355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Кондратьев » На поле овсянниковском (Повести. Рассказы) » Текст книги (страница 10)
На поле овсянниковском (Повести. Рассказы)
  • Текст добавлен: 13 марта 2020, 08:31

Текст книги "На поле овсянниковском (Повести. Рассказы)"


Автор книги: Вячеслав Кондратьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Но на такой случай надежды, конечно, никакой… Такой фронт большущий, разве может Ванечке или Сергею выдаться попасть в родные места, разве может случиться такое? Теперь лишь бы весточку какую получить – и то счастьем будет несказанным.

Дверь она запирать не стала, вдруг кому погреться надо будет, или водицы попить, или еще что, полезла на лежанку. Глаза слипались, и в сон тянуло сильно, да и не согрелась она как след и после кипяточку.

А за окнами шел бой… Немцы из Усова их деревню просматривали хорошо и били без останову. Но в своей избе ничего не страшно, и заснула она на лежанке быстро.

Проснулась только ночью от какого-то стука, будто бросили на пол что твердое, и от скрипа двери.

– Кто там? – спросила она с лежанки.

– Ты, Ефимья?

– Я.

– Егорыч это.

– Откуда ты?

– В лесу ховался. В моей избе войско. Приюти. А ты как умудрилась немцев избечь?

– В церкви пряталась, – ответила она и, кряхтя, стала слезать с печи. – Замерз небось?

– А ты думаешь?

– Чего это ты в сенях грохнул?

– Да так…

Ефимия Михайловна полезла в печь. Вода в чугунке была еще горячая, подала Егорычу.

– Жить тут нам не придется, Ефимья. Завтра в Бахмутово надо подаваться.

– Не пойду.

– Сама не пойдешь – прогонят. Не взяли наши пока ни Усова, ни Овсянникова. Если фронт здесь станет, пиши пропало Черново, разобьют.

– А может, и не разобьют.

Егорыча трясло сильно, кружку с кипятком ко рту подносил, так руки как с похмелья ходили, а глаза какие-то чудные были.

Она это все приметила, так как бил в окна неяркий свет от догорающего Погорелого.

Егорыч попил кипятку, завернул махры, щелкнул немецкой зажигалкой, задымил, а Ефимию Михайловну все занимало: чего это грохнул Егорыч в сенях? Какой-то звук неприятный.

Пока курил он, вышла она в сени и сразу споткнулась обо что-то. Открыла дверь во двор, плеснуло немного светом, и рассмотрела – четыре сапога снятых.

– Ирод ты эдакий! – бросилась она на Егорыча. – Чего приволок мне, изверг?

– Трофеи, – усмехнулся криво Егорыч. – Не пропадать добру-то.

– Вон уходи со своими трофеями!

– Чего вскипятилась? Немцы же…

Схватила с полу полено и бросилась на Егорыча:

– Вон отседова! Прибью!

– Ну, успокойся, Ефимия… Куды я пойду в ночь-то?..

– А куда хочешь. Проваливай, и все. До чего тебя жадность довела, до сраму какого!

– Жадность, говоришь? Какая, к черту, жадность? В Бахмутово приду, кто накормит? Вот на первое время и взял. Сменяю сапоги на что-нибудь.

– Не объясняй, ничего и слушать не хочу. Иди вон! Нету для тебя здесь приюта. Катись куда хочешь!

Прогнала она Егорыча, а на душе так тошно, так тошно, что и не сказать. Егорыч этот… Ведь тоже человеком был, ну непутевым, правда, слабым, пьющим, но человеком же… И вот образ свой потерял из-за сапог каких-то… Что же это в мире творится-то? Господи…

Ушел сон от нее, как ни ворочалась на лежанке, все никак уснуть не могла.

Поутру, только чуть светать стало, понаехало в Черново войско, и стали дома занимать. Пришли и к ней в избу капитан, два лейтенанта и рядовых человек восемь.

Капитан поначалу удивился, что в избе хозяйка имеется. Но она ему все рассказала: и как немец ее предупредил, и как в церкви пряталась, и он только спросил:

– Помогать нам будете? Мы здесь медпункт в вашей избе устраиваем. Раненых перевязывать.

– Конечно, буду. И печку топить, и сготовить вам что, и раненым помогу чем можно, – ответила она. – Мне бы только здесь при своем дому остаться и я на все готовая.

– Ну и ладненько, – сказал капитан, и начали они устраиваться.

Носилок было у них много, одеял… В одной комнате топчанов понаделали, в другой перевязочную устроили.

А как рассвело совсем, бой опять у Овсянникова разгорелся, а вскоре и раненые потекли один за другим, кто сам добирался, кого на носилках приносили.

Три дня шли бои… Гремели за лесом, но, видать, все без толку. Уперся немец– и ни в какую. Три дня и врачу и фельдшерам работы было невпроворот – ели на скорую руку, спали вполглаза. И по Чернову били немцы эти три дня здорово. Несколько изб разворотили. Сарай колхозный начисто в одну из ночей разрушили. Снаряда два разорвалось. И людей там побило много.

Капитан не раз ей говорил:

– Может, податься вам, Ефимия Михайловна, в тыл. Прибить могут.

Но она отказывалась:

– Пока сами не погоните – не уйду. В своем дому и смерть не страшна.

И старалась она, конечно, вовсю: и бинты стирала, и белье окровавленное, и печку топила не переставая. Готовить, правда, не приходилось, из кухни носили термосами, но не всегда врачу в это время поесть можно было, так разогревала потом. У них и кормилась, делились с нею братишки. Ну, иной раз картохи им варила, когда пшенка им надоедала.

Бои приутихли. Так ни Усова, ни Овсянникова не взяли наши. Встал фронт. Но раненые все равно все дни шли. Утром завсегда, после обстрела немецкого, и к вечеру тоже. А иногда и днем.

Господи, сколько ж страданий она увидела, сколько стонов услышала!.. За всю жизнь свою долгую столько не видела, а тут за неделю какую-то.

Раненые тут долго не задерживались. Легкие своим ходом в Бахмутово шли, тяжелых на санях отправляли. Задерживались только те, кого отправлять было несподручно, которые дорогу могли не выдержать. Таких всегда человека два-три бывало. И жалела их Ефимия Михайловна очень – страшно им было лежать тут, когда обстреливали ежедневно, больно не хотелось им, уже раненным, из войны вышедшим, попасть тут под мину или снаряд. Но пока бог миловал. В ее избу ни одна мина не попала. Близко было и стекло в одном окошке осколком выбило.

Но Ефимию Михайловну это как-то все не очень беспокоило. До сих пор радость не сходила, что наши пришли и что в избе своей осталась, – чего другого желать можно в такое время?

В одно утро пришел к врачу лейтенант чернявый, не раненый, но с передовой, весь обожженный, с черным лицом небритым.

– Принимай, доктор, – сказал он и закашлялся сильно.

– Живой? – вскрикнул врач и сжал лейтенантовы руки.

– Живой пока. Только воспаление легких у меня, доктор. Тридцать девять и пять.

– Проходи скорей. Так уж сразу и воспаление?

– Было у меня в прошлом году. Симптомы знакомые.

Прошли они в Капитановский закуток, что плащ-палаткой занавешен, и пошел у них там разговор. Ефимия Михайловна все-то не слышала, но кое-что доносилось.

Вначале врач, видно, спиртиком лейтенанта угостил – булькало что-то, а потом стал про передовую его расспрашивать. Чего-то лейтенант ему сбивчиво так рассказывал, неразборчиво было, но вскоре голос повысил, и услыхала она явственно:

– Понимаешь, одним взводом в наступление посылали. Если потери будут большие, дескать, – отведем. Если нормальные – остальные взвода пойдут. Это же черт знает что! – И пошел дальше матом.

Тут она в сени отошла, а когда вернулась, слышит, лейтенант тот что-то опять говорит наболевшее, а врач успокаивает.

Отоспался лейтенант в тепле ночку, а на другое утро температуру смерил – нормальная. Засмеялся горько:

– Разве заболеешь на этом передке чертовом. Тридцать шесть и шесть!

Врач ему еще денек отлежаться предложил, но лейтенант покачал головой:

– Нет, доктор. К ребяткам надо.

Капитан попросил Ефимию Михайловну разогреть вчерашнюю пшенку и покормить лейтенанта. Она это сделала да еще от себя несколько картофелин вареных подала.

Лейтенант ел жадно, а в картошку так и вцепился зубами… Да, негуста, наверное, еда на передовой, подумала она и полезла в погреб. Набрала картошки покрупнее, уложила в мешочек и предложила лейтенанту:

– Для ребяток твоих… Напекете в костре-то.

– Спасибо, мать… Спасибо.

Только и успел он у них в медпункте отоспаться да побриться. И лицо его теперь бритое совсем молоденьким ей показалось. Всего-то ему лет двадцать, наверное, не больше, а сколько уже пережить довелось, какие страсти увидеть.

Собрал лейтенант свое оружие, затянулся пояском и побрел на передовую обратно, а доктор ему вслед глядел тоскливо. Дружки небось, подумала Ефимия Михайловна.

Уже около месяца бьются наши и все никак деревень тех достигнуть не могут. Уперся немец, не сдвинуть. А тут еще разговоры она слышала, что со снарядами и минами у наших непорядок, нету подвоза. И верно, тишает наша артиллерия, все реже и реже тявкает, а фрицы – те каждый день, да не по разу долбят – и по лесу, где войско, и по Чернову. Все меньше домов живых в деревне остается, но ее дом, слава богу, пока еще не тронутый. Но рано ли, поздно ли разобьют и его. С этим Ефимия Михайловна уже вроде смирилась.

Хоть наступать наши и перестали, раненые шли и шли.

Да, трудная идет война… А сколько еще пройти надо, сколько городов, сколько деревень освободить, пока до ихней границы дойдут, – уйму. И за каждую высотку, за каждую деревеньку бой. Хватит ли народу в России? Смогут ли ее сыны такую войну выдюжить и живыми домой вернуться? Мало надежи. И вековать ей тогда одной, доживать свою жизнь бесполезную. Не услышать внучьих голосов. Горькая будет жизнь, безрадостная.

Потому Ефимия Михайловна и не боялась налетов немецких, не лезла в подпол при обстреле. Не так уж жизнь ей была дорога, чтобы беречься очень.

В одну из ночей прибыло в Черново пополнение… Много народу пришло, но в деревне не задержались, а сразу среди ночи на передовую отправились. Быть, значит, опять боям, опять кровушка русская польется. Щемило сердце, словно камнем придавило… Ребята все молодые, Ванины одногодки. Забегали в избу попить водицы, а скорее это предлог был, хотели, видно, погреться… Морозы хоть и спали чуть, но все же…

На рассвете загремел бой. Перекрестилась Ефимия Михайловна, пожелала нашим победы, чтоб осилили наконец Овсянниково. На пригорке оно стояло, а перед ним поле на версту будет. Вот эту версту-то и никак наши одолеть не могут.

Этой ночью-то и танки урчали. Может, с ними одержат наши победу?

Но скоро бой угас… Только немцы стали бить опять по их деревне. Сильно били и еще два дома порушили.

В ночь вернулись те войска. Слышала она команды, ржание лошадиное, и танки гусеницами громыхали. И ушли куда-то в другое место. Опять затишье наступило.

В один из дней зашел к ним в санвзвод лейтенант тот, доктора навестить. В штаб его вызвали, потому и зашел. Еще больше похудевший стал, щеки совсем ввалились, под глазами круги черные. Говорил капитану, что от роты его двадцать два человека только осталось. Подстригли его тут, подровняли, больно обросший был, а она опять ведро картошки ему приготовила. Но он вроде и не обрадовался, как в первый раз, принял ее дар с безразличием, чувствовалось – устал невпроворот. Пересыпал картоху в свой вещмешок, приподнял, усмехнулся криво: «Донесу ли? Ослабли мы, мать, там здорово». А всего-то полпуда, не более, дала она ему, что это для мужика? – плюнуть.

Спрашивал он доктора, не слышно ли что в штабе насчет смены, на что доктор ответил, что нет пока об этом разговора. А пора бы. Полтора месяца на передовой. Апрель уже на носу.

Как-то раз утром пришла к ним девушка военная. Не знала Ефимия Михайловна, что тут есть у них девицы-солдатки, удивилась и обрадовалась с женщиной словом перемолвиться, а то все мужики кругом. Та вроде тоже удивилась и обрадовалась. Ладная такая девушка, полушубочек сидит складно, сапожки по ноге. Шапка-ушанка командирская, только невеселая пришла.

Доктор ее в свой закуток пригласил, говорили они там долго. Вышла она от него расстроенная и сразу к Ефимии Михайловне бросилась – поговорить, дескать, нужно.

А где у них по душам поговорить, полна изба народу. Вышли во двор. Она сперва имя-отчество у нее узнала и только тогда разговор начала:

– Ефимия Михайловна, одна вы тут женщина. Посоветуйте, что делать? Хины доктор мне не дал. Может, вы какое средство народное знаете? Не хочу рожать, безотцовщину разводить.

– Почему ж безотцовщину? Есть же отец, не от духа же святого? – спросила Ефимия Михайловна.

– Сегодня есть, а завтра может не быть, – резко так ответила и рассказала, что ждет батальон пополнения, и как оно придет, опять Овсянниково брать будут и комбат сам решил наступление возглавить. Сам сказал, пойду – или возьмем эту чертову деревню, или голову положу. Знает она, что это значит. Он такой, ее комбат, что сказал, то и сделает. Пойдет в первом ряду, первую пулю и схлопочет.

– А почему врач-то отказал? – спросила Ефимия Михайловна.

– Он сказал, хорошо, что так получилось. Не место женщинам здесь. Иди в санроту, а через несколько месяцев уволят из армии, и кончится для тебя война.

– А может, прав он? Куда, девонька, нам, женщинам. Мужики не выдерживают…

– Я от него никуда не хочу. Поняли, Ефимия Михайловна?

– А он-то знает?

– Нет, конечно.

Что могла Ефимия Михайловна присоветовать? Зельев никаких она на этот счет не знала, да кабы и знала, вряд ли сказала. Не дело дите в утробе убивать. И народу после войны ох как поменеет, нужно сейчас бабам рожать, как ни тяжело.

– Рожай, девонька… А если некуда будет дитя деть – ко мне приноси. Своих внуков мне, наверное, уж не видать… Приму хорошо.

Рассмеялась солдатка вдруг:

– Не сирота я. Свои родители есть. Примут. Но на добром слове спасибо, Ефимия Михайловна.

Комбата Ефимия Михайловна мельком видала. Видный мужик, статный. Нос, правда, с горбинкой, кривоватый. Но всем другим вышел.

Не послушалась Катя (так звали девоньку) доктора, не пошла в санроту, при своем капитане осталась, санинструктором. А зря. Ведь она теперь не только о своей жизни должна думать. И комбату, наверное, ничего про то не рассказала, иначе он бы ее мигом в тыл отправил.

Тем временем стало приходить пополнение в батальон, о котором Катя говорила. Когда двадцать бойцов новеньких придет, когда с полсотни. На передовую их пока не отправляли, здесь расположили и водили каждый день за Погорелое на занятия. Иной раз слыхать было, как «ура» они кричали на учениях.

В ту ночь проснулась Ефимия Михайловна от стука в дверь сильного. Дневальный спросонья спрашивает:

– Кто ломится?

А в ответ голос знакомый:

– Открой, друг, дай свою избу поглядеть.

Господи ты боже мой – Ваня же это!

Скатилась она с лежанки к двери… Руками дрожащими засов никак подвинуть не может, и голосу нет, чтобы сказать: «Ваня, тут я, мать твоя».

Наконец открыла. Иван как ее увидел – так и обмер. Тоже слов не находит, только смотрит, глазами моргает. Потом лицо скривил и бросился ее целовать. У обоих лица мокрые, ее слезы с Ваниными перемешиваются.

Доктор тут из своего закутка вышел. Он поздно спать не ложился, все писал чего-то каждый вечер.

– Ефимия Михайловна, неужто сын?

– Он самый. Ванечка мой. Господи, услышал ты мои молитвы. Довелось свидеться.

Сказала, а сердце вдруг сжалось – воевать же здесь Ване. Не на побывку прибыл, на войну.

А Ваня слезы отер, отошел от нее на шаг, каблуками прищелкнул, руку к ушанке приложил:

– Товарищ капитан…

– Ладно, – махнул рукой врач. – Проходите в свой дом, располагайтесь, товарищ…

А у Вани в петлицах четыре треугольника. Врач, как назвать, не знает – то ли старшина, то ли замполит.

– …Замполит Разумихин, – четко так Ваня доложил, а улыбка во все лицо, глаза сияют. – Я сейчас, мама. Скажу только, что здесь остаюсь, – и выбежал.

Доктор в свой закуток зашел, а потом отодвинул плащ-палатку.

– Ко мне заходите, Ефимия Михайловна. По такому случаю я спиртику израсходую.

А Ефимия Михайловна в печку сразу.

Там у нее чугунок с картошкой стоял, горячий еще. Больше ей сына попотчевать нечем.

Ваня вернулся скоро, стал свой вещмешок развязывать. Хлеба достал, банку консервов каких-то. Присели они за стол. Доктор разлил всем спирта.

Ваня поднялся с кружкой в руке:

– За встречу, мать, и за победу.

– До победы-то далеко, вот за встречу необыкновенную надо выпить, – сказал доктор. – Повезло тебе необычайно. И мать увидеть, и в своих родных местах воевать.

– Значит, все около Овсянникова топчемся? – спросил Ваня, когда рассказала она ему про свое житье-бытье.

– Да, сынок. Никак не осилят.

– Осилим, мать, осилим. Надо его взять непременно. Весь фронт из-за этих деревень стоит, – говорил Ваня уверенно очень, а у нее сердце кровью обливалось, как представляла Ваню на этом поле, на этом овраге овсянниковом среди фашистского огня.

– Не то видали, – продолжал Иван и стал рассказывать, как встретил войну почти на самой границе, как отступали с боями, как из окружений выбирались, как ранило. В самой Москве в госпитале обитался.

Про Тоню спросил, и когда узнал, что она у тетки в деревне, под немцем еще, губы сжал, брови нахмурил.

Поняла тогда Ефимия Михайловна, что будет драться Иван бесколебленно, жизни своей не щадя. Деревенька-то та, где Тоня сейчас, всего в нескольких верстах от Овсянникова.

И опять захолонуло душу страхом и болью прижало сердце. Одно дело знать, что сын где-то воюет, другое – прямо из рук своих его в бой отправлять.

Выглядел Иван неплохо. Кормили, говорил, в Москве, в госпитале, сытно, да еще всякие делегации подарки приносили. Курили, говорил, «Беломор», папиросы, а иной раз и «Казбек».

Ночь эту и не спали почти. Только под утро забрались они с Ваней на лежанку. Он сразу как прилег, так и заснул, а к ней сон не шел – стояло перед глазами поле овсянниковское и как бежит по нему Ваня с автоматом, а кругом бушует огонь фрицевский.

Еще не рассвело, прибежал связной, требовал замполита Разумихина. Иван спал одетый, только сапоги скинул, а потому собрался мигом, плеснул на лицо водицы и к ней.

– Ну, мать, ты не переживай. У родного дома меня убить не должно. Ну, а если раненый буду – сюда вернусь, к доктору твоему. А если не приду, – значит, жив-здоров. Поняла?

– Поняла, милок… – Хотела она его перекрестить, но он руку ей придержал:

– Не надо, мать. Я ж заместитель политрука. Неудобно. Ребята смеяться будут. Капитану привет, – сказал он тихо, чтоб связной не слыхал, а потом прижался к ней, расцеловались трехкратно, и глаза были сухие – и у него и у ней.

Вышла на крыльцо проводить, но темно еще было, и скоро ее Ванечка из глаз скрылся. Тут она и осенила крестным знамением его вслед и пошла в дом, уже чувствуя, какой день тяжкий ей предстоит, а может, и не один, как будет она теперь прислушиваться к каждому выстрелу, к каждому разрыву снарядному и представлять, что вот этой пулей или этим осколком ее Ванечку убило. Да, предстоит ей мука мученицкая, и только одно у нее есть – увидела сына…

Утром прибежала Катенька – белая, глаза опухшие.

– У вас побуду. Не могу одна в блиндаже. Ушел мой комбат на передовую.

– А у меня сынок был…

– Неужели?

– Да. Вот вместе и будем переживать. Значит, бой сегодня будет непременно, раз твой комбат ушел?

– Непременно.

– Ну, что ж, девонька, ждать будем.

Хоть сил никаких не было, стала растапливать печку Ефимия Михайловна. Много горячей воды будет нужно.

Катенька скрутила себе самокрутку и дымила, кашляя, пока доктор не вышел и цигарку эту из ее рта не выдернул.

Но было пока тихо. Пострелял немец поутру, как всегда, но настоящего боя было еще не слыхать. Но к приему раненых и врач и фельдшер готовились – и шприцы кипятили, и бинты готовили.

Так до обеда время прошло… Принесли в термосе кашу и флягу водки. Нечасто солдатиков водочкой баловали, ну, а сегодня принесли, значит, бой будет.

Катя от водки отказалась и отдала Ефимии Михайловне.

– Есть у меня, – показала Катя на флягу у пояса. – Оставил капитан помянуть его, если что… А сейчас не буду.

А Ефимия Михайловна чарку приняла с удовольствием – может, полегчает на сердце. Сжато все внутри до боли и тянет, тянет… Но не полегчало. Да и на Катеньку смотреть мочи нет – ходит из угла в угол, в лице ни кровинки.

Доктор, проходя мимо, кинул Ефимии Михайловне:

– Ты бога своего моли, чтобы ранило Ивана, да не сильно. Тогда в Бахмутово вас отправим. Будешь его сама выхаживать.

– У меня и молитвы-то нет, доктор. Как за своего буду молить, когда столько их сегодня на смерть пойдут. Всех-то бог помиловать не может. Кому-то голову положить придется сегодня. А за всех матери-то молятся…

– Мда… – промычал капитан. – Это ты верно… Всех не помилует.

И тянулся день, словно кошмар какой. Никто себе места не находил. Только и вслушивались все в тишину угрозную и одного хотели, на одно надеялись: может, отменят наступление сегодняшнее?

Катя не выдержала, опять закурила, и врач мимо это пропустил, ничего не сказал.

Смеркаться уже начало… Уходил день, а с передовой все ни звука. Неужто на ночь наступление задумали? Ни разу такого не бывало. Но раз сам комбат на передовой, он-то разумеет, как лучше. Может, ночью-то сноровистей, потерь меньше будет и для немца нежданно.

И вот неожиданно рявкнули сзади тяжелые орудия… Вздрогнули все. А у Ефимии Михайловны ноги подломились, осела на скамейку.

А тут с передовой уже гром… Минут десять наши били, а потом, чего никогда не было слышно, версты же две до передовой, услыхали они «ура» раскатное. Здорово ребята кричали, раз через такую даль они услышали.

И громыхал бой и громыхал… И каждый разрыв снарядный разрывал сердце, каждая очередь пулеметная словно через ее тело проходила.

Не выдержала Катенька, закатилась в истерике. Глаза выкатились, и выла она страшно, по-бабьи, как воют некоторые женщины над покойником. Доктор ее лекарствами отпаивать. Не помогает. Но тут и первые раненые пошли, доктору не до нее.

Спросила Ефимия Михайловна, как там дела? Только рукой махнул один из раненых, а сам черный весь, изодранный.

А бой не кончался… Вышла на крыльцо она. За лесом зарево кровавое, ракеты со всех сторон, красные нити по небу вьются. И спросить некого насчет Ванечки. Кто его тут знает. Только пришел сегодня, не перезнакомился еще. Да и раненым не до вопросов, головы-то после боя шумят. Спрашиваешь их, а они и не понимают о чем, только пить просят.

Вначале все легкие шли, кто в руку, кто в ногу несильно, а потом понесли на носилках тяжелых. Тех вообще не спросишь. Но в каждого Ефимия Михайловна вглядывалась – не Ванечка ли? Но не было его среди раненых. Значит, либо живой еще, либо убитый уже. И не узнать… И вот эта неизвестность мучила ее пуще всего.

Катенька очнулась, тоже стоит у крыльца вместе с Ефимией Михайловной и про комбата своего спрашивает.

– Шел капитан. В цепи шел, видал его. Красиво шагал, а потом меня трахнуло… Не знаю, что дальше… – ответил один боец ей.

И другие тоже вразумительного ничего ответить не могли – видали, шел в цепи, а что дальше, никто не знает.

Наша артиллерия замолкла, теперь только немцы шпарят. Бьют по лесу непрестанно. И непонятно – вошли ли наши в Овсянниково… или опять захлебнулось наше наступление. Раненые говорили, что пока идет бой и близко уж подобрались.

Тяжело раненных перевязывали, раны обрабатывали и – кого можно – на подводу и в Бахмутово. Вместе с подводами и некоторые легко раненные уходили. Если б не так – набралось бы уже их не меньше сотни. В избе не продохнуть уже. И страшно – как бы немцы Черново не стали обстреливать, добить тогда раненых могут. Раненые это понимали, с нетерпением ждали, когда подводы за ними придут, глаза у всех такие – лучше не смотреть.

Но все же хотела бы Ефимия Михайловна видеть среди них своего Ваню. Знала бы, что и как. А так – неведомо ничего.

И вот затих бой… Уже редко так, то в одном, то в другом месте, громыхнет разрыв… Но на душе не легче стало. Наоборот, тишина эта мертвая давила грудь страшным предчувствием – не выдюжил ее Ваня этот бой, лежит на овсянниковском поле неживой.

Через час или более ворвался в избу комбатов связной – здесь Катя? Увидел ее и крикнул в темень:

– Здесь она, товарищ капитан!

А Катя на глазах живела, румянец пробился, из глаз словно лучи засияли.

Вошел капитан. Рот перекривленный, лицо исцарапано, шинель в глине измазана, глаза сумасшедшие. Катя к нему бросилась, словно полетела, но он отстранил ее, отцепил флягу с пояса, поднес ко рту и пил из горлышка долго-долго…

Доктор вышел и глядел на капитана не то что зло, но как-то отчужденно, неприязненно. Тот допил все, отдал молча флягу Кате, бросил взгляд на врача:

– Чего смотришь?

– Смотрю, и все, – ответил тот спокойно.

– Раненых всех отправляйте в Бахмутово. Всех, всех.

– Отправляю по мере возможности.

– Не по мере, а всех! Поняли?

– Понял.

Потом комбат подошел к доктору вплотную, взгляд в взгляд.

– Осуждаешь? – спросил и глазами впился. Доктор не ответил, но взгляда не отвел. – Мне это Овсянниково вот где стоит, – продолжил комбат и рукой по горлу. – На всех совещаниях меня склоняют. Побольше бы огонька – взяли бы. Почти совсем подобрались. Надо было… Понимаешь – надо!

– Кому? – спросил доктор и, резко повернувшись, ушел в перевязочную.

Комбат постоял еще немного, хотел было сказать что-то вослед, потом махнул рукой, буркнул про себя что-то и громко Кате:

– Катя, пойдем! – И ушли они.

В избе кто стонет, кто бредит, кто матерится от боли, а один боец, когда комбат ушел, сказал:

– Красиво, черт, шел… Комбат-то наш. Красиво.

– Что толку, – другой в ответ.

– Нет, красиво шел, черт чернявый, красиво.

Опять вышла на крыльцо Ефимия Михайловна…

Стрельба редкая с передовой все еще доносилась, и ракеты шпарили густо. Все небо над Овсянниковом в голубых вспышках, словно марево. И трассирующие нет-нет да прочертят небосклон красными точками.

Вышел и доктор. Закурил и на небо тоже уставился.

– Мучаешься, Михайловна?

– Мучаюсь, Васильевич. – Стали они так звать друг друга недавно. – Если живой Ванечка, прислал бы с кем весточку…

– Да куда там, в заварухе. Не до того, наверное, было.

– Ну как же, должен все-таки о матери подумать. Нет, чует мое сердце – не живой он уже.

Доктор затянулся несколько раз сильно. Разгорелась самокрутка и лицо его усталое осветила.

– Вот что, Михайловна. Могу я послать санитара на передовую, чтоб про твоего Ваню узнать, но… сама понимаешь… Попросить могу. Не приказать – попросить. Вот сама решай. Убьет его – на нашей с тобой совести будет…

Задумалась Ефимия Михайловна. Нет, не может она ради своего спокойства чьей-то жизнью рисковать. Не может. Так и ответила:

– Нет, Васильевич, на такое дело права у нас с тобой нет.

– Потерпи до утра, Михайловна. Утром и писаря будут приходить со строевыми записками, и раненые после налета утреннего. С кем-нибудь твой Иван и даст о себе знать. На том и порешили?

– Больше нечего делать.

– А теперь идем спать. Ту ночку не спали. Наверное, с ног валишься?

С трудом до своей лежанки добралась, по всей избе на полу друг к другу впритык лежали раненые. Залезла, накрылась полушубком, и забил ее вдруг озноб, хотя печь-то была горячая, цельный день топили, и подумалось – не Ванин ли озноб ей передается, не лежит ли он на поле, еще живой, но замерзающий, не зовет ли мать губами захолодалыми? А как подумала это, уже спокою не было никакого – ясно виделся ей Ваня на овсянниковском поле.

– Пойду, – решила она. – Пойду. – И как решила, уже знала – ничто ее не остановит.

Оделась она прямо на печи. Ноги в валенки сунула, полушубок надела, спустилась с лежанки и тихо, чтоб не потревожить кого, прошла между ранеными, мимо дневального, что в сенях дремал. Как-то невольно пакет с бинтом, что на столе лежал, захватила и положила в карман полушубка. И озноб ее сразу прошел, как рукой сняло.

Дорога ей, конечно, знакомая, да и тропки на передовую протоптаны. Только где и как она будет искать Ваню – пока не представляла. Лес, из которого наступление вели, версты на две тянется. Одним концом к Усову подходит, другим в Паново упирается. Но раз наступление на Овсянниково было – к нему и пойдет, то есть к тому куску леса, что напротив Овсянникова располагается.

Пока по подлеску шла, с неба, ракетами рассвеченного, падал снег, но в самом лесу темно стало. Но тропка все же была видна.

Кое-где в стороне от тропки шалаши стояли. В них, значит, наше войско и обретается. Из иного дымок вьется – греются ребятки.

Боялась она, что остановят ее по дороге, но никого ей не встречалось. Если посты и есть, которые бодрствуют, то у опушки, а тут, с тылу, охранять нечего.

Лес этот она как свои пять пальцев знает. С детства в нем и ягоды и грибы собирала, хотя ночью в нем ни разу, конечно, не бывала. Ночью он какой-то другой. И деревьев побитых много и воронок.

Вот и поле сквозь деревья проглядывается… Голубится от ракет. Но ракет-то все меньше и меньше. Шалашей здесь у края много, но она их обходить старалась.

Один обходя, чуть не ступила ногой на убитого… Упало сердце, не Ванечка ли? Нагнулась, повернула (лежал он лицом уткнувшись) – нет, незнакомый.

Потом и еще и еще ей солдатики убитые на глаза попадались. И к каждому подходила со страхом, каждого оглядывала…

Но вот и к краю самому подошла – развернулось перед ней овсянниковское поле, развороченное снарядами, с тремя танками подбитыми – на середке.

И поняла она ясно так, словно выдалось ей какое-то чувство особое, – на поле Ваня! И спрашивать никого не надо. На поле он, и все!

– Ванечка, – вырвалось у нее, – Ванечка… Погодь помирать, к тебе иду, – и ступила на поле.

И не слышала, как закричали сзади ей:

– Куда ты? Убьют же! Немцы там! Давай назад!

Столпились бойцы у опушки, разбуженные ее криком, не знают, что делать. За ней побежать – немцы пристрелят. Одну ее оставить – совесть не велит.

А она метров пятьдесят уже прошла… Бросился один все же за нею, догнал, схватил за плечи:

– Куда ты, мать? Опомнись! – и стал тащить ее обратно, но она оттолкнула его с неожиданной силой, так что не удержался тот на ногах, и прибавила шаг. Пока тот на земле барахтался, она еще отошла. Пополз тот боец обратно.

А она шла и уже негромко, почти про себя, говорила:

– Ванечка, погодь помирать – иду к тебе… – и шла, над каждым убитым останавливаясь, каждого убитого разглядывая.

И хотя начало светать, стоял густой туман и ни одного выстрела с той стороны не слышно.

Так и шла она по полю не прямо, а зигзагами, ни одного убитого не пропуская, над каждым наклоняясь.

Вся передовая не спускала с нее глаз. Лежали у кромки леса, побледневшие, руками оружие судорожно стискивая, и ждали – вот-вот немец откроет огонь, и что тогда делать? Как отомстить? И тишина стояла, кашлянуть боялись, не то что слово вымолвить, дыхание затаили.

А она шла и шла… В своем полушубке черном, в длинной юбке, в платке распустившемся, сквозь дымку серую…

На Овсянниково, где немец, она совсем не глядела, смотрела только на землю. А оно близилось с каждым ее шагом.

Но вот обошла она всех, и впереди только два тела валяются.

Вот подошла она к одному, нагнулась, потом выпрямилась и пошла к последнему, глянула и упала рядом. Прильнула ухом к Ваниной груди и уловила толчки слабые, а когда к лицу прижалась – почуяла теплое.

Нога у Вани была разбита. Поднялась она, огляделась невидящим взглядом, поняла, что одна она на этом мертвом поле, что помощи ждать неоткуда, и стала думать, как ей Ивана тащить половчее, чтобы ногу его не тревожить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю