности повернула не в ту сторону, прочь от наметившейся линии, и Дима повернул вслед за нею, увлеченно слушая и ничего не заподозрив. А едва лишь за изгибами корявой улочки, выведшей их на берег очередной ленинградской канавы, скрылась та, маршрутная, Инга вдруг поняла: вот за чем она ехала. К нему.

Их было двое. Они были вместе. Совсем-совсем воедино. Они вдруг обнаружили, что идут, взявшись за руки, и Инга на миг осеклась, а потом дрогнувшим голосом спросила: «Я тебя еще не насмерть заболтала?» «Нет, что ты!» – честно ответил он, и она поверила – но все же так страшно было надоесть ему, так страшно!

– Все, – сказала она. – Сеанс окончен. Теперь ты расскажи.

– Да ну… Я не умею. Давай я лучше тебя нарисую.

– Давай! – обрадовалась она.

Дима сунулся в карман и удивленно сказал:

– Блокнот посеял!

Она покраснела до слез.

– Моя работа… Р-растяпа! – попыталась открыть сумочку и открыла, но вынуть по рассеянности уворованные карандаш и блокнот той рукой, на плече которой сумочка висела, не получалось, а лишить другую руку Диминой чуткой ладони она и помыслить не могла. Сумочка съехала с плеча, крутнулась в воздухе и оказалась на мокром асфальте в мгновение ока.

– Хоп! – воскликнул Дима, пав на колени и пытаясь ловить хлынувшие наружу предметы.

– Р-растяпа!! – с ненавистью повторила Инга, приседая на корточки. Случайно коснулась Димы коленями, судорожно отдернулась и, потеряв равновесие, едва не села на асфальт. Дима поддержал. – За мной нужен глаз да глаз, – удрученно бормотала она, пихая обратно свой скарб. – Клептоманка…

– Какие у тебя коленки острые, – сказал Дима и засмеялся. И она, смутившись, засмеялась тоже.

Их было двое.

В это время в пяти километрах от них, едва живой от усталости и боли, плача, рухнул на скамейку Юрик. Но тут же встал опять, решившись наконец спросить у любого из прохожих две копейки. Через двадцать минут он позвонит домой, но будет занято. Через сорок минут он еще позвонит, но ему не ответят.

В это время в девяти километрах от них металась между телефоном и окнами обезумевшая женщина, сердце ее готово было взорваться, а за нею, как тень, бродила бормочущая яд старуха.

В это время в восьми километрах от них Вика, присев у постели Анны Аркадьевны, беседовала с нею о будущем друге и о том, как надлежит вести себя пока. Они снова заключили мир. Юрик больше не фигурировал.

В это время в десяти километра от них, едва видимый в сигаретном дыму и компанейской тьме, остервенело колотил по гитарным струнам напарник и с ненавистью, воспринимаемой как игра, на мотив «Ты меня не любишь, не жалеешь» вопил:

– Расскажи мне, скольким ты давала?!

Одурелые от шума и вина девчонки, смеясь, хором подвывали:

– Да по пьяни разве разбере-ешь?!

И в драбадан бухие парни подхлопывали с гиканьем и реготом.

В это время в двенадцати километрах от них Сашка, скрючившись, прикусив кончик языка, в который раз пытался скопировать Димин ракетоносец. Он выучил уже каждую черточку, каждый штришок, на его копиях все было точно таким же, как у Димы, даже гораздо более тщательным. Но ненастоящим. Димин корабль плыл, летел, пахал тяжелый серый океан, и, хотя не было видно людей экипажа, чувствовалось, какие они сильные и смелые ребята. Сашкин корабль был карандашным пятном на бумаге. Это оскорбляло. «Козявка, – думал Сашка с досадой, – и как же это получилось у него?»

Они шли. Уже просто шли, никуда.

– Я не могу так! – яростно кричал Дима, рубя воздух пустой ладонью. – Все некогда! Все невозможно! Жить некогда, чувствовать некогда… Вот Фриш у меня лежит, почитать дали – третью неделю не могу открыть!

– Прости… Читала Фриша – физик. Не тот?

– Н-нет, – неуверенно ответил Дима. – Там пьесы.

– Прости, – повторила она и несмело переплела свои пальцы с его. Он смешался на миг, ловя нежное движение шевельнувшейся и вновь замершей родной руки.

– Ну, вот и говорю… А уж чтобы поехать куда-то…

– Я же приехала.

– Да разве это приехала? Случайно… На Ленинград – несколько дней!

– Мне двух хватило. Ненавижу достопримечательности.

– Да не в них дело, боже мой! Музеем больше, музеем меньше – ерунда! Но вот без такого вечера после дождя – нет Ленинграда! И нет его без весенней слякоти, и осенней грязи, и погожих дней, когда каждый лист как золотой, и небо исступленно синее… А как льдины сверкают в апреле под солнцем, когда лед идет! Понять душу места! Ведь для этого двух дней мало, Инга!

Она несколько раз кивнула.

– Хочу год в Саянах, на Байкале год, на Курилы и на Камчатку хочу, к вулканам и гейзерам… Бесы меня дери, на атоллы хочу зверски, на Барьерный риф! Брахмапутру хочу, буддийский храм на высоте пять тысяч, дворец Потала! Землю Грэйама, пингвинов! Сельву хочу! Планета колоссальна, а мы живем и умираем здесь вот, на Обводной канаве, ни разу не увидев месяц лодочкой, чтобы плавал в нефритовом небе над пальмами!.. Что смотришь так?

Она смотрела с восхищением.

– Вот не будь это ты… я бы решила, что пьяный, – вырвалось у нее. – Не обиделся?

– Да нет, – медленно сказал он, остывая.

– Сельва, – Инга будто пробовала слово на вкус. – Вот никогда не думала об этом, но ты как-то так говоришь… Наверное, я уже буду хотеть всего, чего хочешь ты. Пингвины… Земля Грэйама – это там?

– Да.

– А дворец… как его?..

– Лхаса. Тибет.

Она помолчала.

– Но ведь это невозможно, Дима, – произнесла она тихонько.

– По-че-му?! – свирепо гаркнул он. – Ведь мы тупеем, тупеем!!!

В это время генерал-лейтенант Пахарев, ничего так и не сказавший ни жене, ни дочери, одиноко сидел у себя в кабинете. Наплескав себе капель с полста валокордину и вдруг забыв о нем, он держал на коленях открытую книгу. Это был не Манн, не Достоевский. «Лиса и виноград» Фигейредо. Уже не замечая тянущей боли в груди, то и дело дающей выстрелы под лопатку, Пахарев в сотый раз перечитывал одну и ту же фразу: «Ну, где ваша пропасть для свободных людей?!»

В это время генерал-майор медицинской службы Чакьяшин, придерживая плечом телефонную трубку, стремительно записывал примерный диагноз. Диагноз диктовали из Москвы. Он был составлен нарочито путано, но суть его сводилась к тому, что на почве длительного переутомления, нервного перенапряжения, почти непосильных служебных усилий, а также полученной на Сандомирском плацдарме контузии в поведении больного имярек возникли странные и зловещие аберрации. Необходимы обследование и лечение, пусть даже принудительное. Когда текст был исчерпан, и Москва отключилась, Чакьяшин положил трубку и неторопливо закурил. Пахарева он, в общем-то, уважал, хотя считал, что тому, как и любому выдвиженцу конца тридцатых, недостает интеллигентности. В музыке и живописи Пахарев не разбирался совершенно; до сих пор, например, путал Мане и Моне – да и вообще слишком старался, слишком лез на рожон ради так называемого «дела»; это все-таки признак духовной ущербности, как ни скажи. Вот теперь допрыгался. Организационные детали Москва предложила Чакьяшину продумать самому. Чакьяшин принялся перечитывать диагноз и вдруг пропел себе под нос на какой-то канканный мотивчик: «В горах изранен в лоб, сошел с ума от раны…» Этот мотив не оставлял его весь следующий день.

– Я боюсь, в будущем, – говорил Дима, – при всех грависупер каких-нибудь, все будут сидеть и корпеть, корпеть… С одной стороны – прогресс подгоняет, дел невпроворот, с другой – интересные дела-то, творческие, весь мозг берут… И вот черта с два многогранность и гармоничность! Будут знать только свое, как ты вот…

– Ну, а что плохого? Я не чувствую себя обделенной!

– А я чувствую! Мне тебя жалко! Сколько цеплялок я к тебе протягиваю, а им не за что уцепиться! Общение сведется к паре анекдотов, рассказанных в столовской очереди, к веселой байке про третьего ближнего! Друзей – вагон! Любимых – вагон! И никто никому не нужен. Дорогая, передайте мне сахарницу. Пожалуйста, дорогой. Дорогая, у нас сегодня спуск мезонного батискафа, я не вернусь до завтрашнего вечера. Хорошо, дорогой. Наш синхрогипертрон на текущем ремонте, я заночую, пожалуй, у Аркадьева из седьмой лаборатории, вы не против? Нет, что вы, он порядочный человек и, как я слышал, очень знающий астроботаник… Каждый превращается в эдакий самодовлеющий, самокипящий котел о двух ножках, внутренняя жизнь каждого скучна всем, все скучны друг другу, понимаешь?

– Экий ты инакомыслящий, – проговорила она негромко. Никогда она не размышляла о подобных материях – но что такое самокипящий котел, знала.

– Нет, – устало ответил Дима. – Просто-то мыслящих немного, а уж инако…

– Дима… Почему ты об этом думаешь?

Он пожал плечами.

– Да оно само как-то…

– Тебе же должно быть очень тяжело… если все время вот так…

– Да нет. Собственно, не знаю. Кому легко-то?

Она помолчала, набираясь смелости. И все равно несмело попросила:

– Посмотреть бы твои картины.

Потеряв дыхание, он даже остановился.

– Хочешь?

– Не веришь?

– Господи, Инга…

– Очень, очень хочу. Мы еще четыре дня в городе. Встретимся? Или… у тебя уже не будет времени?

Он улыбнулся и фыркнул, глядя ей в задорно сверкающие стекла. Она засмеялась, с невыразимым облегчением поняв, что увидит его еще не раз.

– Собственно, это можно устроить удобнее, – неуверенно пробормотал Дима. – И всех зайцев убить… Ты… только, пожалуйста, не подозревай меня в грязном интриганстве, но мы как-то вышли на набережную… автобусом все равно и не пахнет… В общем, в полусотне метров, вон – я живу.

Она остановилась как вкопанная. Даже чуть попятилась. Воспоминание свирепо ожгло щеки и горло. Дима тоже замер на полушаге, чувствуя, как напряглась ее рука.

– Н-нет, – сказала она с усилием. – Не сейчас… Завтра. Пожалуйста.

Он виновато улыбнулся, и у нее сердце зашлось от нежности.

– Не сердись? – попросила она.

– Да что ты! Я понимаю, Инга. Так, обидно чуть-чуть.

– Нет, нет! – выкрикнула она. – Просто…

Дима ждал. Она отвела глаза. Так стыдно было…

– Просто я вот так же вот… здорово влипла этой зимой, – пробормотала она, глядя в асфальт.

Горячее прикосновение его ладони оказалось пронзающе неожиданным. Вздрогнув, она подняла голову.

Свободной рукой сняла очки. Сразу сощурилась. Злясь на неуправляемые глаза, распахнула их так, что почти ослепла, – и он их увидел. Они были как ее улыбка. И губы были полуоткрыты. Она раскрывалась ему навстречу, словно цветок поутру.

Бесконечно осторожно он коснулся ее губ своими.

В этот момент в девяти километрах от них у женщины перестало биться сердце. Уже сорок минут она неподвижно, молча стояла у окна. Смотрела, не покажется ли ее сын внизу, в тусклом круге желтого света, разодранного в клочья черной листвой деревьев. Она уже перестала надеяться, перестала слышать бормотание старухи, сложившей короткие руки на животе. Женщина широко распахнула рот, судорожно вцепилась ломкими пальцами в занавеси и, всхрипнув, подломленно опустилась на пол. С хрустом сорванная занавеска накрыла ее ярким саваном.

Бабуля, всматриваясь в лежащую, докончила фразу, затем опасливо подошла и чуть нагнулась. Подождала. Выпрямилась. Пошаркала на кухню. Там набрала в горсть воды из-под крана, вернулась и брызнула в лицо умершей. Подождав еще, поковыляла к телефону.

Скорую она вызывать не умела, но по странной прихоти старушечьей памяти, помнила телефон брата покойной.

Долго не отвечали, потом заспанный женский голос сердито спросил:

– Алло?

– Василь Ильича, – приказала бабуля. Женский голос удалился, позвал: «Васенька, тебя… ну проснись, милый, проснись…»

– Да? – грянул бас главного инженера завода подъемно-транспортного оборудования.

– Василь Ильич? – сказала бабуля. У нее дрожал голос. Мир сломался. Произошло что-то серьезное – и не с ней. – Это от Валерии Ильинишны. Заболела она очень. Приехали бы?

– Что с ней? – охрипшим голосом спросил главный инженер.

– Да не знаю. Лежит и не встает.

– Врача вызвали?

– Номеров я не помню…

– Ноль три!!! – закричал главный инженер. – Немедленно вызывайте, я буду минут через сорок! Поняли? Ноль три!

Он швырнул трубку и молча стал одеваться. Руки тряслись. Жена помогла ему застегнуть пуговицы рубашки, подала пиджак.

В этот момент отчаявшийся Юрик остановил такси. В пальцах, потных и ледяных, он стискивал мятые рублевки. Он долго не мог решиться, ведь это привилегия взрослых – поднимать руку наперерез мчащемуся зеленому огню. Но выхода не было.

– По… пожалуйста, – пролепетал он, дрожащей ручонкой протягивая шоферу деньги.

В этот момент на Луне, в цирке Кюри, упал небольшой и очень странный метеорит. Он был порожден внутри Солнечной системы, он пришел из дальних глубин. Он по касательной чиркнул скалистую поверхность внешнего кольца и почти полностью испарился. Но термический удар не повредил спор инозвездной жизни, тысячелетиями дремавших в пористом камне, и лишь рассеял их по площади в несколько сот квадратных метров. В 2013 году один из луноходов Третьей международной лунной, осторожно переваливаясь на осыпях, прокатит по краю зараженной субвирусом поверхности, и все дезинфекционные ухищрения на Земле не смогут нейтрализовать несколько спиралек длиной не более трех десятков ангстрем, застрявших на протекторах лунохода. Сам по себе субвирус окажется совершенно безвреден, и в течение четырех лет его ширящегося присутствия на Земле просто никто не заметит. Но в ту пору в некоторых технологически не развитых странах еще применялся бактериальный метод очистки промышленных стоков – передовые страны уже отказались от него как от мутационно опасного – и тут субвирус найдет себе пару. Внедряясь в рабочие микроорганизмы, он породит совершенно новый штамм. В марте 2018 года из допотопных отстойников, почти одновременно в разных концах света, лавиной хлынет синдром цепного распада ретикулярной формации, или, в просторечии, лунный энцефалит. Это будет Апокалипсис. За каких-то одиннадцать месяцев энцефалит выкосит треть Человечества, и он выкосил бы всех, всех до единого, если бы методику лечения не удалось разработать молниеносно.

Дима оторвался от ее губ. Несколько секунд они стояли молча, глядя друг другу в глаза, и, наверное, впервые в жизни почувствовали счастье. Потом он глубоко вздохнул, наклонился и поцеловал ее снова.

Я остановил развертку. Меня знобило, душа готова была наизнанку вывернуться от боли. Следовало прийти в себя, отдохнуть, успокоиться хоть немного. И потом – нелепо, но мне казалось, что если я оставлю их вот так, прильнувшими друг к другу, ее рука с очками в пальцах неловко обнимет его плечо, его рука у нее на затылке, а другая, именно с нею, с Ингой, вдруг ставшая целомудренной и не желающей ничего красть, так и не решается выбросить ее дрожащие пальцы и лечь хотя бы ей на спину – если оставлю их так, они смогут чуть подольше побыть вместе. Хотя я прекрасно видел, что одновременно с ними и таймер замер на «1975.08.17.0.23», что даже десятые доли секунды прервали свое моторное мельтешение, и прекрасно знал, что могу вернуться в машинный зал и через неделю, и через месяц – я ни на миг не продлю этим их стремительной смертельной любви.

Сотрудники Радонежского филиала Евразийского хроноскопического центра ужинали на прикрытой плоским слоем поляризованного воздуха силовой террасе, нависшей над медленно текущей прозрачной водой. Я взял салат из кальмаров с сычуаньской капустой, два ломтика буженины, уселся за угловой столик и попробовал есть. Кусок не лез в горло. Руки дрожали. Я взял хлеб и стал, отламывая по малой крошке, кидать себе под ноги. Уже через минуту сквозь упругую твердь террасы я увидел, как из темной речной глубины не спеша всплывают громадные усатые сомы.

Вечерело. Солнце утратило пыл и спокойно стояло в пепельно-голубом небе. Перевитые хмелем заросли кустарников на том берегу потемнели, тень их падала на воду. С бешеным свистом прочеркнул воздух набирающий высоту гравилет Зямы Дымшица – Зяма очень мало ел и время ужина предпочитал тратить на вечернее купание где-нибудь в Новом Свете или в карельских озерах. Мелькнул и исчез. Зяма был лихой наездник. Он тоже устал. Третий месяц он разматывал подлинную подоплеку убийства Александра Второго, и его буквально тошнило от омерзения. История полна лжи. Из-за соседних столиков доносилось: «Орджоникидзе действительно был застрелен. Я только что задокументировал.» «И через каких-то два года после того, как Горбачев посадил его не обком, этот, извините, подонок…» О чем они все, думал я устало. Как могут они заниматься этой накипью, когда тем двум, никому не известным, пропавшим без вести, остались минуты? Мне казалось, я не выдержу. Смертельно хотелось начать смотреть их встречу с начала, с первой секунды, когда Инга вышла из тьмы и спросила дорогу. Но я мог ждать здесь, заглатывая салат за салатом, мог смотреть до середины дважды, трижды, десятикратно – там, сто восемнадцать лет назад, все происходило один раз и навсегда. Я знал это; но, угрюмо глядя на рабочие точки машинного зала, деликатно решенные в виде усыпавших зеленый косогор уютных изб, все-таки не мог отделаться от ощущения, что пока я здесь, они где-то там живы и любят друг друга, а стоит мне вернуться и включить хроноскоп, я стану убийцей.

Валя подошла к краю террасы и остановилась отдельно от всех, что-то шепча и глядя на садящееся солнце, на темную воду, накрытую удлиняющимися тенями кустарников того берега. Я опять поразился тому, как она красива. И опять поразился тому, как мы похожи – мы и те, давно ушедшие, бесчисленные…

– Валя! – позвал я. Она обернулась. – Посиди со мной, пожалуйста.

Улыбаясь, она подошла – какой-то особенной своей точной походкой. Села напротив меня. Поставила локти на столик, подбородок уложила на сцепленные пальцы.

– Что это ты шептала сейчас?

– Стихи. Не помню, чьи. Увидела, как ты сомов кормишь, заглянула туда, в глубину… Вот послушай. В краю русалочьем, там, где всегда сентябрь, где золотые листья тихо стонут, от веток отделяясь и кружась часами, прежде чем упасть; где паутина призрачно парит, скользя между стволами вековыми и между взглядами изнеженных лосих; где омут из зеленого стекла едва заметно кружит чьи-то тени в своей замшелой древней глубине – я затеряюсь. Я туда войду; неслышно кану в мох, и прель, и шелест, и всею кожей буду ждать тепла. Но там всегда сентябрь…

Она умолкла. Я подождал чуть-чуть. Она улыбнулась.

– По-моему, неплохие, – сказал я.

– По-моему, тоже, – ответила она. Потянулась через столик, озабоченно провела ладонью по моей щеке. – Ничего не случилось? На тебе лица нет.

– Пацан мой меня достал, – признался я.

Она звонко засмеялась.

– У тебя даже язык стал тогдашний. Какой ты внушаемый…

– Очень хочется любить, – вдруг сказал я. – Всерьез, насмерть. Как бы я хотел тебя от чего-нибудь спасти!

У нее чуть задрожали губы. Она нервно поправила волосы, нависшие надо лбом. И вдруг сказала негромко:

– Спаси.

– Не от чего.

Она вздохнула.

– Тогда я пойду?

– Пожалуйста, посиди еще минутку.

И тут она опять улыбнулась.

– Алеша. Я поняла.

– Поняла?

– Конечно. Господи, я так тебя знаю…

Я облизнул губы. И вдруг поймал себя на том, что это – движение Димы.

Продолжая улыбаться, она спросила:

– Ну? Хочешь, чтобы я сама же и сказала? Хорошо. Конечно, приходи. Сегодня вечером, да?

– Если позволишь.

Она кивнула. Сказала:

– Еще бы не позволить.

И ушла, не оборачиваясь.

Джамшид Акопян с бокалом в смуглых пальцах сразу пересел за мой столик, и мы оба смотрели ей вслед до тех пор, пока она не скрылась в аллее, ведшей к стоянке гравилетов.

– Наводишь сожженные мосты? – спросил он.

Я молчал.

– Все будет нормально, не переживай.

Я молчал.

– Тему закончил?

– Видимо, закончу сегодня.

– Ну, и? Продолжаешь считать, что прав?

Я пожал плечами.

– Причем здесь правота или неправота? Есть факт. Почасовыми выборками я его установил. Теперь разматываю весь клубок.

– Но ты понимаешь, что интерпретация в принципе неверна? Более того – она унизительна! Выживание Человечества зависело от какого-то мальчишки! Ведь он даже не гений! Он ведь неизвестен никому, он ведь даже следа не оставил!

Я широко повел рукой.

– Вот его след.

Показал на Джамшида, потом на себя.

– Это тоже его след.

– Демагогия! – раздраженно проговорил Джамшид. – Так можно тянуть причинные цепочки до бесконечности. Ткнуть в любую архейскую амебу и сказать: открытие колеса – это ее след. Ткнуть в первого попавшегося бронтозавра и сказать: открытие противооспенной прививки – это его след. Надо же знать границы между формальной и реальной причинностью!

– Это азы, – с задавленной яростью сказал я. – Я тычу не в амебу, не в бронтозавра. Я тычу в художника.

– Ну какой он художник? Кто слышал? Будь он масштаба ну хотя бы… ну, этого, они же были знакомы, ты сам говорил… почти одновременно начинали… Шорлемера!

– Тут тоже не все ясно, – процедил я.

– Ах, даже так?!

Помолчали.

– Тема некорректно сформулирована. Я буду против тебя на Ученом Совете. Извини.

– Твое право.

Он не уходил. Пригубил своей шипучки, повертел в пальцах резной, словно морозным узором покрытый бокал. Солнце клонилось к лесу на горизонте. По безветренной воде то тут, то там вдруг расходились медленные круги – бегали водомерки.

– Клев сейчас… – мечтательно, как-то очень по-русски проговорил Джамшид.

Я не ответил.

– Лицо у тебя нехорошее, – негромко сказал он. – Переживаешь очень?

– Да, – сказал я.

– Ты хоть с приличными ребятами дело имеешь, – утешил он.

– В том-то и дело. За сволочей не страдаешь так.

– Не скажи. Когда целый год – грязь, потом еще год – грязь, потом еще год – грязь, потом – кровь, потом – и грязь, и кровь, а эти пауки в банке не унимаются, и ни одного мало-мальски приличного человека нет среди них… а внизу – ни правых, ни виноватых, все виноваты, и все правы, а трупы так и отлетают!

– Нити в Москву пошли? – осторожно спросил я.

Он горько усмехнулся, вертя бокал в пальцах.

– Какие там нити? Веревки.

– Из обеих республик, естественно?

– Естественно. Но не только. Там еще сложнее оказалось, Алексей. И еще безнадежнее.

Он как-то сразу утратил воинственность, с которой нападал на меня. Словно даже постарел.

– Ну что, по коням? – спросил я и встал.

– Пошли, – глухо сказал Джамшид. Скулы у него прыгали. – Поработаем.

Мимо них, грохоча мотающимся от обочины к обочине прицепом, промчался шальной грузовик и прервал единство. Пряча лицо у Димы на груди. Инга перевела дух, и, когда лязг затих в ночной туманной дали, тихонько сказала, так и не сняв руки с его плеча:

– Вот теперь я к тебе точно не пойду.

Дима улыбнулся.

– С такою речью страстной нас оставлять одних небезопасно.

По ее молчанию он понял, что «Ромео и Джульетту» она тоже не читала. И фиг с ними, подумал он.

– Ну что такого ужасного может произойти? – спросил он чуть дрожащим голосом.

Инга опять запрокинула лицо, заглядывая ему в глаза.

– Добрый хищник, – нежно сказала она. – Подходит мягко, смотрит снизу и жалобно так говорит: можно я тебя съем?

– Просто очень хочется тебе картины показать. Правда. Я сейчас фонарик выволоку карманный, и буду тебе по одной их носить, ладно? Не уйдешь, пока я буду корячиться по лестнице?

– От кого уйду? – она неумело погладила его шею, потом коснулась губами его подбородка и тут же отпрянула. – Я дура, прости. Все прошло. Идем.

И первой шагнула вперед.

Тетя Саша уже спала. На цыпочках они миновали темный коридор. Половицы скрипели оглушительно. Вошли. Инга сразу выскользнула из туфель. Дима притворил дверь и зажег свет.

Вот его комната: выцветшие, отстающие от стен обои, трусы и носки на по-летнему холодном радиаторе, холсты, бумаги, завалы книг. Окно. Раскладушка. Роден на стене.

И здесь – она.

– Извини, я никак не ожидал принимать гостей…

– Все в порядке.

Он подошел к «Пляжу». Замер на миг, вцепившись пальцами в простыню. Только бы она поняла, думал он. Только бы ей понравилось!

– Интересно, – сказала Инга, приближаясь беззвучно в капроновых подследниках. Левый был окровавлен едва ли не наполовину. – Что было бы, если б я не у тебя спросила дорогу?

– Пятка была бы цела, – ответил Дима, с сочувствием глядя, как она прихрамывает. Она подошла, уже совсем по-родному положила ему руку на плечо. Без туфель она стала еще чуть ниже ростом.

– Я серьезно, – сказала она. – По-моему, было бы ужасно.

– По-моему, тоже, – сказал Дима и обнял ее за плечи, спокойно и нежно, как жену.

– Вот что я хотел показать тебе больше всего. Это последняя. – Дима сдернул простыню.

Инга поправила очки. Не дыша, он следил за ее лицом. Инга была разочарована, хотя старалась не показать этого. Покосилась на него виновато, вновь уставилась на полотно.

– Красиво… – неуверенно сказала она. – Море такое теплое…

– А теперь, – Дима показал пальцем на шнурок светильника, – дитя мое… Дерни за веревочку – дверь и откроется.

– Какая дверь? – не поняла Инга. «Красную Шапочку» она, видимо, тоже не читала. Или забыла. Ну и фиг с ней, с Шапочкой.»

– Главная, – сказал Дима.

Инга дернула.

И вздрогнула – он отчетливо почувствовал это лежавшей на ее узких плечах рукой и бедром, касавшимся ее бедра. Лицо ее озарилось багровым светом, брови сдвинулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю