355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Куприянов » Башмак Эмпедокла » Текст книги (страница 1)
Башмак Эмпедокла
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:56

Текст книги "Башмак Эмпедокла"


Автор книги: Вячеслав Куприянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Куприянов Вячеслав
Башмак Эмпедокла

Вячеслав Куприянов

БАШМАК ЭМПЕДОКЛА

Героем сочинения Вячеслава Куприянова является литератор. Поэт Померещенский – собирательный образ оизвестногоп писателя, который в своих произведениях руководствуется изменчивыми символами массовой информации. Это такой писатель, которому опасно издавать собрание сочинений, так как тотчас же выяснится, что никаких собственных мыслей Померещенский не имеет, а если и имеет что-либо относящееся к психической и творческой деятельности, то это по преимуществу впечатления от разного рода встреч и столкновений то ли с людьми, то ли со странами. Поэтому весь текст романа о Померещенском составлен из разного рода ассоциаций, где литератор-современник сталкивается то с историей словесности, которая его удивляет, то со слухами, которые его нисколько не удивляют, то со всякими нелепицами, то с диковинными сенсациями, рассыпанными по всему пространству романа. Текст Вячеслава Куприянова смешной, ироничный, но отнюдь не злой. Он представляет из себя как бы историю современной литературы в кратком изложении ее сути.

Ю. В. Рождественский, академик Российской Академии образования, доктор филологических наук ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Мы отважились обратиться к академику Померещенскому с просьбой дать нам что-нибудь новое, на что писатель-лауреат ответил, что он пишет в новых условиях на голландском языке. Возникающий таким образом текст вдвойне любопытен как для голландского, так и для русского читателя. Господин Померещенский напомнил нам, что с голландским языком он ознакомился еще во время своих морских кругосветных плаваний, когда его особенно интересовало влияние голландской культуры на быт и нравы населения острова Цейлон. В Голландию же его впервые занесло позже, когда в нашей отчизне случились перебои с сыром: сперва – и это понятно – исчез советский сыр, затем, когда антисоветизм перекрасился в русофобию, исчез российский сыр, и наконец, благодаря усилиям патриотов, было покончено и с голландским сыром, который особенно ценит господин Померещенский. Господин академик послал нам посылку, где мы обнаружили рекомендуемую им рукопись неизвестного автора, все еще пишущего по-русски. Мы выражаем нашу признательность всемирно известному меценату за поддержку пусть незначительного, но все-таки отечественного дарования. Нас обрадовало, что в центре этого повествования находится крупнейшая культурно-историческая величина всех времен и народов, то есть сам господин Померещенский, хотя и – это неизбежно – в искаженном виде. Но наш вдумчивый читатель сам расставит все на свои места. Мы публикуем это произведение, жемчужиной первой величины в котором является безусловно вступление, написанное самим, если верить подписи, героем данного произведения. Мы еще раз сердечно благодарим этого всеми нами любимого оригинала, лауреата премии Золотой Мотылек, лауреата премий Гомера и Баркова, кавалера Ордена Полярной Звезды, победителя конкурса мужской красоты Спасение Мира 2000, матерого волка изящных искусств, упорно стоящего в преддверии Нобелевской премии и все же нашедшего время откликнуться на нашу нижайшую просьбу о сотрудничестве. Издательство с ограниченной ответственностью ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Не знаю, что бы было, если бы меня не было. Так уж у нас ведется, что без вступительного слова значительного лица не выйти в свет неизвестному сочинителю. С тех пор как я себя помню в литературе, я постоянно пишу таковые слова. Благодаря этому у нас возникла самая богатая в мире современная литература. Но все равно у нас пока читателей больше, чем писателей, поэтому мне даже пришлось покинуть мою родную необъятную Сибирь. Наши сибирские морозы сделали невыносимыми мои каждодневные встречи с восторженными читателями. Мои земляки имели обыкновение при встрече со мной снимать свои шапки, при этом еще и разговор предлагали, как правило, неторопливый. Я привез с Аляски меховые наушники, они подключались к плееру, где была кассета с музыкой, на которую я должен был написать слова, чтобы они затем стали популярными. Земляки снимали передо мною свои собачьи и прочие шапки, я в ответ тоже, но у меня от этого не мерзли уши, а у них мерзли. От жалости к их ушам я и уехал в более теплые страны, но и там хожу в шапке, чтобы меня не сразу узнавали. В поисках моей прародины Атлантиды я однажды отправился с острова Крит, куда я был приглашен посетить пещеру Зевса, к семейной жизни которого отношусь с особым уважением, на островок Санторин. В древности это вулканическое образование называлось Стронгили, что значит округп, а древние славянские поселения в немецкой ныне северной Европе назывались орундлингип, то есть окружникип, и я полагал, что и здесь в глуши Средиземноморья ранее обитали славяне. Позже остров именовался Каллисти – окрасивыйп, на старославянском окрасныйп, я хотел убедиться, взглянув на вулканический ландшафт, не стоит ли на вулканах и наша Москва, и не от этого ли уголка южной природы получила свое название Красная площадь в нашей столице? Во всяком случае, в себе я всегда чувствовал гены атлантов. Я взошел на борт многопалубного теплохода оАполлонп, я старался осторожно ступать по его трапам, чувствуя под ногами моего личного Бога. Все пассажирки мне уже казались музами. Отвлекло меня только величественное зрелище исчезающей венецианской крепости в порту Ретимнон. Затем я размечтался, глядя на море, а теперь к делу. Когда мы приближались к архипелагу и проплыли малые острова, похожие на Сциллу и Харибду своими драконоподобными силуэтами, меня узнали две девушки-стюардессы и подошли ко мне.

– Добрый день! – сказали они по-голландски. – Добрый день! – по-голландски ответствовал я. – Мы, кажется, не ошиблись, – продолжали девушки: – Вы как-то по-русски произносите оДобрый день!п – Вы не ошиблись, подтвердил я, не меняя акцента. – Так Вы – Померещенский! – воскликнули обе на своем безукоризненном языке. – А как Вы меня узнали? – из вежливости поинтересовался я. Они переглянулись, и одна из них смущенно призналась: – Сейчас, хоть и середина октября, но все пассажиры в шортах, а Вы один в меховой шапке и в смокинге... Я рассмеялся и снял шапку: – Извините, я так загляделся на волны, в глазах моих рябит, я забыл, что беседую с дамами... И тут милые дамы поведали мне, что давно меня ищут, что на оАполлонеп плыл недавно тоже, кажется, русский, ничем не примечательный и не говорящий по-голландски, да и по-гречески тоже, он сошел на берег в порту Тера, сел на осла и с тех пор его не видели, на оАполлонп он не вернулся. Однако после него на борту была обнаружена рукопись, в которой по-русски из всех слов поняли только одно – мою фамилию, из чего и заключили, что написано по-русски. Рукопись решили торжественно вручить мне.

В порту Тера я тоже сел на осла, чтобы подняться по зигзагообразному пути в город, который издали с моря казался белесой порослью грибов. При ближайшем рассмотрении я задумался, строились ли тамошние белые церковки по образцу русских печей, или печи в наших деревеньках воздвигались по подобию этих милых греческих святилищ? На осле я и вернулся на оАполлонп, который, как оказалось, построен был в Японии. Я задумался о Японии, горе Фудзи и компьютерах, и так и не ознакомился с рукописью в полном ее объеме. Но я считаю себя не вправе скрывать от общества любые обо мне свидетельства, пусть даже самые вздорные. Естественно, я не несу ответственность за уровень художественности этого очевидного вымысла и надеюсь, что никто не отважится принять свидетельства автора за достоверные, я во всяком случае не припомню встреч с таким человеком, возможно также, что он не показался мне настолько значительным, чтобы запечатлеться в моей избирательной памяти. Сопровождая это сообщение в печать, я оставлю все высказывания заблудившегося на осле автора на его совести, и полагаю, что, если у него есть совесть (не у осла, а у автора), то он обязательно отыщется и больше не будет терять свои рукописи.

Проф. др. Померещенский

Кижи -Ретимнон -Гераклион -Франкфурт-на-Майне -Лас Палмас -Кунцево -Эдинбург -Кострома -Переделкино. * * *

– Нет такого человека в природе, – зло сказал поэт Подстаканников, когда в телевизионном интервью его спросили, что он думает о Померещенском.

– А если есть, – дополнил он, – то их по крайней мере двое!

Я долго не мог забыть эту таинственную фразу, прерванную, к сожалению, рекламой французского супа из крапивы. Чем дальше я удаляюсь по времени от своей замечательной встречи с Померещенским, тем больше событий оживает в моей памяти, которая несколько пострадала при свидании с великой личностью. Я еще спросил тогда: – А как Вы относитесь к творчеству Вашего знаменитого коллеги Подстаканникова? – Какой он мне коллега, – откликнулась личность. – оПодп стал знаменитым, написав многим настоящим, так сказать, знаменитостям письма, а потом опубликовав их. Мне он тоже писал. Но я ответил ему так, что он постеснялся включать мой ответ в свои сочинения. Я написал ему следующее:

Дорогой Митрий Комиссарович!

Я получил Ваше нелюбезное письмо. Я его не читал, но оно мне понравилось. Вы хорошо пишете письма, но я пишу лучше. Лучше я напишу еще одно письмо, чем прочитаю Ваше. Вы приложили к письму Ваши многочисленные стихи. Я их не читал, но они мне понравились. Так как я все равно пишу стихи лучше Ваших, а главное короче, я лучше напишу несколько своих коротких, чем прочитаю одно Ваше.

Пишите еще.

Ваш канд. наук Померещенский.

– Как! – воскликнул я, – почему же кандидат, Вы же доктор! – Я тогда был еще кандидат, – скромно ответил доктор. – Доктором я стал позже, когда написал докторскую диссертацию о творчестве Митрия Комиссаровича, я и защитил ее от тех, кто, так сказать, ничего не слышал об этом творчестве и готов был подвергнуть его нападкам. Я там написал, что Митрий Комиссарович станет особенно популярным за полярным кругом. Почему за полярным, спросите вы. Потому, что понадобится целый полярный день, чтобы ознакомиться с подобным творчеством, а потом понадобится целая полярная ночь, чтобы отойти от мук сопереживания с этим, так сказать, творчеством.

– Диссертацию Вы защищали тоже за полярным кругом? – спросил я, а может быть, мне только сейчас кажется, что я спросил, но он тогда определенно ответил:

– Я бывал неоднократно за полярным кругом, как за северным, так и за южным, чтобы прочитать оттуда свежие стихи тем, кто будет смотреть на меня через телевидение, находясь, в отличие от меня, в тепличных, а не в экстремальных условиях. Меня везли туда на самолете, потом на санках, причем санки тоже везли мои читатели, а не собаки, так как собакам не нравилась моя шапка. Хотя некоторые породы собак – благодарные слушатели... Да, хороший был народ, комсомольцы, энтузиасты, романтики, диссиденты... А диссертацию я писал в одном из университетов Калифорнии, так как в Московском университете только удивились и сказали, что слыхом не слыхивали ни о каком Подстаканникове. Сейчас их интересуют, так сказать, другие темы, например, оСтранствия Одиссея и пути первой русской эмиграциип, или оСтранствия Гулливера и пути третьей русской волнып...

Здесь я, кажется, не мог не вмешаться в его прямую речь и спросил, как же он на это не откликнулся, ведь он же прошел всеми этими путями.

– Да, я прошел этими путями, могу смело заявить, что маршруты Одиссея не пересекаются, так сказать, с направлениями Гулливера, а что касается третьей волны, то она и привела меня на тихоокеанское побережье американского континента. Там и приняли с восторгом тему Подстаканникова и Гомера.

Я ослышался, подумал я, при чем здесь Гомер и столпы нашего бывшего подпольного авангарда, но профессор тут же предупредил мое недоумение. Гомер, как известно из предания, был слеп. У Подстаканникова, напротив, слеп читатель. О Гомере спорят, сам ли он написал оИлиадуп и оОдиссеюп. Подстаканников все свое, так сказать, пишет сам, хотя некоторые другие столпы утверждают, что он списывает с безвестных опытов несправедливо забытого поэта Стаканникова. И последнее: Гомера мы знаем по переводам Жуковского и Вересаева, что только отдаляет нас от оригинала, а Подстаканников пишет на своем, ему родном и нам близком языке, а это приближает нас к оригиналу. Отсюда напрашивается вывод, так восхитивший моих калифорнийских оппонентов: Гомер абсолютно ни в чем не зависит от Подстаканникова, а Подстаканников ни в чем не повторяет Гомера. Я слушал, затаив дыхание. Вообразите себе человека довольно высокого даже тогда, когда он сидит, тонкого, даже когда на нем модный пиджак с широченными плечами, долголицего, почти безволосого, при этом то и дело то снимающего, то надевающего меховую шапку на безволосую голову, у которого глаза были некогда серые, но от чтения стали красные – таков Померещенский. Не только шапку, но и очки при разговоре он то и дело меняет, вспоминая разные истории, связанные с приобретением или потерей очередных очков. По выражению усталых от чтения глаз можно различить, какие на нем очки: от близорукости или от дальнозоркости. Взгляд при этом старался бить в собеседника, что называется, без промаха.

– Да, Гомер, Гомер, – задумчиво произнес профессор. – Американцы во время моей защиты очень просили, чтобы я им еще что-нибудь рассказал о Гомере, ведь на защиту пришли знатоки не только русской, но и мировой, так сказать, литературы. Некоторые из них потом вспомнили, что видели в кино, как какой-то свинопас расстрелял из лука коварных женихов, как здорово, оказывается это и был Одиссей. Кстати, о литературных заимствованиях и влияниях, хотите, я попрошу Вас угадать, кто написал это?

Я согласился, он подмигнул мне, надел очки, в которых явно хорошо видел, и зачитал из огромной, переплетенной, видимо, в крокодиловую кожу тетради:

...Я сижу у речки, у речки,

на том бережечке,

гуси-лебеди плывут,

чем дальше, тем больше они лебеди,

они улетают в далекие страны,

но как ни далек их путь,

редкая птица долетит

до середины течения

блестящей моей мысли...

Я сказал, что мог читать что-то подобное в прежних выпусках оСовременникап, но кому это принадлежит, не припомню, поэтому полагаю, что написано это каким-то не по праву забытым крестьянским поэтом уже после отмены крепостного права, но еще до отделения Гоголя от России. Поэт пожал вставными плечами своего пиджака, достал еще одну тетрадь, обернутую в сафьяновый переплет, если я правильно понимаю, что такое сафьян. Он сменил очки на более темные и прочитал:

...Я сижу на берегу самого синего моря

на самой кромке прекрасного Крыма,

я свесил в великое море

мои босые ноги с наколкой

оМать-Земля, тебя не забудуп,

и глядит на меня сквозь всю Турцию Византия,

но сквозь мглу и туман веков

разглядеть не может...

Я предположил, что написано это скорее всего в Коктебеле, в крайнем случае в Ялте, но не местным, а приезжим человеком, если не автором, то постоянным читателем (до седых волос) журнала оЮностьп, происхождения сочинитель люмпен-пролетарского, и хотя он явно не заканчивал славяно-греко-латинскую академию, но для прохождения дальнейшей учебы, возможно, прибыл с каким-нибудь обозом. Сочинитель взглянул на меня почти сердито, снял пиджак и очки и как-то смущенно, уже без пафоса зачитал из тонкой клеенчатой (я имею в виду переплет) тетрадки:

...Я сижу между Лос-Анжелесом и Сан-Франциско,

свесив в тихий великий океан

свои утонченные, умом необъятные ноги,

которые меня довели досюда, где

киты бьют хвостами по американской воде,

волоча в своих грустных глазах нашу Камчатку,

они такие тихие в великом и такие великие в тихом,

что не могут объять своим грустным взором,

где кончается Америка и начинаюсь я...

Я сначала подумал, что это перевод какого-нибудь американского большого друга русской словесности, но переведено это довольно неуклюже в тех местах, где встречаются скрытые цитаты. Это мог бы быть какой-нибудь из наших уже забытых пара-парафразистов, переехавших в последнее время на другой материк, ища потерянную в домашних условиях романтику. Видя мое замешательство, великий экспериментатор не стал меня допрашивать, а просто взял некое подобие блокнота величиной со спичечный коробок, раскрыл его (блокнот), и почти запел:

...Я сижу одиноко на полной луне,

словно белый заяц на белом снегу,

я стряхнул с моих ног прах земли

в ядовитую лунную пыль,

подо мною коты на земле

назначают кошкам свиданья,

а собаки в моей милой деревне

лают-лают на меня, достать уже не могут

собаки всех стран, присоединяйтесь!

Чтобы не выглядеть полным недотепой, я решил назвать хоть какое-то литературное имя, и назвал: поэт Гурьбов, основатель столпизма, нового стоячего течения; когда один читает в середине толпы, а остальные – толпа, столпились вокруг и слушают, причем те, кто сзади читающего, слышат хуже, но все-таки слышат кое-какие обрывки, они эти обрывки пытаются соединить в новые речевые узлы, так возникает эхо позади столписта, это эхо нарастает и создает фон, а все вместе записывается на пленку и продается как синтез поэзии и хорового искусства.

– Гурьбов? – возмутился читающий. – Гурьбов никогда не додумается сесть на Луну! И никто из столпистов, они все, так сказать, приземленные.

– А эхо? – догадался я возразить. – Если не сами столписты, то эховики могут додуматься. Тем более что луна по-украински оэхоп. Да, эхо, добавил я, поймав недоуменный взгляд.

– Вы хотите сказать, что Украина далека от нас, как луна, – съязвил Померещенский, – или что она только, так сказать, наше эхо? Осторожнее, ведь я тоже украинец!

– Упаси Господь! – перепугался я.

– Ну, Господь помилует, – утешил меня украинец. – А теперь последнее. Ясно, что вы ничего не понимаете в изяществе.

Он достал уже не тетрадь, а свиток, сдул с него пыль (лунную, мелькнуло у меня), развернул:

...Я сижу беспокойно на остром

луче Сириуса, надо мною

воздвигают египетские пирамиды,

ко мне простирают незримые руки

жрецы, еще не забальзамированные фараоны,

я спускаю к ним, я запускаю к ним над собой

по лучу звезды клинописные указания

как готовить себя к посещению вечности,

не минуя мгновенной встречи со мной...

Какая-то смутная догадка забрезжила во мне, и я напряг свою память. Я старался припомнить, где я читал что-то про Сириус:

– Лукавые происки властителей и преобладающих классов сделали то, что земля обращалась около солнца. Это невыгодно для большинства. Мы сделали то, что земля будет обращаться отныне около Сириуса!

Я замолчал, а писатель тут же, продолжая мою цитату, завопил: – Прогресс нарушит все основные законы природы!!! Как я тронут: вы слышали о Константине Леонтьеве, это мой самый любимый Константин после Циолковского. А я, где бы ни был, я всегда в себе несу цветущую сложность, хотя в иных странах меня легче понимают и принимают, когда я напускаю на себя вторичное смешение и упрощение... И обожаю цветущий Крит за то, что там Леонтьев проучил француза, обидевшего нашу отчизну. Я был бы рад вернуться на Крит нашим консулом, вослед Леонтьеву, откуда тот, несомненно, привез идею цветущей сложности. Правда, цветение осталось на Крите, а сложность – в России. Грядущий консул смотал свиток и признался: – Вы могли бы догадаться, что все стихотворения мои. По восходящей: от первоначальной простоты к цветущей сложности. Здесь я вынужден попросить прощения у читателя, ибо передал эти замечательные стихи по памяти, а это лишь бледный пересказ. Мне так и не удалось разыскать, где они были напечатаны. А их автор вещал дальше, пряча в стол свиток:

– Когда писали на свитках, знание было тайным, свернутым, темным, потому столь загадочна история древнего Египта, а время было непрерывным и замкнутым, и Земля вращалась вокруг Сириуса, откуда пошла вся наша цивилизация. В Китае, где писали на открытой бумаге, время находилось внизу, на обратной стороне листа, и будущее уже заключалось в прошлом, исключая, так сказать, идею прогресса. Небо, являясь отражением исписанного иероглифами листа, нависает над землей китайским календарем. Читают от конца к началу, как бы перебираясь из настоящего в историю, поэтому особенно чтут все традиционное. А в Европе появление книг сделало время прерывистым, пространство дискретным, возникли и стали разлагаться атомы, история пошла скачками, ведь книгу можно, не то, что свиток, раскрыть случайно на любом месте, вот вам, так сказать, и революции! А мы между Западом и Востоком оказались оригинальны потому, что книги имели, но не всегда раскрывали. Правда, однажды раскрыли известный вам оКапиталп не на том месте.

Я хотел было добавить, что и оДиалектику природып мы открыли не на том месте, реки собирались поворачивать в чужие стороны. Но я промолчал, внимая владельцу свитков и книг и вспоминая, как порою и в собственной судьбе случается открывать не ту книгу и не на том месте. Один мой добрый школьный приятель все время натыкался на книги о беспризорниках, которые обязательно становились крупными учеными. У него были математические способности, но он вырос в мирной семье и постеснялся идти в науку, пошел в искусство. Позже я его встретил, тот с сожалением сказал, что и в искусстве – сплошные беспризорники. Из удачно раскрытых книг я не могу не назвать Хрестоматию по новейшей поэзии, которую составил как раз Померещенский. Она предназначалась для лицеев и гимназий, но где ее нынче найти? Кто-то из моих почтенных знакомых взял и не вернул, сейчас почтенные люди перебиваются с хлеба на воду продажей своих и чужих книг. А как точны были описания каждого классика! ...Авраамий Ганнибалов был буквально за ручку введен мною в поэзию, хотя он и не родственник Пушкина, но он врос в наш язык, как каменный идол в почву Таити, никто не знает его происхождения, но каждый пред ним столбенеет, и каждое его слово – придорожный камень на путях мировой цивилизации, он первый, хотя и не последний стал так писать по-русски, что звучало это по-зулусски, а смысл имело евразийский.

Дымком над еще уцелевшими крышами деревень повисли воздушные вирши Степана Булионова, так и хочется вдохнуть этот экологически чистый дымочек, этот эликсир от кашля, вызванного газовой атакой городского салонного метамодернизма... Удалая космичность Фаддея Астроломова сливается с вселенским космизмом, этим наследием всемирной отзывчивости золотого века; звезды видят все: ночного лиходея, наощупь отыскивающего свою невинную жертву, и дневного гангстера, ясно видящего свою коварную цель, и влюбленную пару, еще не совсем осознавшую свои вторичные половые достоинства, и просто веселого парня, которому хорошо и с самим собой и с первым встречным, по недоразумению избегающим хорошего парня, – вот так нам дано услышать, о чем звезда с звездою говорит... Поэт Дивана Переживалова достигла высшей степени лирической раскованности, она храбро обнажила в рифму и без – не только свои внешние, но и внутренние органы, полости, сосуды и капилляры, бросив в лицо очерствевшему свету звонкие свои ямбы и тромбы... Эпик Эдик Эпикурицын воспел все наши магистрали, железнодорожные маршруты, трамвайные и прочие пути и тупики, что и вывело его в лидеры отечественного транспортного искусства: он первый получил от государства право бесплатно читать свои стихи в трамваях, троллейбусах, вагонах метро и электричках... Трижды сдвигал ударение в своей громкой фамилии Тихон Пугалов: с начала в конец соответственно с ростом популярности. Некоторые слависты считали, что это три разных стихотворца. Первый – детский писатель, пишущий прежде всего для незаконнорожденных, правда, и взрослые зачитывались его комиксами. Второй – автор стихотворных романов ужасов про дам в мехах, меха зловещим образом прирастают к дамским телам и дамы превращаются в соответствующих зверей, нападая на тех, кто им эти меха приобрел; в то же время на них охотятся те, кто хочет одеть в меха прочих дам. Все эти романы успешно продолжают линию оВитязя в тигровой шкуреп, рассчитывая на усложнившийся современный менталитет. Наконец, третий вошел в историю словесности, выпустив том надписей на подтяжках, растягивая которые можно добывать что-то новое. У Дормидонта Ухьева хватило смелости только на смертном одре признаться, что он сочинил достопамятное двустишие:

Дар языка обрел сперматозоид

и заявил, что жить на свете стоит.

Оно звучало чуть ли не ежечасно по всем программам радио и телевидения, призывая гражданок к постмодернистскому зачатию детей в пробирках, причем анонимно. Родственники Ухьева, стоявшие у его смертного одра, тут же все сообразили и вызвали реанимационную команду, которая, как ни странно, приехала и вернула поэта к жизни и творчеству. Повинуясь нажиму родных, он отсудил у фирмы зачатий свое авторство на текст популярной рекламы, что обеспечило на много лет вперед и его и его наследников, а также многих детей из пробирок очень охотно называли Дормидонтами, если они не оказывались девочками. Можно еще долго перечислять, кого еще включил Померещенский в свою хрестоматию, но вот Сатрапезова не удостоил, и Мопсова не включил, так как к Мопсову от Померещенского ушла его вторая жена, после чего Мопсов стал писать лучше, отчего и возникло предположение, что не сам он расписался, а его новая жена вдохнула в него часть унесенного с собой гения. Померещенский в тот период действительно несколько недель молчал, будто обкраденный, но потом записал с новой силой, воспевая очень замечательно различные антикварные предметы, которых он лишился вместе с женой, эти песни ярко показывали, что гений его не угас вместе с нанесенным ему материальным ущербом. А Мопсова с тех пор он называет не иначе как антикварным поэтом. Не вошла в хрестоматию и поэтесса Зубмарина Антропосупова, она была в разное время замужем за семью разными писателями, а потому могла рассчитывать на место в истории отечественной словесности и без собственных сочинений. Какой-то период она одновременно металась между тремя тружениками литературного цеха. Ее покорял скромный, но зажиточный Всуев, бывший жокей, а затем кинодраматург, он был так нежен, что в день своего семидесятилетия отпраздновал свое пятидесятилетие. За ней ухаживал Антиох Кумеко, который писал за многих корифеев, увлеченных руководящей жизнью, оставаясь в тени, но не без достатка. Он живал на правительственных дачах, ездил на черных автомобилях, коих водителями были либо раздобревшие отставные резиденты времен Рапалло, либо испитые, поджарые агенты ЦРУ и Интелледженс Сервис, которые так прижились у нас, что не захотели по истечению срока своей службы возвращаться в свои палестины. По ней же, по Зубмарине вздыхал бард и лирический нытик Лунатиков, над которым надсадно кричали самые разные птицы, сострадая его безответным страстям, для всех этих птиц лирик находил рифмы, еще более редкостные, чем сами птицы: пеликан – по рукам, кулик – и нет улик, птеродактиль – председатель и т. д. По поводу последнего примера самый наблюдательный из критиков – Стрептокуков – ехидничал: птеродактиль не птица, а если он и кружил над головой Лунатикова, то лишь в качестве доказательства, что стихи последнего имеют чисто палеонтологическое значение. Короче, никого из мужей Антропосуповой Померещенский не канонизировал, полагая, что каждого из них она достаточно прославила. Не канонизировал он и Льва Толстого, что поначалу казалось бы слишком смелым шагом, но когда убеждаешься, что хрестоматия архисовременная, то становится ясным, Толстой здесь не при чем. Но тут же знатоки вас высмеют, ведь Толстых очень много, есть и архисовременные среди них, например Фрол Толстой, который по паспорту Лев. Он издал несколько книг, которые никто не мог понять, но все хвалили, поскольку их автор Толстой. Автор тогда сам разъяснил свои сочинения: сперва русская словесность медленно отступает под натиском французской, в ней все больше равенства: крестьян и пейзанов, стихов и прозы, высокого и низкого стилей; все больше братства: от братьев Люмьеров с их движущимися фигурами до застывших фигур Белого братства, этих памятниках скорому концу белого света. Затем русская словесность дает решающую битву французской. Мертвые души теснят отверженных. Человеческая комедия наталкивается на горе от ума. Капитанская дочка отбивается от пятнадцатилетнего капитана. Русские, сохраняя свою боеспособность, отдают Москву французам, но те, не найдя там читателей, бегут назад на свои Елисейские поля, преследуемые русской поэзией и прозой. Вся эта эпопея нагло названа Фролом Толстым – оВойна и мирп. Однако Фрол все равно остался Фролом. Однажды он проник на один из писательских съездов, чтобы представиться иностранным гостям. Услышав иностранную речь, он надвинулся на группу предполагаемых французов, стукнул себя кулаком в грудь и назвался: Толстой. Толстой, Толстой, повторил один из французов по-русски, – Толстой, Толстой, это, кажется, тот великий писатель, который изменил жене и в результате ушел из дома и бросился под поезд, на котором ехал за границу Тургенев... Фрол Толстой обиделся и не стал продолжать разговор. А Померещенский, прослышав об этом инциденте, списал Толстого со счетов, поскольку тот не дал отпора иноземцу! Можно подумать, что Толстой бросился под поезд из зависти к Тургеневу, который часто ездил за границу. А Толстой просто терпеть не мог Тургенева за его одемократические ляжкип, почему Тургенев и

был готов Толстому одать в рожуп. Но Толстой был большой писатель, и Тургеневу более ничего не оставалось, как скрыться за границу от патриотического гнева Толстого. Все это следовало объяснить бестолковому иноземцу, завершив толстовским же высказыванием, что о...есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а – вы смотрите на одного Львап. Но ничего этого наш Лев Толстой, то есть – Фрол, не сделал, почему и не вошел в дальнейшую историю. Не пустил в историю Померещенский и орденоносца Завовулина, который был передовым партийным поэтом, талант которого расцвел с введением многопартийности, плюралистически расширив его творческую палитру. Померещенский быстро разоблачил его, указав, что тот прославляет даже незарегистрированные партии, а отсюда один шаг до создания собственной партии, например, читателей-орденоносцев, что только ослабит позицию книжного рынка в борьбе за полное и безоговорочное равенство всех читателей. Завовулин все же сыграл историческую роль, правда на бытовом уровне, в жизни и деятельности самого Померещенского: благодаря ему последний явил некоторые чудеса. Ветхий Завовулин никак не мог забыть свое физкультурное прошлое, у него на груди всегда хранилась фотография, где он в боксерских перчатках несет переходящее красное знамя, хотя фотография была черно-белая. И давно уже стало традицией, если Завовулин пьет в компании своих однополчан, все кончится побоищем. Однополчанами он называл своих единомышленников, которые пришли к заключению, что автор оСлова о полку Игоревеп был красноармейцем. Все разговоры этого общества сводились к спорам, откуда тогда взялась опера Бородина оКнязь Игорьп, в какой мере она повлияла на оСловоп. Но все завершалось всеобщим неодобрением коварным половцам, которые нас завлекают своими плясками. Вот здесь и вскакивал Завовулин, крича, что молодость всему виной, что новое поколение все испортит, начиная с букваря и кончая конституцией. Если поблизости оказывался кто-то, кого подслеповатый орденоносец принимал за молодого, то он получал неожиданную возможность схлопотать в глаз. – Чума половецкая! – шумел Завовулин, замахиваясь, но чаще всего удавалось перехватить этот замах силами самих же фракционеров, их было не более двух, чего и хватало на каждую руку Завовулина, которому только и оставалось, что свирепо вопить: – Я – ворошиловский стрелок, хорошо еще, я сегодня без оружия! И вот нарвался он однажды на Померещенского, набросился с криком: – Испакостил изящную словесность, холуй половецкий! Померещенский замер, сжал пудовые кулаки, но и его тут же любезно подхватили под руки сопровождающие его лица, а так как интернационалиста Померещенского особенно оскорбило не столько слово охолуйп, сколько ополовецкийп, он это слово пожевал-пожевал да и тут же выплюнул, словом, дотянулся плевком до лица оскорбителя своего, который в ответ на это взвыл, и вот этот перешел в восторженный вопль: – О! О! Вижу! Вижу! О! Так вот это кто передо мною! Никак Померещенский! Какой же ты половецкий! Ты – наш! Исцелил еси око мое! Слава и хвала чудесному плюновению твоему! Как ни в чем не бывало, Померещенский перекрестил Завовулина левой рукой, так как правую ему еще не отпустили оторопевшие его спутники, и провозгласил: – Завовулин! Иди с миром, и виждь и внемли! Слух об этом прошел по всем литературным коридорам, обрастая небывалыми подробностями. Росло и количество свидетелей, сначала это были братья Улуповы, которые держали за руки чудотворца, потом оказалось, что его держали человек сорок, и все известные личности, некоторые уверяли, что Померещенский и не плюнул вовсе, а действительно заехал Завовулину в глаз, отчего тот и прозрел, а кто-то из друзей Померещенского заехал орденоносцу еще и в ухо, после чего тот стал слышать сызнова собственный внутренний голос, который прошептал: не поднимай руки своей на брата по перу! Была и такая версия, будто Завовулин ни на кого не бросался, просто ему указали на вошедшего Померещенского, и Завовулин медленно, словно ощупывая воздух, двинулся навстречу со словами – вот кому я хотел бы лиру передать, а Померещенский, заметив приближение невидимой лиры, поплевал на ладонь, потом добавил пепла от окурков, взяв его из ближайшей пепельницы, сделал из этого брение и аккуратно приложил к правому оку партийного поэта, сказав: имеющий очи да видит. И как бы перенял из рук застывшего от восторга Завовулина трепетную лиру. По-иному стал излагаться и эпизод на площади Маяковского, где при стечении жадных до искусства масс в разгар оттепели Померещенский читал у подножия памятника свои хрестоматийные строки: После смерти нам стоять почти-что рядом: вы на оМп, а я на оПп...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю