Текст книги "К земле неведомой: Повесть о Михаиле Брусневе"
Автор книги: Вячеслав Шапошников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
По характеру предлагавшихся ему вопросов Михаил догадывался, что с каждым днем жандармы узнают все больше подробностей и об организации, в которую он входил тут, в Москве, и о его личной роли в этой opганизации. Брала досада: так нелепо все получилось – арестовали с такими уликами! С первого же дня заключения беспокоило особенно то, что в руках жандармов оказалась вся его переписка, располагая которой те могли выйти на его немосковские связи… И вот они зацепились за эти связи… И потянули одну «ниточку» за другой…
Михаил старался держаться на допросах спокойно, осмотрительно, но позволяя втягивать себя в расставляемые следователем сети. Вначале он вообще не хотел давать никаких показаний, однако решил сменить тактику: слишком многое было известно следователю, слишком много бесспорных «фактических данных» было у того в распоряжении. Пришлось все-таки давать показания, не раскрывая новых имен, отказываясь говорить что-либо о лицах, интересующих жандармов; если же и говорил, то лишь в тех случаях, когда был уверен, что свиоми показаниями никому не принесет вреда.
В одиночке он привык жить воспоминаниями. Минувшее постоянно окликало его. Являлось одно и тянуло за собой другое…
Как он жил все последние годы? В вечной спешке. Так много надо было успеть!.. И вот – некуда более торопиться… Он втиснут в эту каменную клетку… День уходит за днем. Время, в котором ничего не происходит, время, в котором лишь ощущается бесполезное утекание жизни. Каждый день, если не везут на допрос в Георгиевский переулок, одно и то же, какая-то норная жизнь.
Видеть можно лишь трех-четырех стражей да тюремного надзирателя, когда тот подходит к откидному окошечку в двери, совершая вечернюю поверку арестантов.
Однажды Михаил вспомнил о своей «прогрессии». Как все ясно виделось, воображалось по ней тогда, в Питере! И вот – дни полного бездействия, полной оторванности ото всего… И впереди не ожидало его ничего лучшего. Не мог он знать, сколько протянется это следствие, не мог знать, каково будет наказание. Одно было ясно: уповать на милосердие суда ему нельзя.
«Вот и вся твоя «прогрессия», – покивал он своим невеселым мыслям. – Какая нелепость: прийти к ясному пониманию новых путей жизни и оказаться вычеркнутым из жизни…»
Вспомнились ему как-то и слова Пахома Андреюшкина, сказанные тем накануне готовившегося покушения на царя. Тогда Пахом принес к нему на квартиру остатки своей химической лаборатории. Он и накануне т а к о г о д н я оставался самим собой – улыбался, шутил, этот безунывный Пахом Андреюшкин… Лишь при прощании вдруг принахмурился: «Может, больше и не увидимся, Михаило…» Но тут же упрямо мотнул головой: «А! Но надо теперь об этом! Где наша не пропадала! Мы, брат, с тобой – казаки, а казаки всегда шли на рисковые дела! Все первопроходцы Руси-матушки были из казаков! Они, а не кто-нибудь, открывали неведомые земли! Так что, ежели что, – не поминай лихом! Считай, что ушел твой Пахом с ватагой надежных товарищей на поиски своей неведомой земли! И сам не засиживайся – отправляйся следом!..»
Не засиделся… Только иначе увиделся ему путь к той «неведомой земле». Не с ватагой отчаянных храбрецов можно достичь ее. Надо, чтоб было широкое, неостановимое движение… И он увидел въявь зачатки этого движения, там же, в Питере. Всего через три года после того неудавшегося покушения. Но вот и сам он, избравший иной путь борьбы, оказался в тюрьме, в у з и л и щ е…
На втором месяце заключения тюремный режим полегчал. Пришло разрешение пользоваться книгами, правда, выбора особого тут быть не могло: согласно циркуляру министерства внутренних дел, как объяснено было Михаилу, заключенным разрешалось читать только классиков и некоторые книги по истории, философии, биологии. Поскольку времени у него теперь было в избытке, Михаил решил «подтянуть» себя в иностранных языках, особенно во французском. Английский и немецкий он знал довольно сносно.
Самым непростым делом для Михаила было писание писем родным. Тут была двойная трудность: неизбывная мука от сознания причиненного всем им горя и мука от казенного посредничества между ним и ими (каждое письмо, написанное им самим и присланное ему, обязательно прочитывалось его следователем). Несколько раз его собственные письма возвращались к нему с одной и той же надписью на конверте: «Заключающееся в означенном конверте письмо признано мною не подлежащим отправлению по назначению». Тут подполковник Иванов не утруждал себя словесным и стилевым разнообразием…
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
– Ну, что новенького в вашем расследовании, Александр Ильич? – спросил Бердяев вошедшего в его кабинет подполковника Иванова. И пригласил: – Садитесь! – Каждый день что-нибудь новенькое, – неопределенно ответил тот, опустившись на стул. – Но дело движется не так скоро, как того хотелось бы… Одни, как Бруснев, к примеру, упрямятся и упорствуют, другие отлеживаются в больнице. Вот опять сразу трое оказались там: Егупов, Вановский, Райчин. Я уже не говорю о Кашинском, который застрял в больнице основательно… В Петербурге преемником Бруснева остался Сивохив, он занялся пропагандой среди тамошних рабочих, читал им запрещенные сочинения, которые сам он имел в большом количестве.
– Это для нас крайне важно, Александр Ильич, – заметил Бердяев. – Через Сивохина мы сможем выйти на петербургскую рабочую организацию, если таковая существует! То-то было бы неплохо! Сами понимаете, как сие было бы престижно для нас! Организация действует под боком у Департамента полиции, а мы, из Москвы, обнаруживаем ее!..
– По-моему, это реально. Сивохин – далеко не Бруснев. Пожиже. Пока что он топорщится, но не очень. Думаю, что в самое ближайшее время он даст нужные нам показания. – Иванов усмехнулся. – Есть тут у меня соображение… вот какого характера… Вместе с Сивохиным был арестован в Петербурге некто Александров. Совсем еще юнец. Ершистый. Неуравновешенный. На допросах плетет всякую околесицу. В ходе расследования была выявлена еще одна фигура: дружок его Василий Воробьев. На квартире отца Воробьева Александров и проживал в последнее время. Этот Василий после ареста Александрова был тоже арестован. Зацепили его на пустяке, но вот этот-то пустячок я и намерен использовать, зная теперь натуру Александрова, который за друга, видимо, готов в огонь и в воду. Ну а ежели Александров разговорится, то, используя его показания, нетрудно будет нажать и на Сивохина… А может быть, и на Бруснева!.. Но весьма, весьма неподатлив этот Брусвов.
– Постарайтесь, Александр Ильич! Надо как-то убыстрить…
– Стараюсь, Николай Сергеевич! Дело-то весьма разветвленное, непростое.
– Не я тороплю вас. Сам понимаю: как важно тут все распутать неторопливо, основательно. Но вот и сам Дурново интересуется (сегодня от него запрос по этому делу получен!), и наш новый обер-полицмейстер проявляет нетерпение… – лицо Бердяева тронула усмешка. Усмешка означала: «Ох уж этот Власовский! Лучше бы он не лез не в свои дела, этот фанфарон и держиморда! Такому не дело важно, такому лишь бы побыстрее отрапортовать вышестоящему начальству…»
Усмехнулся ответно и Иванов: он прекрасно знал о неприязни своего шефа к Власовскому, за короткое время прославившемуся на всю Москву своими кутежами и самодурством.
– Думаю, что в ближайшее время следствие значительно продвинется… – сказал он.
Бердяев кивнул, поднимаясь:
– Не смею вас долее задерживать, Александр Ильич!..
Утром следующего дня подполковник Иванов вызвал на допрос Валериана Александрова.
– Зимой прошлого года, – начал он допрос, – вы дали своему приятелю Василию Воробьеву вот эту тетрадочку, писанную обыкновенными чернилами и озаглавленную «Письма вечного каторжника к случайной знакомой в Сибири». Вы попросили его переписать эту тетрадочку, не сказав, для какой цели. Цель же была преступная: переписанное Воробьевым затем подлежало гектографированию… Получилось так, Александров, что вы подвели своего друга, который, как мне теперь известно, делал вам только доброе. И вот он оказался под следствием, как политический преступник… – Заметив, что Александров побледнел, подполковник сделал паузу и, неожиданно возвысив голос, продолжил: – Но! Своего невинно тонущего друга вы можете спасти, поведав следствию обо всем, без утайки…
– Я все скажу, все! – в крайнем возбуждении заговорил Александров. – Будь что будет, но умоляю об одном: не губите моего товарища! Он ни в чем не виноват!..
– Тогда – пожалуйста! Рассказывайте. Напомню: нас интересуют Бруснев, Сивохин, Цивиньский, Красин… Все, что знаете об их деятельности!
Александров кивнул, как норовистый конь, понуждаемый уздой, и начал рассказывать.
Подполковник Иванов удовлетворенно покачивал головой: мол, рассказывайте, рассказывайте, Александров, не останавливайтесь! Он был доволен: удалось-таки подобрать ключик и к этому упрямцу, который наговорил ему до этого допроса «семь верст до небес и все лесом». Любой, самый упорный, подследственный обязательно «раскроется», надо лишь подобрать этот самый «ключик»!
– Так вот мне хотелось бы спросить вас, Александров… – В голосе подполковника появились чуть ли не отеческие нотки. – Вот вы так старались не выдать Сивохина, ни Бруснева, а ведь если бы задумались, увидали, что и тот и другой поступали бесчестно по отношению к вам. Они использовали вас, ничего не подозревающего, в своих тайных и опасных целях! Разве так поступают порядочные люди?! Более того, они через вас ввергли в преступную деятельность и вашего товарища, вовсе уж ничего не подозревавшего! Вы не выгораживать их должны бы, а как можно больше помочь следствию в их изобличении!
– Так я и помогаю… – произнес Александров.
– Что можете сказать о Цивиньском и Красине?
– Студента-технолога Цивиньского знаю. Ходил к нему с книгами и письмами от Сивохина. Несколько раз. У Бруснева я Цивиньского не встречал ни разу. Красина, показанного мне на фотографической карте, видел у Бруснева часто, когда тот жил на Можайской улице. Позапрошлой зимой Красин приходил к Брусневу в форменном платье и, переодевшись в другую одежду, уходил, а куда уходил – этого я не знаю. С Брусневым они говорили, мешая французский язык с русским, так что я не понимал их.
– Вот видите! У них к вам полного доверия не было, а вы им так доверялись! – опять не преминул заметить подполковник.
Александров никак не откликнулся на это замечание.
– Мне все-таки любопытно было бы услышать от вас: почему вы так сошлись с Брусневым? Только поменьше ваших рассуждений и побольше фактов! – Подполковник поморщился: ох уж этот разговорчивый юноша!
– Но какие тут факты?! Это вытекает прямо из того моего нравственного состояния, в котором я находился во время моего первого знакомства с Брусневым. Я всю кизиь видел вокруг себя людей, которые меня ненавидели и которых я презирал. Один Бруснев подал мне руку, расспросил меня, выслушал, принял во мне участие. Мне было тогда пятнадцать лет. Естественно, что я к нему привязался. Какой же тут может быть факт?!
Подполковник поморщился: эти восхваления Бруснева – они отнюдь не ласкали его слуха. Вон и Сивохин на последнем допросе тоже воздал Брусневу от всей доброй памяти о нем: «Впечатление он на меня произвел весьма сильное как своею начитанностью, так и своим гуманным обращением, которого мне ранее не приходилось встречать… Его ровные и гуманные отношения ко всем без исключения, его ласковые и добрые слова ко всему бедному люду и труженикам должны были, вероятно, отразиться на мне… Я видел в нем человека в высшей степени развитого, гуманного и образованного…»
– К Брусневу душа сама тянулась, – продолжал Александров. – Сивохин уже не то. Я с ним постоянно спорил, даже грызся, потому что Сивохин – это вопиющее противоречие. Я же этого не сношу.
– А почему вы доверялись Сивохину?
– Доверялся, скорее, он мне, поскольку мои дела не требуют, чтоб я с ними скрывался.
– Тогда почему Сивохин доверялся вам?
– Спросите самого Сивохина: почему он мне доверялся, как он на меня смотрел, к чему меня готовил? Я этого не знаю…
– Ах, Александров, Александров! Пустые все слова! Не чувствуется в вас искреннего раскаянья. Из вас показания надо вытягивать… – подполковник поморщился.
– Это – неправда! Я говорю все, что знаю. Не могу же я сочинять то, чего не знаю! Относительно Бруснева и Сивохииа я больше ничего не могу сказать…
– А вот те два стихотворения революционного держания, отобранные у вас при обыске… Сам факт их написания вами, он не свидетельствует о влиянии Бруснева на ваши умонастроения?..
– Стихи написаны мною были в 89-м году, весною. Тогда я с Брусневым еще мало был знаком, а потому источник надо искать не в нем, а во мне самом. Всю жизнь был забит и загнан. Был очень отзывчив на чьибы то ни было страдания. Это – раз. Затем: я ведь постоянно был среди студенчества.
– Довольно, довольно, Александров! – в нетерпении остановил подполковник чрезмерно словообильного юношу. – Поменьше рассуждений. Отвечайте лишь по существу.
– Я отвечаю «по существу», как вы изволили выразиться… – Александров обиженно шмыгнул носом. – Я бы всего этого вам, наверное, не сказал, если бы здесь не был замешан Василий Воробьев. Во всяком случае, если будет отвечать Бруснев, то – за дело, если я… тo – за глупость (но что теперь поделаешь?!). Если же будет привлечен к ответственности Воробьев, то это уже будет прямо по моей вине. Мне было чересчур тяжело выводить на чистую воду Бруснева, но в тысячу раз будет тяжелее, если совсем не виновный ни в чем мой товарищ подвергнется хотя бы самому кратковременному аресту. Повторяю еще раз: Воробьев ни в чем не виноват. Теперь совесть моя чиста, и я отдаю себя на суд. Больше сказать мне нечего. Еще раз прошу о моем товарище, а о себе я не забочусь. У меня только мать и одни брат, а у него четыре брата и сестра и все – мал мала меньше.
– Ну зачем же так мрачно?! Думаю, что все исправимо и для вас, и для вашего друга. Вина ваша – косвенная и неосмысленная. Вы оказались жертвами злонамеренных людей. Не более того! Впредь вам наука! – подполковник крепко пристукнул копчиками пальцев по столу и при этом так посмотрел на юношу, что тот прочел во взгляде его голубых, навыкат, глаз целое невысказанное наставление.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Показания Александрова действительно помогли подполковнику Иванову нажать на Сивохина, и тот, поупорствовав еще какое-то время, сдался, рассказал все, что знал о петербургской рабочей организации. Знал же он нe слишком много. Подполковник Иванов преувеличил его роль, как преемника Бруснева. Уезжая из Петербурга, Михаил ввел Сивохина в качестве пропагандиста в Гаванский кружок. Собственно, об этом кружке Сивохин только и знал.
Дать откровенные показания Сивохина склонял при свиданиях и отец, коллежский советник, живущий в Москве, в собственном доме. Он хлопотал о том, чтоб сын был отдан ему на поруки, под денежный залог. Бердяев лично встретился с ним и посоветовал ему «повлиять на заблудшего сына», обещая удовлетворить его просьбу (разумеется, в том случае, ежели сын примет совет отца – не упорствовать попусту, а чистосердечно во всем признаться)…
Перед рождеством Александров был отпущен на свободу и возвратился в Петербург, к матери. Еще раньше освободили и его товарища Василия Воробьева. Сивохина отдали отцу на поруки в начале февраля.
11 февраля Бердяев вновь вызвал к себе Иванова.
– Можем друг друга поздравить, Александр Ильич, с повышением! Имею абсолютно точные сведения: приказ об этом уже подписан, так что можете считать, что полковничьи погоны у вас на плечах! – Бердяев крепко тряхнул руку Иванова.
– Благодарю за приятную новость, – Иванов неопределенно улыбнулся.
– Новость была бы еще приятней, если бы нам на сегодняшний день больше удалось… Упрекнуть нас не в чем. Но вот если сказать положа руку на сердце, то удовлетворения полного мы испытывать не можем. Результаты пока что ниже наших чаяний.
– Согласен с вами, Николай Сергеевич! – Иванов потупился.
– Вот еще – новость… – Бердяев протянул ему лист. – Только другого плана… Кашинского, видимо, придется оставить в покое. Его брат, поручик 129-го пехотного Бессарабского полка, ходатайствует о нем: просит отдать его на поруки под заклад в пятьсот рублей. Сегодня я получил заключение старшего врача тюремных больниц… Ознакомьтесь…
Иванов взял «заключение», быстро прочел его: «…Кашинский страдает острой формой туберкулеза (галопирующая чахотка), высокая лихорадка по вечерам, до 40 є С, проливные пота по утрам, силы в значительном упадке… В силу изложенного положения больного нужно признать безнадежным».
– Ну что ж, Николай Сергеевич, думаю, можно удовлетворить ходатайство братца…
– Я того же мнения, – кивнул Бердяев. – К тому же интереса особого Кашинский для нас не представляет. В его деятельности и знакомствах для нас почти всо ясно. Он и без суда получил по заслугам! Мать Вановского, кстати, тоже ходатайствует об освобождении сына под заклад… Как с этим подследственным?
– Упрям по-прежнему, скрытен… Полагаю, для пущего вразумления ему полезно посидеть еще… Но не ради показаний. Он – фигура третьестепенная…
– Как Бруснев, Егупов, Райчин?..
– Продолжают упорствовать. Первый вообще отвечать отказывается. Егупов по-прежнему лжет, изворачивается. Но налицо все признаки нервного расстройства. Похоже, надломился-таки. Да и не удивительно: столько времени держаться на беспардонном вранье, когда против него столько улик и фактов!.. Райчин прибегает к одной и той же хитрости: симулирует всевозможные заболевания, норовит отлеживаться в тюремной больнице… Можно сказать, что следствие в настоящее время почти не подвигается вперед… Ощущаю, что нужен какой-то толчок… Надо, чтоб кто-то из этой троицы начал давать показания… Думаю сделать ставку все-таки на Егупова…
– Да надо что-то предпринимать. Следствие слишком затягивается… Наши расчеты на Александрова и Сивохина не вполне оправдали себя. Несколько арестов в Петербурге. И – все. Теперь там занимаются обнаруженной организацией, но в руках тамошних наших коллег оказались фигуры не ахти… Пешки. Отнюдь не ферзи! По показаниям многих получается, что ферзь находится у нас: Бруснев…
– Но вместо того, чтоб раскрыться, особенно после показаний Александрова и Сивохина, давших нам новые улики против него, он стал каким-то вовсе неприступным, – Иванов состроил кислую мину.
– И все-таки не отступайтесь! Давите, давите на него! – жестко сказал Бердяев.
На очередной допрос Егупова Иванов явился ужо в полковничьем звании. Случись это несколько раньше, Егупов не преминул бы «поздравить» своего следователя, обязательно сказал бы что-нибудь, но тут промолчал. В последнее время он действительно начал сдавать.
– Ну-с, Егупов, подведем некоторые итоги, – полковник Иванов хитро прищурился. – Дела на сегодняшний день таковы: в тюрьме под следствием из трех с лишком десятков человек, привлекавшихся по одному с вами делу, осталось всего четверо: вы, Бруснев, Вановский и Райчин. Как видите, даже один из верховодов вашей преступной компании – Петр Кашинский ныне находится на свободе. На днях он отбыл в Ялту, к брату. Стало быть, теперь греется на южном солнышке, слушает плеск морских воли… Вы же – увы: вы – здесь!.. В тюрьме! В тюрьме, Егупов! В ней, матушке, застряли только самые упрямые. А что проку в этом вашем упрямстве?! Вы имели возможность убедиться: следствие так или иначе, а превращало все тайное в явное!.. Мне просто жаль вас: на такие изощрения шли, такое плели, накручивали!.. А толку?! Никакого! Но… бог милостив! Еще раз повторяю: откровенные показания все еще не поздно дать… Еще можно все изменить! Кстати, вы рядом с такими, например, как Бруснев и Райчин, представляетесь мне фигурой случайной, нелогичной что ли… Кто такой Райчин? Смутьян, специально засланный в Россию компанией Плеханова – Аксельрода. С ним дело ясное. Кто такой Бруснев? Фанатик, помешанный на марксовых идейках. Для такого идейки эти выше любой человеческой личности. Такой через вас пройдет и только штиблеты о вас же вытрет. А вы?! Вы просто были увлечены игрой. Вам хотелось какой-то опасной деятельности, подвигов, борьбы ради все той же игры. Для вас всякие там революционные идейки – только условие игры. Не так ли?.. Даже то, как вы врали на допросах, даже это говорит отом, что натура вы именно артистическая!
– Я говорил правду, – Егупов вскинул голову и посмотрел в сторону зарешеченного окна.
– Ложью, ложью было все, что вы говорили. Не надо, Егупов! Не надо! – продолжал полковник. – Главным-то мотивом всегда для вас были вы сами. Увы. Вам хотелось верховодить, играть значительную роль. Честолюбец, честолюбец руководил душой вашей! Пагубное, пагубное руководство… Игра увлекала, заманивала. Натура, натура сказывалась! Вот вы и втянулись в эту скверную игру, вас и понесло «по воле волн»! Не так ли, не так ли?! Делали вы это – ради славы! Отнюдь не о народном благе пеклись!..
Егупов лишь нервно передернул плечами и уже не поднял головы.
«Aга! Действует!..» – усмехнулся про себя полковники продолжал:
– Да-с, мы заранее могли составить о каждом из вас соответствующее мнение. Я не преувеличиваю, нет. – Голос полковника вдруг обмяк, в нем зазвучали чуть ли не отеческие нотки: – Не упорствуйте! Помогите прежде всего самому себе! Вы запутались, вы просто запутались, дав себя увлечь…
– Я подумаю… – чуть слышно сказал Егупов.
– Ну что ж… Подумайте… – кивнул полковник. – Только чего же думать-то?! Чем скорее вы облегчите свою душу, тем будет лучше! Впрочем, как угодно. Можете подумать. Перенесем наш разговор на следующую встречу…
На «следующей встрече» Егупов сказался больным, и полковнику Иванову вновь пришлось перенести «облегчение души» своего подследственного. Затем Егупов угодил в больницу и застрял там надолго. У него тоже начались нервные припадки, такие же, что и у Кашинского.
Между тем Бердяев поторапливал Иванова, поскольку его тоже поторапливали…
Все попытки Иванова добиться хоть каких-то показаний от Бруснева так и не дали никаких результатов.
В конце концов Бердяевым и Ивановым было решено свернуть следствие. Иванов уже и соответствующее заключение составил:
«…Я, отдельного Корпуса Жандармов полковник Иванов, рассмотрев настоящее дознание, нашел, что все обстоятельства дела выяснены с достаточной полнотою и никаких предметов, подлежащих обследованию, в виду не имеется, а потому по соглашению с Товарищем Прокурора Московского Окружного Суда А. М. Стремоуховым, постановил: дознание производством закончить и, согласно 1035" ст. Устава Уголовного Судопроизводства, препроводить таковое к Прокурору Московской Судебной Палаты».
«Препроводить» пока не пришлось. Полковнику доложили, что подследственный Егупов, только что выписанный из тюремной больницы, желает видеть его.
– Так что вы хотели мне сообщить? – Иванов смотрел на Егупова с усмешкой милостивого победителя. Он мог бы и не задавать своего вопроса. И без того было видно, что перед ним далеко не прежний Егупов… Нервные, беспокойно шарящие по столу руки, мертвенно-бледное лицо, лоб в крупной испарине… В таком состоянии не борются, в таком состоянии сдаются…
Все последние месяцы Егупов провел в изнурительной борьбе с самим собой. Мысли его метались, ища выхода из заколдованного круга, в котором он оказался. Неужели то, что так неотвратимо приблизилось к нему, называется предательством?! Разве это так? Ведь он держался, сколько мог! Ведь все почти уже на воле. Даже Кашинский! Не просто же так они отпущены. Выпутались как-то, какой-то ценой… Цена же тут могла быть одна – откровенные показания. Стало быть, если и он, уже после многих, даст их, они уже в известной степени будут постфактум, а стало быть, он в основном лишь повторится. Тем более что жандармам, как он понял, многое было известно заранее. Да, он проявит досадную слабость, которая тем более досадна, что так много отдано было сил на сопротивление. Но если продолжать держаться, то сколько еще все это может протянуться?.. И что дальше? Тюрьма. Ссылка. Лучшие годы, вычеркнутые из жизни… И все это – ради чего? Ради неких идей, в плену у которых он оказался, ради какой-то б о р ь б ы, в которую он включился (если не обманывать самого себя) по азарту молодости, в юношеском угаре. Ведь что затащило его в эту самую борьбу? Какая такая необходимость? Знал ли он хотя бы сам народ, от имени которого действовал? Нет. Не знал. Не имел такой возможности. Просто претила однообразная, бессобытийная жизнь, просто хотелось каких-то щекочущих нервы ощущений, необыкновенной деятельности… И вот ради всего этого он должен пожертвовать собой?!
– Я хотел бы дать показания, – не сразу ответил Егупов на вопрос полковника.
Тот усмехнулся:
– Это уже кое-что. Я знал, что вы согласитесь!
– Только… я… хотел бы дать непротокольные показания. Мне надо все описать… Объяснить… – Егупов просительно посмотрел на полковника. Тот кивнул:
– Понимаю вас! Но очень-то не растекайтесь…
Курносое лицо полковника с пышными усами и николаевскими баками излучало сияние: все-таки сломался этот изолгавшийся «конспиратор»!
– Я сейчас распоряжусь насчет бумаги. – Полковник поднялся и, кивнув Стремоухову: мол, надо выйти, направился к дверям. Стремоухов, собрав разложенные бумаги, тоже вышел.
Вскоре полковник вернулся один, положил перед оцепенело сидевшим Егуповым стопу листов:
– Прошу вас… Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но – помните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все! Приступайте! Воnа fide! Bona fide![9]9
Честно, чистосердечно (лат.).
[Закрыть] Я оставляю вас наедине с вашей совестью!
Он еще раз тронул Егупова за плечо и посмотрел yа него, как на какого-нибудь юнца, «извлеченного из мрака заблуждения», Затем вышел.
«Оставленный наедине со своей совестью», Егупов еще с минуту посидел оцепенело, глядя на стопу листов. Трудно, ох как трудно было браться за перо!..
«Пусть, пусть будет, как будет, только хватит с меня всего этого!..» – Егупов вздрогнул: ему показалось, что эти слова он сказал вслух. Затравленно глянув на дверь, за которой было тихо, но за которой наверняка находился чутко прислушивающийся страж, он придвинул к себе листы белой, в голубенькую линейку, бумаги, обмакнул перо, помедлил…
«Итак, я оставляю вас наедине с вашей совестью!..»
Перед ним возникло усмехающееся лицо полковника, говорившего о его совести, а разумевшего его слабость, его окончательную сломленность…
«Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но – вомните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все!..»
«12 июля 1893 г.
В Московское Губернское Жандармское Управление, – решительно начал Егупов и опять замешкался, разбежавшаяся было рука опять стала непослушной, словно бы чужой. Не вдруг он справился с охватившей его слабостью. Перо побежало дальше:
«Просидев в одиночном заключении с лишком год и обдумав те обстоятельства, которые привели меня к такому грустному положению, в котором нахожусь ныне, и решил откровенно объяснить все то, что мне известно пo делу, по которому я арестован.
Так как я решился раскаяться, то поэтому я начну с того момента, как я втянулся в это дело…»
Рука опять остановилась. Он перечитал написанное. Покривился: жалкие, жалкие слова… На память пришли ходячие слова Бюффона: «Le style – e'est l'homme».[10]10
«Стиль – это человек» (фр.).
[Закрыть] Покивал, не щадя себя: «Жалкий слог жалкого человека…» Посомневался: «И зачем я буду забираться в такие дебри? Моя юношеская игра в «политику»… Вряд ли полковника интересуют такие «глубины»… Решился: «Но надо же объяснить все! Вычертить весь путь моей заблудшей души, со всеми его «кривыми» и «ломаными»! Уж исповедь так исповедь!..»