Текст книги "Гравилет «Цесаревич» (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Кисленко нашли около двух часов дня на улице, неподалеку от остановки автобуса аэродром – город, но не той, на которой он обычно выходил, а двумя позднее, похоже, свою он просто-напросто проехал. Видимо, в автобусе ему стало худо, он начал терять разумение – но еще выбрался как-то, добрел до укромной, притаившейся на бережку арыка, в тени карагачей, скамейки, и тут окончательно потерял сознание. В какое время это было – точно сказать невозможно, Тюратам – город рабочий, днем на улице редко кого встретишь. Набрели на Кисленко два гимназиста, шедшие домой после занятий. Кликнули городового. Вот картина: завалившись набок, сидит на лавочке человек, изо рта – струйка слюны, припахивает спиртным, брюки мокрые, моча. Конечно, городовой решил, что человек пьян до утери человеческого облика. Вызвал «хмелеуборщиков». Те, хоть случай и редкий, особливо рефлектировать не стали, привезли на пункт, сделали промывание желудка, укол и оставили просыпаться. Во время перевозки Кисленко бормотал что-то, как бы бредил, но кто же прислушивается в таких случаях? Правда, один санитар, из молодых, видно, ему все это еще в новинку казалось, зафиксировал на редкость, с его точки зрения, нелепую фразу – нелепостью своей она в память и врезалась. Неразборчиво пробубнив что-то насчет, как он непонятно выразился, «демогадов», Кисленко вдруг очень ясно сказал: «Народу жрать нечего, а вам тут обычных начальников мало, еще и царей опять развели…»
Двое других подтвердить показания молодого коллеги не взялись, но один неуверенно покивал: да, про царя что-то было, но что именно – не отложилось.
Лишь утром врачи забеспокоились всерьез – Кисленко не приходил в себя, уже он явно не спал, а был без сознания, и по временам дико вскрикивал. Взяли анализы. Следов употребления наркотиков не обнаружили, следы алкоголя – в минимальном количестве. Столь гомеопатическая доза никак не могла вызвать подобный эффект. Наверное, так я подумал, Кисленко просто хлебнул граммов полста для храбрости перед самым делом или сразу после него, чтобы расслабиться. Не более. Но расслабиться у него не получилось.
Его пытались привести в себя. От средств самых элементарных, вроде нашатыря, до сложных комплексных уколов – все перепробовали, и все тщетно. Пытались установить личность, но документов никаких не обнаружили, а когда, постепенно начав соображать, что случай очень уж нетривиальный, затеребили городское полицейское управление, тут уже и Круус приехал.
– Для очистки совести я повторил все анализы, – рассказывал Круус, а я вглядывался в запрокинутое, иссохшее, уже покрытое седоватой щетиной лицо Кисленко на подушке. Оно было так не похоже на фотографию в пропуске… Словно техник прошел через какую-то катастрофу, через жуткую, средневековую войну, где сдирают кожу с живых, где младенцев швыряют в пламя. Время от времени губы его беззвучно шевелились. Свет настольной лампы, стоявшей на стандартной больничной тумбочке у изголовья, вырубал из лица резкие черные тени, они казались пробоинами. – Ничего, чисто. Никаких следов психотомиметиков, галлюциногенов, препаратов, увеличивающих внушаемость… Вообще никаких препаратов, кроме тех, что ему вводили здесь. Памятуя вашу имплицитно высказанную гипотезу, я пытался разблокировать ему память, – губы Крууса слегка задрожали. Засунув руку куда-то глубоко под явно с чужого плеча белый халат и повозившись на груди, он извлек свой просторный носовой платок и вытер лицо. Мельком я отследил, что платок уже выдохся. Пахло медикаментами, пахло влажным кафельным полом, пахло мучающимся на постели человеческим телом – но духами не пахло. – И тут, Александр Львович, я едва не оказался на соседней койке надолго.
– Что такое?
Круус упихал платок обратно.
– Он пришел в себя. Он открыл глаза, он сел на постели. Помню, я еще успел обрадоваться – мол, все идет хорошо, сейчас начнем разбираться… И тут он закричал: «Нет! Не хочу! Он ведь живой! Он мне улыбается!» Признаюсь вам, такой муки, такого отчаяния я не наблюдал никогда в жизни. Он попытался соскочить с постели. Его с трудом удерживали двое санитаров. Тогда он стал кричать: «Убейте меня!» И я, отчасти от испуга, а отчасти желая хоть как-то успокоить его, притупить его очевидные, хотя совершенно непонятные мне страдания, поспешил погрузить его в сон. Успокоительный, релаксационный сон.
– Его крики вы как-то фиксировали?
– Все на диктофоне. И еще там – фраза, которая, без сомнения, пополнит и украсит ваш список странных фраз, произнесенных Кисленко за последние сутки. Заснул он мгновенно, но поначалу спал беспокойно, метался, и словно бы боролся с кем-то. И вдруг внятно рявкнул: «Да что ж ты женщину-то!.. Омон хуев, кого защищаешь? Они, Иуды, Россию продают, а вы тут с дубинами!» Потом беззвучно еще что-то пробормотал – я пытался читать по губам, но смысла не уловил – и вдруг тихонько так, беспомощно: «флаг, флаг выше… пусть видят наш, красный…» И уже потом – все.
У меня даже зубы скрипнули. «Тихонько», «беспомощно» – что же происходит? Бедный, бедный человек!
Как это сказал Ираклий? «Найди их и убей.» Вот, нашел.
– Омон, – медленно повторил я незнакомое слово.
– Что значит это слово, я не знаю, – сразу сказал Круус. Черт боднул меня в бок.
– А что значит следующее за ним, знаете?
Круус с достоинством поджал губы.
– Пф! Али я не россиянин? – спросил он со старательным волжским поокиванием.
– Ну, хорошо, хорошо. Вольдемар Ольгердович, извините. Вы уверены, что правильно расслышали?
– Кисленко отчетливо окает, сильнее, чем я сейчас изобразил. Сомнений быть не может. Два «о» и ударение на последнем слоге.
– Может, что-то блатное? Надо будет проконсультироваться у кримфольклористов… Хотя откуда технику Кисленко знать?..
– Возможно, имя? – предположил, в свою очередь, Круус. – Это было бы очень удачно. Хотя… – как и я, оборвал он себя, – тогда почему дальше идет множественное число: «с дубинами»?
– Как вы насчет перекурить, Вальдемар Ольгердович? – спросил я.
– Охотно. Мне это помещение уже несколько… – он не подобрал слова, и даже не стал напрягаться, чтобы закончить фразу – и так все было понятно.
– Я тут посижу, – подал голос Болсохоев. В комнате умещалось семь коек, и все они были свободны – за исключением той, на которой страдал в своем непонятном забытьи Кисленко. Полковник, сцепив пальцы и сгорбившись, сидел на соседней сиротливо и грустно. – Вдруг он еще что-нибудь скажет.
Мы вышли в коридор. Прошли мимо виновато глядевших медиков – один тут же нырнул в дверь за нашими спинами, Круусу на смену, прошли мимо заплаканной жены Кисленко, когда-то видимо, красивой, но уже сильно расплывшейся таджички – Круус, собрав губы трубочкой, чуть покачал головой отрицательно в ответ на ее отчаянный взгляд.
Наркопункт был упрятан в глубине небольшого, но плотного и пышного скверика, и рыжий свет уличных фонарей сюда не долетал. Мы отошли за угол, чтобы не била в глаза резкая лампа над входом, и уселись на скамейку во мраке, под громадными звездами, лезущими с бархатного неба сквозь просветы в узорных линиях чинар.
У Крууса дрожали руки, я дал ему огня. Затлели оранжевые огоньки.
Было тихо.
– Гипнотическое программирование? – спросил я.
– Я понимаю, – неторопливо заговорил Круус, – вас, как не специалиста, все наводит на эту мысль. Действительно, нам известны отдельные случаи, когда преступники, для того, чтобы осуществить какие-то короткие акции чужими руками, руками случайных людей, на которых и подозрение-то пасть не может, прибегают к этому изуверскому приему, – он нервно затянулся, и это движение представляло собою решительный контраст деланному спокойствию речи. – Как это происходит? Вначале человек подвергается форсированному внушению, как правило, с предварительным введением в организм препаратов, облегчающих эту операцию. С едой, с питьем, или – аэрозоль… Скажем, гексаметилдекстрализергинбромиды, или что-то в этом роде, неважно. Важно то, что их следы можно обнаружить в организме еще недели через две-три после введения – а я их не обнаруживаю. А еще неделю назад никто – это вы мне сами сказали – не знал, что великий князь соберется в Петербург. Дальше. О полученном внушении человек не помнит и живет себе припеваючи. Но в определенный момент, под воздействием какого-то заранее введенного в программу детонатора – кодового слова, открытки с определенным изображением, появления человека с определенной внешностью, наконец, просто специфического боя часов, был такой случай – на некоторый промежуток времени человек превращается в робота и совершает ряд некоторых, строго заданных действий. Его способность к их варьированию в зависимости от конкретной ситуации минимальна.
– Вы хотите сказать, что для того, чтобы Кисленко собрал кислородную мину, именно этот тип мины должен был вложить ему в подсознание преступник?
– Совершенно справедливо, – кивнул Круус.
– Значит, преступник должен был заранее знать, что накануне отлета «Цесаревича» Кисленко получит на складе кислород?
– Бесспорно.
– Но решение о запуске пилотируемого зонда «Озон» было принято на несколько дней раньше, чем стало известно об отлете «Цесаревича».
– Вот видите, опять нестыковка. Но самое главное дальше. Исполнив программу – передав, скажем, пакет кому-либо, установив мину, да, мину, были прецеденты – «пешка» ничего о своих действиях не помнит и опять живет припеваючи. И даже если доходит дело до допросов, отрицает все с максимальной естественностью. Я ни разу не слышал, чтобы программа конструировалась иначе, для преступников это самый привлекательный вариант. При разблокировании памяти, если оно удается – мне оно, как правило, удается, – скромно вставил Круус, – «пешка» вспоминает о том, что совершила в бессознательном состоянии и иногда даже вспоминает саму операцию внушения. Хотя реже, здесь стоят самые мощные блоки… А в данном случае, прошу заметить, все наоборот. Кисленко почти за сутки до преступления выглядит, словно очнулся в незнакомом мире. Но выглядит он вполне осмысленно, просто недоуменно – а «пешка» выглядит, наоборот, туповато, автоматично, но ничему не удивляется. Затем Кисленко быстро адаптируется, вся его память в его распоряжении, и ведет себя не только осмысленно, но и, простите, находчиво – из явно случайно подвернувшихся под руку материалов мастерит взрывное устройство.
– Может, все-таки Сапгир, или кто-то из высших начальников администрации аэродрома? – совсем теряя почву под ногами, беспомощно предположил я. – Они ведь знали о планируемом полете «Озона»…
Но не о близком отлете «Цесаревича», тут же одернул я себя. Об этом никто не знал. Великий князь принял решение лететь внезапно – понял, что может позволить себе выкроить пару дней.
– Дальше, – не слыша меня, вещал Круус. – Совершив акцию, он, вместо того, чтобы забыть о ней и стать нормальным, становится еще более ненормальным. Фактически, он находится в шоке и, вероятнее всего, именно от содеянного. Когда я пытаюсь разблокировать ему память, вместо того, чтобы вспомнить преступного себя, он, судя по его дикому крику «Не хочу! Он живой!», становится прежним, обычным собой, добрым и славным человеком, который теперь не может жить с таким грузом на совести. Когда я оставляю его в покое, он продолжает бороться непонятно с кем, пребывая в каком-то иллюзорном мире. Что это за мир, по нескольким обрывочным фразам сказать нельзя, но, уверяю вас, в теле Кисленко поселился сейчас кто-то другой. И с прежним Кисленко они ведут борьбу не на жизнь, а на смерть.
– Шизофрения… – пробормотал я. Круус пожал плечами. – А документы? – вспомнил я. – Почему он жег документы?
– Что я могу сказать? – снова пожал плечами психолог. – Надо вести его в Петербург – там, во всеоружии, попробуем разобраться. И надо спешить. Он буквально на глазах сгорает.
Из тишины донесся стремительно накатывающий шум авто. Торопливый, низовой свет фар лизнул нежную кожу деревьев – зеленоватые днем стволы вымахнули из тьмы мертвенно-белыми призраками и спрятались вновь. Отбросив окурок, я встал посмотреть, кто подъехал.
Как я и ожидал, это был Григорович. Отъезжая с аэродрома сюда, я послал его побеседовать о Кисленко с настоятелем здешней звезды коммунистов. Беседа ничего нового не дала. Замечательный человек, честный, щепетильно порядочный, всегда буквально рвущийся помочь и защитить. Мухи не обидит. После смерти Алтансэс Эркинбековой был одним из кандидатов на тюратамского настоятеля. Едва-едва не прошел.
– Да, – сказал я с тяжелым вздохом, – здесь больше делать нечего. Конечно, пощиплем версию с начальником, но… Доктор, перелет нашему страдальцу не повредит?
Круус долго отлавливал свой платок. Добыл наконец. Вытер губы. Потом лоб.
– Понятия не имею, – ответил он затем.
Снова Петербург
1Ее я любил совсем иначе. Она была, как девочка: наверное, такой и пребудет. И поначалу, долго, я словно бы ребенка баюкал и нежил, а она доверялась и льнула, но в некий миг, как всегда, эта безграничная мужская власть над нежным, упругим, радостным, вдруг взламывала шлюзы, и я закипал, а она уже не просто слушалась – жадно подставлялась, ловила с ликующим криком, и я распахивал запредельные глубины и выворачивался наизнанку, тщась отдать этой богонравной пучине всю душу и суть, и действительно на миг умирал…
Спецрейсом мы вылетели ночью и, немного догнав солнце, оказались в Пулково глубоким вечером. Прямо с аэровокзала я позвонил Стасе – никто не подошел. И теперь, хотя, прежде чем вернулось дыхание, вернулось, опережая его, грызущее беспокойство о ней не расхворалась ли, где может быть в столь поздний час, исправен ли телефон – я был счастлив, что поехал на Васильевский.
– Родненький…
– Аушки?
– Ненаглядный…
– Да, я такой.
– Ты соскучился, я чувствую.
– Очень.
– Как мне это нравится.
– И мне.
– Как мне нравится все, что ты со мной делаешь!
– Как мне нравится с тобой это делать!
– Может, ты поесть еще хочешь? Ты же толком не ел весь день!
– Я люблю тебя, Лиза.
– Господи! Как давно ты мне этого не говорил!
– Разве?
– Целых двенадцать дней!
– А ты…
– Я очень-очень крепко тебя люблю. Все сильнее и сильнее. Если так пойдет, годам к пятидесяти я превращусь просто в белобрысую бородавку где-нибудь у тебя подмышкой. Потому что мне от тебя не оторваться.
– Не хочу бородавку, Хочу девочку.
– А как тебя Поленька любит! Ты знаешь, по-моему, уже немножко как мужчину. Ей будет очень трудно, я боюсь, отрешиться от твоего образа, когда придет ее время.
– Когда родители любят друг друга, дети любят родителей.
– Правда. Смотрит на меня, и тебя любит, смотрит на тебя, и меня любит…
– Тебе не тяжело со мною, Лиза?
– Я очень счастлива с тобой. Очень-очень-очень.
Листья на ветру.
Но разве виновны они в том, что не умеют летать сами? Кто дерзнет вылавливать их из ветра и кидать в грязь с криком: «Полет ваш – вранье, вас стихия тащит! То, что вы летите сейчас, совсем не значит, что вы сможете летать всегда…»?
Сквозь занавеси из окон сочилось скупое серое свечение. В столовой, за неплотно закрытой дверью, мерно тикали часы. Бездонно темнел внизу ковер, дымными призраками стояли зеркала. Дом.
Ее дыхание щекотало мне волосы подмышкой – там, где она собиралась прирасти. Почти уложив ее на себя, я обнимал ее обеими руками, крепко-крепко, почти судорожно – и все равно хотелось еще сильнее, еще ближе.
И, как всегда после любви, я на некоторое время стал против обыкновения, болтлив. Хотелось все мысли рассказать ей, все оттенки… хотя бы те, что можно.
– …Ты никогда не говорил так подробно о своих делах.
– Потому что это дело не такое, как другие. Ты понимаешь, я все думаю – наверное, это не случайно оказался именно он. Такой справедливый, такой честный, такой готовый помочь любому, кто унижен. Ведь он и в бреду продолжал защищать кого-то, сражаться за какой-то ему одному понятный идеал. Вот в чем дело. Просто идеал этот оказался чудовищно извращен.
– Я не могу себе такого представить.
– Я тоже. Но он, я чувствую – представлял. Это было для него естественным. Словно кто-то чуть-чуть сменил некие акценты в его душе – и сразу же те качества, которые мы привыкли, и правильно привыкли, ставить превыше всего, сделались страшилищами. Знаешь, прежде я думал, что нет у человека качеств совсем плохих или совсем хороших, что очень многое зависит от ситуации. В одной ситуации мягкость полезна, а в другой она вывернется в свою противоположность и превратится в слюнтяйство и беспомощную покорность, и ситуации эти равно имеют право быть. В одной ситуации жесткость равна жестокости, а в другой именно она и будет настоящей добротой. Прости, я не умею пока сформулировать лучше, мысль плывет… Теперь я подумал, что все не так. Ситуации, где доброта губительна, а спасительна жестокость, не имеют права на существование. Если мир выворачивает гордость в черствость, верность в навязчивость, доверчивость в глупость, помощь в насилие – это проклятый мир.
Она вздохнула.
– Конечно, Сашенька. Ты ломишься в открытую дверь. Доброта без Бога – слюнтяйство, гордость без Бога – черствость, помощь без Бога – насилие…
Я улыбнулся и погладил ее по голове.
– Саша, неужели ты не чувствуешь, что я права?
– Кисленко и прежде не верил в бога – и был прекрасным человеком. И потом продолжал не верить ровно так же – и стал бешеным псом.
– Если бы он верил в Бога – он не достался бы бесам.
– Сколько верующих им достается, Лиза! И сколько атеистов – не достается!
В столовой, перебив мирное тик-тик, закурлыкал телефон.
– Кто это может быть? – испуганно спросила Лиза. – Почти три…
А у меня сердце упало. Хотя Стася никогда не звонила мне домой, и уж подавно бы никогда не позвонила ночью, первая сумасшедшая мысль была – с нею что-то стряслось.
Нет, не с нею. Звонил Круус.
– Простите, что беспокою, – сказал он бесцветным от усталости голосом, – но у вас, как я знаю, с утра отчет в министерстве, и я хотел, чтобы вы знали. Кисленко скончался.
– Он еще что-нибудь говорил? – после паузы спросил я.
– Ни слова. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Вольдемар Ольгердович. Благодарю вас. Ступайте отдыхать.
Я положил трубку.
– Что-нибудь случилось? – очень спокойно спросила из спальни Лиза.
– Еще одно тело не выдержало раздвоения между справедливостью человеческой и справедливостью бесовской, – сказал я.
– Что?
– Лиза… Прости. Ты позволишь, в виде исключения… я прямо тут покурю, а?
– Конечно, Сашенька, – мгновенно ответила она. Запнулась. – Только лучше бы ты этого не делал, правда.
Я даже улыбнулся против воли, в этом она была вся. Любимая моя.
– Да, ты права. Не буду.
– Иди лучше ко мне. Я тебя тихонечко облизну.
Я пошел к ней. Она сидела в постели, тянулась мне навстречу, громоздко темнел на нежной, яшмово светящейся в сумраке груди угловатый деревянный крестик.
– Лиза – это та, которая лижется? – спросил я.
– Та самая.
Я сел на краешек, и она сразу обняла меня обеими руками. Тихонько спросила:
– Он умер, да?
– Да.
– Тебе его очень жалко?
Хлоп-хлоп-хлоп.
– Очень.
– Он же убийца, Саша.
– Он попал в какие-то страшные жернова. Я жизнь положу, чтобы узнать, что его так исковеркало.
– Жизнь не клади, – попросила она. – Ты же меня убьешь.
2– …Таким образом, для меня является бесспорным, что мы столкнулись с чрезвычайно оперативным, совершенно новым или, по крайней мере, нигде не зафиксированным прежде способом осуществляемого с преступными целями воздействия на человеческую психику. Я не исключаю того, что с подобными случаями наша, да и мировая, практика уже сталкивалась, но не умела их идентифицировать, поскольку, как вы видите, идентификация здесь очень сложна. Объект воздействия не роботизируется. Он полностью осознает себя, он сохраняет все основные черты своего характера – но поведенческая реакция этих черт страшно деформируется. И, вдобавок, если судить по случаю с покойным Кисленко, вскоре после осуществления преступного акта объект воздействия умирает от чего-то вроде мозговой горячки, вызванной психологическим шоком. Шок же, в свою очередь, вызывается, насколько можно судить, нарастающими судорожными колебаниями психики между двумя генеральными вариантами поведения. По сути, с момента возникновения этих колебаний человек обречен – оба варианта обусловлены самыми сущностными характеристиками его «я», и в то же время они не только являются взаимоисключающими, но, более того, с позиций каждого из них альтернативный вариант является отвратительным, унизительным, свидетельствует о полной моральной деградации «я», о полном социальном падении.
– Может, это все-таки какая-то болезнь? – спросил Ламсдорф. Понурый, расстроенный, он сидел через стол против меня, подпирая голову руками. Сквозь щели между пальцами смешно и жалко топорщились его знаменитые бакенбарды.
– Специалисты уверяют, что нет, – ответил я.
– Загадочное дело, господа, – произнес с дивана министр. Он сидел в углу, закинув ногу на ногу, и раскуривал трубку. Как и я сутки назад, он прибыл в министерство прямо с аэродрома – из-за катастрофы «Цесаревича» ему пришлось скомкать программу последних дней своего австралийского вояжа – и он тоже был одет не по-протоколу. – Загадочное и жутковатое. Контакты Кисленко вы установили?
– Я оставил людей в Тюратаме, – ответил я. – Вместе с казахскими коллегами они отработают последние недели жизни Кисленко по минутам, можете быть уверены. И, в то же время, я не очень верю, что это что-то даст.
– Почему? – вздернул брови министр.
– Кисленко жил незамысловато, на виду. Дом – работа, работа – дом… Да еще стол во дворе – домино да нарды. Случайных людей в Тюратаме практически не бывает.
– Но кто-то же его обработал?
Я пожал плечами.
– Кто-то обработал.
– Как вы интерпретируете эту фразу… э-э… министр взял сколотые страницы лежащего рядом с ним на диване отчета, покрепче стиснув трубку в углу рта, свободной рукой он вынул из нагрудного кармана очки со сломанными дужками и поднес к глазам: – «Жаль, до самого мне уж не дотянуться»?
– Боюсь, что так же, как и вы, Анатолий Феофилактович, – стараясь говорить бесстрастно, ответил я. – Учитывая, вдобавок ко всему прочему, свидетельствующий о внезапно проявившейся патологической ненависти к царствующему дому и его символике факт глумления над документами, я склонен полагать, что этой фразой Кисленко выражал сожаление о невозможности произвести террористический акт в отношении государя императора.
– Господи спаси и помилуй! – испуганно пробормотал Ламсдорф и осенил себя крестным знамением.
– Считаете ли вы, полковник, что нам следует усилить охрану представителей династии?
Я с сомнением покачал головой.
– Ни малейшего следа систематически работающей организации мы не обнаружили.
– Обнаружите, да поздно! – воскликнул Ламсдорф.
– С другой стороны, – ответил сам себе министр, раздумчиво пхнув трубкой, – какая, к черту, охрана усиленная, ежели самый проверенный человек может так вот рехнуться на ровном месте и выпустить в государя всю обойму…
– Вы, например, – подсказал я.
Он молча воззрился на меня.
– Вы, человек решительный и принципиальный, активно любящий справедливость, при этом горячий патриот своей родимой Курской губернии, – пояснил я, – вдруг заметили, что последнее из одобренных Думой и утвержденных государем повелений как-то ущемляет права курских крестьян. Ну, скажем, очередная ЛЭП пройдет не через Курск, а через Белгород, и в белгородских деревнях электроэнергия окажется на полкопейки дешевле. Ведомый своею принципиальностью, просто-таки кипя от негодования, вы на первом же приеме подходите к государю и, обменявшись с ним рукопожатием, молча пускаете ему разрывную маслину в живот.
– Что вы говорите такое, князь! – возмущенно вскинулся Ламсдорф.
– Простите, Иван Вольфович, это не заготовка, я импровизирую. Но это, как мне кажется, очень удачный пример того, что произошло с Кисленко.
– Да, дела, – после паузы сказал министр и, покряхтывая, натужно встал. Пошел по кабинету – медленно, чуть переваливаясь. Видно, шибко насиделся в кресле лайнера Канберра – Питер. – Как сажа бела…
Ламсдорф удрученно мотал головой.
Министр некоторое время прохаживался взад-вперед, то и дело пуская трубкой сизые облачка ароматного, медового дыма. Потом остановился передо мною. Я встал.
– Да сидите вы…
Тогда я позволил себе сидеть.
– Я-то сидеть не могу уже, право слово… Что вы дальше намерены делать?
– Ну, во-первых, проработка контактов Кисленко, как ни крутите, а это обязательная процедура. Мы об этом уже говорили. Во-вторых, я хочу попробовать задним числом выявить аналогичные преступления, ежели таковые бывали. Статистика – великая наука. Может, удастся набрести на что-то, даже закономерности какие-то выявить. И, в-третьих, есть еще одна придумка… на сладкое.
– Что такое? – спросил министр.
– Мне покоя не дает бред Кисленко. Он ведь чрезвычайно осмыслен, и, в сущности, описывает некую вполне конкретную картину. С кем-то он сражается, защищает какую-то женщину… с тем же рвением, с каким вы, Анатолий Феофилактович, ваших курских крестьян.
Ламсдорф листнул лежавший перед ним на столе экземпляр отчета, побежал глазами по строчкам.
– И дальше. Последние слова, которые произнес Кисленко в своей жизни.
– «Флаг, флаг выше. Пусть видят наш, красный», – вслух прочитал Ламсдорф. – Это?
– Да, это.
– Надо полагать, имеется в виду, что флаг красный? – уточнил министр.
– Надо полагать. У вас нет никаких ассоциаций?
– Признаться, нет.
– Я тоже пас, – сказал Ламсдорф. – Хотя это, конечно, зацепка. В справочнике Гагельстрема…
– Стоп-стоп, Иван Вольфович. Дело в том, что красная символика широко использовалась ранними коммунистами в ту пору, когда коммунизм – протокоммунизм, вернее – пытался в разных странах оспаривать властный контроль у исторически сложившихся административных структур. Это была дичь, конечно, хотя и обусловленная катастрофическими социальными подвижками второй четверти прошлого века… но, если бы это удалось – тут бы коммунизму и конец. Вскоре стало ясно: чем большее насилие пропагандирует учение или движение, тем больше преступного элемента втягивается в число его адептов, необратимо превращая всю конфессию в преступную банду, – ибо, чем более насилие возводится в ранг переустройства мира, тем более удобным средством для корыстного насилия учение или движение становится.
– Я где-то читал эту фразу…
– Еще бы, Иван Вольфович! На юрфаке-то должны были читать! «Что такое „друзья народа“ и чем они угрожают народу», Владимир Ульянов. Храмовое имя – Ленин.
– Мне его стиль всегда казался тяжеловатым, – бледно улыбнулся Ламсдорф.
– От «Агни-йоги» тоже голова трещит, – обиделся я.
– К делу, господа, к делу! – нетерпеливо сказал министр.
– Я и говорю о деле, Анатолий Феофилактович. Под красным знаменем, например, геройски погибали на баррикадах лионские ткачи в восемьсот тридцать четвертом году – отнюдь не преступники, а простые, справедливые, доведенные до отчаяния нищетой труженики. Были и другие примеры. И вот. Может быть, возможно, не исключено, существует некая вероятность – что сохранилась некая герметическая секта, блюдущая учение коммунизма в первозданной дикости и совершенно уже выродившаяся… ну, что-то вроде ирландских фанатиков, еще в середине нашего века взрывавших на воздух лондонские магазины.
Министр задумчиво попыхивал трубочкой, так и стоя посреди кабинета, уперев одну руку в бок и хмурясь. Зато лицо Ламсдорфа просветлело:
– Как удачно, что государь поручил это дело вам!
– Хотелось бы думать, – проговорил я.
Министр вдруг двинулся вперед и, продолжая хмуриться, подошел ко мне вплотную. Я снова поднялся. Он взял меня за локоток.
– Буде так, могут открыться совершенно чудовищные тайны, – негромко и отрывисто сказал он. – Полковник, вы уверены?.. Вы готовы вести дело дальше – или вам, как коммунисту…
– Более, чем готов, – ответил я. – Это дело моей чести.
Еще секунду он пытливо смотрел мне в лицо, потом отошел к дивану и уселся, снова закинув ногу на ногу. Тогда и я сел.
– Что вы намеренны предпринять для проработки этой версии? – спросил он.
– Я намерен обратиться за консультацией непосредственно к шестому патриарху коммунистов России, – решительно ответил я.
Снова мои собеседники некоторое время молча переваривали эти слова. Потом Ламсдорф спросил:
– А это удобно?
– Это неизбежно. Если он и не знает ничего об этом – я склонен думать, что не знает, – то, по крайней мере, он лучше всех прочих в состоянии указать мне людей, которые могут что-либо знать. В патриаршестве существует отдел по связям с иностранными епархиями – чтобы его работники начали выдавать мне информацию, мне тоже потребуется поддержка патриарха. Кроме того, есть такая богатейшая вещь, как слухи и предания – и опять-таки мимо патриарха они не проходят.
– Что ж, разумно, – сказал министр. – Когда вы намерены отбыть в Симбирск?
– Надеюсь успеть нынче же. По крайности – первым утренним рейсом, в шесть сорок. Время дорого. Что-то мне подсказывает, что время дорого.
– Бог в помощь, Александр Львович, – сказал министр и, вынув из кармана «луковицу» часов, глянул на циферблат. Поднялся.
– Благодарю, Анатолий Феофилактович. Теперь у меня к вам тоже вопрос. Мне действовать как представителю МГБ, или просто как частному лицу, ищущему беседы члену конфессии?
Министр задумался, похоже – несколько с досадой. Видимо, вопрос ему показался прямым до бестактности – он хотел, чтобы я принял удобное для кабинета решение сам.
– Обратитесь лучше как частное лицо, – нехотя проговорил он после долгого, неловкого молчания. – Понимаете… пронюхают газетчики и пойдет волна – дескать, имперская спецслужба снова вмешивается в дела конфессий. Забурчит Синод, из Думы запросы посыплются. Их же хлебом не корми… Доказывай потом в пятидесятый раз, что ты не верблюд.
– Хорошо, Анатолий Феофилактович, я так и поступлю, – сказал я. Он резко вмял часы обратно в карман.
– До траурной церемонии осталось сорок минут, а мне еще надобно побриться и переодеться. Иван Вольфович, вы идете?
– Да, разумеется.
– Тогда встречаемся внизу. А вы, Александр Львович?
– Я выражу свои соболезнования погибшим форсированным ведением дела, – проговорил я.