355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Марченко » Гнет » Текст книги (страница 7)
Гнет
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:27

Текст книги "Гнет"


Автор книги: Вячеслав Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

    А было и так, что доведенные Советской властью до ненависти к себе, родные братья одной семьи в разных армиях воевали: один – на стороне немцев, а другой – на стороне Красной армии. Тут, на нашей улице,  жила Маша Лежненко. Во время голодовки – в 1933 году, ее муж умер от голода, и она сама двоих своих детей растила. Маша работала в колхозе, и жили они очень бедно – вечно голодные и буквально в лохмотьях они тогда все ходили. Так вот, призванный в армию перед самой войной ее старший сын  Миша в бою был захвачен немцами в плен и каким-то образом потом оказался в армии, в которой казаки  против Советской власти воевали. Тогда же Мишу очень сильно ранило, и он еле живой домой вернулся.  А младший сын Маши – Алексей, после освобождения села нашими войсками в 1944 году, тоже  на фронт был отправлен и тоже был очень сильно ранен – он в конце этого же  1944 года домой вернулся. Оба сына Маши лежали дома тяжело раненые, а она, убитая горем, в колхозе от зари до зори вынуждена была работать, чтобы детям ее с  голоду не умереть. Некогда ей было тогда за раненными своими детьми ухаживать,  а власть наша, зная о том, что ее Миша был в немецком плену и воевал потом против Советской власти, при каждом удобном случае попрекала ее тем, что она  мать врага народа, что она плохо детей своих воспитывала. Вскоре ее старший сын Миша от ран умер.

    Помню еще горе бабы Саши Буток – она тогда жила на том месте, где сейчас магазин находится. У этой несчастной женщины вся жизнь в слезах прошла.

    Сначала, в 1933 году, она сама чудом спасшись от голода, похоронила своего мужа и двоих своих сыновей,… я как сейчас помню, один из них, опухший от голода, возле нашего мура мертвый лежал, мухи тучами вокруг него кружились, а его убрать некому было. А потом, когда в 1944 году вернулась сюда Советская власть, и с ее оставшейся тогда в живых единственной дочерью Любой, проблемы начались.

   Дело в том, что Люба еще до войны вышла замуж за парня – немца по национальности, его фамилия была Книтель.  Работал он, так же как и Люба, на ферме и был уважаемым в селе человеком,  трудолюбивым и порядочным. Так вот, уже когда в 1944 году в село вошли наши войска, ему кто-то сказал, что власти наши всех немцев арестовывают и в лучшем случае, в Сибирь ссылают. Недолго думая, он, опасаясь ареста, стал где-то за селом прятаться, а его жену Любу, тут же, как жену врага народа, наша  Советская власть арестовала и с двумя маленькими ее детьми в Сибирь отправила.

    Видел бы ты, внучек, тогда бабу Сашу, она в отчаянии в ногах валялась у  НКВДистов,  умоляла их хотя бы детей дома оставить, а те дочь ее «немецкой шлюхой» обзывали и ногами под зад в «воронок» вместе с захлебывающимися от плача детьми запихнули и уехали. Ничего ей с собой тогда взять не разрешили. А баба Саша тогда чуть рассудка не лишилась – всем селом мы ее в чувство приводили. Потом, в поисках справедливости, она куда только не обращалась, и все напрасно: «Люба – враг народа!»

   Разнервничавшись, баба Киля на какое-то время замолчала, затем, посмотрев на меня все тем же убитым горем взглядом, спросила меня:

   – Как ты думаешь, внучек, бабе Саше этой было, за что любить Советскую власть? А ведь это делали не гестаповцы и не наш полицай Вася или староста Николай Петрович, которых власть наша называет извергами, это делали наши «родные» коммунисты, к которым, я так понимаю, ты относишься с очень большим уважением.

    – Коммунисты, бабуся, разные бывают, – с некоторой обидой в голосе отреагировал я на слова бабы Кили, – есть порядочные и честные, а есть сволочи – я с такими тоже встречался. Но я, бабуся, тоже коммунист, и знаю, что в нашей жизни если ты не будешь членом партии, то даже можешь и не мечтать о том, чтобы чего-то в жизни добиться. Вы же сами знаете, что даже председателем какого-нибудь захудалого колхоза человек никогда не станет, если он не будет коммунистом. Поэтому, многие люди становятся коммунистами не по убеждению, а по необходимости. Например, у нас в Пограничных войсках все офицеры – коммунисты, и совсем не потому, что они так уж фанатично верят в возможность построения коммунистического общества, а потому, что не будучи коммунистами, они даже начальником пограничной заставы  никогда не станут. Я и сам, бабуся, смутно представляю, что такое коммунизм,…  жизнь по принципу: «от каждого по способностям – каждому по потребностям», как-то даже в голове моей не укладывается.

   Понимаете, бабуся, – продолжал я тогда, заметив, с каким любопытством слушает меня баба Киля, – вся проблема не в конкретном коммунисте. Коммунистическая партия, которая является у нас в стране единственной руководящей и направляющей силой, хочет контролировать и влиять на все процессы в нашей жизни через своих членов, и я не думаю, что это плохо,… во всех странах пришедшие к власти партии поступают именно так. Другое дело, какую политику проводит с помощью своих членов партия в нашей стране и в мире, а, судя по тому, что Вы мне рассказываете, партия проводила в нашей стране тогда, мягко говоря, не очень-то правильную политику, и я так же, как и Вы, возмущен этим… Да и коммунисты, бабуся, сейчас уже совсем не такие, что были раньше – фанатиками, безгранично преданными коммунистической идее.

   Выслушав меня, баба Киля некоторое время молчала, осмысливая сказанное мною, затем, видимо, не во всем соглашаясь со мной, спросила:

   – А вот скажи мне, внучек, почему фашистов, которые уничтожали другие народы, называют преступниками, а наших коммунистов, которые тоже уничтожили миллионы своих собственных граждан, у нас в стране называют «пламенными борцами за светлое будущее своего народа»?.. Почему, фашистскую Германию до сих пор проклинают за то, что она угнетала чужие народы, а в нашей стране, где Советской властью были организованы массовые многомиллионные репрессии и миллионы людей были уничтожены голодом, постоянно по праздникам крутят песню, в которой поется: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек»?

    – Ой, бабуся, Вы такие сложные вопросы задаете, что мне так сходу даже и не ответить…

   Потупив взгляд, я замолчал, пытаясь собраться с мыслями и найти нужные слова для ответа, а баба Киля, не дождавшись его, произнесла:

   – До тех пор, внучек, пока ты будешь членом этой партии, ты никогда не сможешь ответить на эти вопросы.

   – Почему? – вскинул я на бабу Килю удивленные глаза.

   – А потому, что до тех пор, пока ты будешь коммунистом, ты никогда не сможешь себе честно признаться в том, что твоя партия такая же преступная организация, как и фашистская.

   После этих слов я на несколько секунд потерял дар речи, затем, выдавливая из себя слова, проронил:

   – Ну, бабуся, я прямо не знаю, что Вам и сказать…

   – А ты ничего не говори, – снисходительно улыбнулась мне баба Киля и, помолчав еще несколько секунд, она вновь продолжила свой рассказ:

   –  Помню, прошло после ареста Любы какое-то время и муж ее, узнав о случившемся с его женой и детьми, чтобы спасти их, сам нашим властям сдался. Книтель этот вовремя оккупации не был ни полицаем, ни старостой, он просто, как и все, работал в колхозе, и его единственная вина была только в том, что он немец. Какое-то время его где-то держали, а потом на войну отправили. Он после Победы домой живым вернулся, а Люба его только через год  после него из Сибири вернулась, вся измученная и подавленная.

    Боже,… Боже… – вновь горестно закачавшись из стороны в сторону, баба Киля на какое-то время замолчала, потупив взгляд, затем, посмотрев на меня с выразительной болью в глазах, возмущенно заговорила:

    – Помню, мы сначала всем селом, так же как и в случае с нашим старостой, пытались доказывать, что ни Люба, ни муж ее ни в чем не виноваты, а к нам приехал какой-то начальник из НКВД  и, собрав в конторе людей, строго предупредил нас, что если мы и дальше будем защищать врагов народа, то нас отправят туда же, куда и Любу. Несчастные люди после этого боялись даже пикнуть в защиту ни в чем не повинных людей и  хорошо еще, что Люба живой тогда осталась, у доведенных до отчаяния и безысходности женщин нервы тогда не выдерживали, они от горя и такой несправедливости даже жизни себя лишали.

   Помню, после того, как  немцы, перед наступлением наших войск  нас всех из села в степь выселили, Наташа Чекада – молодая красивая женщина с двумя маленькими детьми, через какое-то время измученная, в село вернулась, а там от хаты ее одни развалины да головешки остались –  разбомбило тогда ее хату. Я не знаю,  правда это или нет, но она свою соседку обвинила в том, что та, вернувшись в село немного раньше нее, взяла из тех развалин что-то из уцелевшей посуды и унесла  к себе домой. Конечно, в то нищенское время каждая мелочь в доме на вес золота была, и Наташа, без мужа – он тогда на фронте был,  раздавленная горем, нищетой и безысходностью, схватив своих маленьких детей, к  председателю колхоза за помощью побежала.

   Я не знаю, что ей сказал тогда председатель колхоза, но, видимо не найдя от него сочувствия и поддержки, она в отчаянии ночью подожгла и его хату и хату своей соседки. А потом, бросив своих маленьких детей на развалинах своей хаты,  она побежала на речку топиться. Недалеко от того места тогда мужики наши сельские проходили,  увидели они бросившуюся в воду Наташу и спасать ее кинулись. Спасти то ее они тогда спасли, но когда они ее в больницу притащили, она, очнувшись,  все равно себя жизни лишила – на простыне повесилась она.

   Вот такие страсти, внучек, в нашем маленьком селе тогда бушевали,… какую семью не возьми, и в каждой беда своя,… то не жизнь у людей была, а горе сплошное.

   А в мае 1945 года и наш дед Ваня домой вернулся. Я после объявления Победы уже места себе не находила,  делать ничего не могла, после работы все на улицу выбегала: выглядывала деда Ваню,  да все боялась на глаза почтальонше попасться – вдруг похоронку принесет…

    В тот день, когда твой дед Ваня домой вернулся, я тоже все выглядывала и вдруг вижу: вдалеке по улице солдатик идет. Я стою, смотрю и не узнаю его. Я Аню со двора кликнула: иди, мол, глянь.  Она выбежала, смотрит и тоже не узнает,… а он узнал нас: побежал он к нам, потом и мы к нему побежали…

   Боже, каким он тогда был!.. Я не верила, что это мой Ваня: постарел он, седой, худющий,… в драной, грязной форме, в обмотках и стоптанных, не по размеру ботинках,… раненная осколком его голова была какой-то грязной тряпкой обмотана, а на груди у него  медаль: «За отвагу» блестит. Ты,– тут же обратилась ко мне баба Киля,– потом  где-то потерял ее – дед тебе ее на грудь цеплял, когда ты с детьми на улице в войну играл, помнишь?

   – Помню, бабуся, я тогда командиром Красной армии был,…– потупившись, ответил я и тут же добавил:  а удостоверение к этой медали, я как память о деде Ване  храню.

   – Молодец, – удовлетворенно отозвалась баба Киля и тут же с горечью в голосе добавила:  – Жаль, что твой дед Ваня не дожил до сегодняшнего дня, он бы тебе много чего рассказал о той жизни, а заодно и о том,  как он, мучаясь от постоянной головной боли, смерть свою на фронте  искал.

                                                                     МИРНАЯ ЖИЗНЬ

        Мирная наша жизнь началась после того, как над конторой вновь водрузили красный флаг, а нас, всех жителей села, собрали на митинг и поздравили с освобождением от фашисткой чумы и с возвращением на нашу землю «родной» Советской власти. Потом нас предупредили об ответственности за уклонение от работы и о том, что с сегодняшнего дня мы все должны сплотиться вокруг родной Коммунистической партии и любимого вождя товарища Сталина в интересах скорейшей победы над фашистской Германией.

   Лозунг: «Все для фронта – все для победы!» – с того дня стал главным в нашей жизни.

   Мы вновь работали в колхозе и вновь выполняли непомерный план заготовок. Это была невыносимо тяжелая жизнь. А весной 1946 года в наши хаты вновь начал стучаться  голод – уже третий в моей жизни.

   – Что, не урожайный год был?

   – Дело не в этом, – бросила на меня горький взгляд баба Киля, –  в 1947 году  голода могло бы и не быть, если бы власть наша вновь, как и в 1933 году, не грабила нас.

   – Конечно, – продолжала баба Киля, после небольшой паузы, – урожай у нас в колхозе в 1946 году был не очень хорошим – работать некому тогда было: мужчин с фронта вернулось очень мало, а те, что и вернулись, в большинстве своем – инвалидами были нетрудоспособными, но если бы планы заготовок, которые спускали  нам в колхоз, не были бы такими жестокими,  и опять не забирали бы у крестьян последнее, то голода в 1947 году не было бы.

   А работали мы, тогда как волы,  – Сталин сказал, что нас после оккупации «перевоспитывать» нужно, вот нас, в основном женщин, и перевоспитывали: не разгибаясь, мы в полях да на фермах, как проклятые, бесплатно работали. Даже коров своих мы на колхозные поля вынуждены были гонять и на них землю пахать,… помню, били мы их тогда, несчастных,  жестоко, заставляли их за собой плуг тащить,… на них тогда и пахали мы, и возили все. Да, что там коровы, – баба Киля горько усмехнулась, – когда те, обессилено лишь мотали головами и уже не реагировали на удары плетью,  женщины вынуждены были сами в плуг впрягаться, и таскали они его до тех пор, пока сами от измождения не падали. А им за эту работу в лучшем случае руководство колхоза несколько вареных картофелин в день выдавало, чтобы они и на следующий день смогли  еще плуг потаскать.

   Видел бы ты, внучек,  свою мамку,… на нее и на таких же, как она – истощенных от недоедания и измученных непосильным трудом,  девчонок, смотреть было больно, они даже домой ночевать не приходили – некогда было: от зори до зори они в колхозе работали. И, возможно в 1946 году урожай зерна был бы и большим, если бы в том году,  кто-то наверху не  решил вместо пшеницы на наших полях хлопок выращивать…

   – Хлопок,… на Украине?!.. – от удивления округлил я глаза.

   – Да, это смешно, но смеяться как-то не хочется.  Помню, когда  весной 1946 года мы  в поле пропалывали этот хлопок, нам уже есть было нечего,… мы траву съедобную искали по балкам и жевали ее, как коровы. Но самое страшное началось осенью 1946 года, когда все то зерно, что полагалось нам как оплата за год нашей работы по трудодням, было у нас отобрано государством и вывезено за пределы колхоза. Обидно было еще и другое – отобранное у нас зерно за границу  вывозили, а то зерно, что не было вывезено, на железнодорожных станциях в вагонах гнило.

    Помню, уже поздней осенью 1947 года, деда Ваню вместе с другими колхозниками отправили на подводах на станцию Зеленый Гай – они должны были загрузиться там зерном, предназначавшимся нам для оплаты по трудодням за прошлый год. Но когда они открыли вагоны, в которых хранилось это зерно, то  ужаснулись: битком заваленная  в вагонах пшеница была полностью сгнившей и своим видом напоминала грязь, ее потом даже наши свиньи есть отказывались.

   Боже,… Боже…

   Баба Киля вновь некоторое время горестно раскачивалась из стороны в сторону, затем, обращаясь ко мне, дрожащим голосом вновь  заговорила:

    – Представляешь, внучек, мы тут,  как проклятые, измученные голодом и непосильным трудом, бесплатно работали, чтобы нашему, измученному войной народу,  было что покушать, а государство наше, словно не ведая об этом, целый состав зерна сгноило. Разве же так можно?!.. Люди у нас в селе, когда узнали об этом, были просто в шоке! У них просто в голове не укладывалось: как такое вообще может быть возможно.

    А тогда, в 1946 году, выгребая у нас в колхозе все до последнего зернышка и обрекая при этом всех нас на голодную смерть, государство наше, словно и не желая понимать этого, цинично требовало от нас, чтобы мы полностью оплатили еще и так называемый «подворовый» налог.  А это:  250 литров молока, 250 штук яиц; нам нужно было заплатить живыми деньгами налог за каждое дерево в саду, за каждый кустик фасоли, тыквы и мало ли еще за что. Мы должны были в год сдать государству 40 килограммов мяса в живом весе, при этом, совсем было не важно: есть у тебя это мясо или нет,… если нет – покупай, но сдай!  Но, покупать нам это мясо было не за что, и мы вынуждены были договариваться с односельчанами, к примеру, ты сегодня  зарезал свинью – сдашь государству налог за меня, а завтра я зарежу – сдам за тебя. Вот так мы и отдавали все государству,…  друг за друга. Мы обязаны были даже шкуры сдать государству, причем, смолить свинью нельзя было: шкуру нужно было сдать вместе со щетиной.

    – А, как же потом, сало без шкуры? – удивлено спросил я.

    – А кого это волновало? – горько усмехнувшись, неопределенно отозвалась баба Киля и продолжила:

   В те голодные годы опять, как и в 1933 году, к неуплатившим государству тот кабальный налог, представители народной власти приходили, и опять они в поисках спрятанных продуктов все верх дном перерывали.  Тогда вновь, как и в 1933 году,  все до последнего зернышка из домов выгребалось, и опять пухли от голода люди, а на улицах мертвые дети валялись. Противно было еще и то, что в документах умерших от голода людей, медики, по указке сверху, писали, что они умерли от ангины или от дизентерии. А те люди, кому и удавалось выжить, ослабленные от недоедания – дистрофией и «куриной слепотой»  болели. У нашего деда Вани тогда тоже расстройство со зрением началось, я его травками разными лечить пыталась, но помогало ему это мало. А с головой он до самой смерти мучился, бедненький, при этом еще и на работу в колхоз он вынужден был  ходить и работать там бесплатно.

   В те, послевоенные  годы, опять, как и в 1933 году, голодных детей зашедших на колхозные поля зерно пожевать, объездчики безжалостно батогами стегали, а власть наша «народная»  за собранные уже после уборки урожая, в поле  колоски или за горсть зерна, умирающих от голода людей в тюрьмы «за расхищение народного имущества» на 10 лет сажала. Я знаю не менее десяти человек с нашего села, которых страх голодной смерти толкал к тому, чтобы идти в поле и собирать  там колоски. Им уже было плевать на то, что с ними будет потом,… они даже надеялись, что когда их посадят, то там, в тюрьме, им будет лучше: хлеб будут давать.

    Тогда, к весне 1947 года люди у нас в селе уже так ослабли, что на работу в колхоз  ходить почти некому было, многие из них, обессиленные от работы, голода и холода, умирали, а многие от истощения становились калеками. Даже инвалиды войны, чтобы с голоду не умереть, вынуждены были рыться в поле, выискивая  гнилую картошку, и ползать по плавням, чтобы набить свои желудки корнями рогозы. Тараканов, мышей, шмелей на навозных кучах люди ловили, чтобы поесть, и опять они вынуждены были есть лебеду, листья и кору деревьев; траву молочай, крапиву, квасец мы в балках выискивали,… иногда люди травились травой –  я до сих пор помню доченьку Пети – Верочку, ее возле  мура соседской хаты нашли. Она совершенно синяя с огромным вздувшимся животом тогда от боли корчилась, а рядом с нею рвотные  массы зеленного цвета… Катя – жена Пети, которого немцы в халупе вместе со спрятанными солдатиками нашими застрелили, сама от истощения уже еле ползая, с ума тогда сходила, думала, что ее доченьке уже конец. Как Верочка тогда выжила – одному только Богу известно! А у людей тогда у всех –  от травы и листьев зубы совершенно зеленые, как у коров, были, и, глядя на них, складывалось такое впечатление, что это уже и не люди вовсе…

    Слава Богу, – после продолжительной паузы продолжила свой рассказ баба Киля, – мы, несмотря на все те лишения, о которых я тебе, внучек,  рассказывала,  весной 1947 года поля все же засеяли, но осенью урожай уже убирать почти некому было – зерно осыпалось и пропадало, а нам, колхозникам, после того, как колхоз рассчитался сельхозпродукцией с государством, опять ничего не осталось. Работали мы тогда опять бесплатно, и жили мы хуже скотины, многие люди не имели даже одежды и обуви, многие шили себе одежду из мешков, украденных в колхозе, а некоторые люди разрывали немецкие захоронения и с разложившихся трупов снимали их форму, мы тоже тогда, как оборванцы, в одежде из мешков и в постолах ходили.

    – Бабуся, – прервал я тогда бабу Килю, вспомнив художественный фильм: «Донские казаки», снятый в 1948 году, и еще во время моей срочной службы в Пограничных войсках – в 1970 году, раз десять показанного нам: солдатам и офицерам части. В нем жизнь колхозников в послевоенный период  была показана совсем другой – веселой, радостной и зажиточной. – А как же фильм: «Донские казаки»?.. – спросил я ее, – Вы видели этот фильм?

   – А кто же его тогда не видел?.. – усмехнувшись, хмыкнула баба Киля. –  Нам тоже его раз сто показывали, а люди после просмотра этого фильма, когда выходили из нашего сарая, который клубом назывался, не знали: плакать им или смеяться. Это же надо было тому режиссеру, что снимал этот фильм, так  нашу жизнь разукрасить!.. Хоть бы прежде, чем снимать такое  кино,  он приехал  куда-нибудь в колхоз да посмотрел, как людям жилось  в колхозах тогда,… это же не кино, а чушь самая настоящая! В селах тогда люди с голоду умирали, а в колхозах не было денег даже на сухари для этих умирающих  людей, ни то, что на пианино. Девчоночкам нашим сельским не на что было резинку в трусы купить, а в том кино – колхозницы  расфуфыренные по магазинам бегают, жизнью наслаждаются…

   Доведенные нищетой до отчаяния люди в те времена, внучек, за вилы хватались, и, слава Богу, что в те годы вокруг сел вооруженное оцепление не выставлялось, как в 1933 году, и люди могли свободно идти в поисках еды. Молодежь, как проклятая тогда из сел в города бежала.

   Наша Анечка, чтобы нам легче было тут прокормиться, тоже в Николаев пошла, и ей так повезло: ее временно, без прописки, санитарочкой в госпиталь на Радостной улице взяли работать, и ей там какое-то питание перепадало. Ей даже завидовали те голодные люди, что вокруг помойных бачков возле госпиталя постоянно паслись. А она, бедняжка, сама тогда, как щепка, была, но, видя, как мы тут от голода мучаемся, даже тем своим нищенским пайком с нами делиться старалась.

   Кто как мог, пытался тогда выжить.  Я тоже хотела уехать отсюда куда-нибудь подальше,  да куда?.. Я несколько раз в Николаев за хлебом пешком ходила и видела, что там творится…

   Тут, недалеко от нашей хаты пожилая женщина жила – она приехала из Николаева к своей больной сестре, и у нее были какие-то денежные сбережения. Она сама в город уже ходить не могла и просила меня, чтобы я в Николаев за хлебом ходила. Она давала мне рублей 300 – 400, это в те времена была двухмесячная зарплата рабочего, и за каждые две принесенные ей из Николаева булки хлеба – одну, купленную за ее деньги, она мне отдавала.

   – Бабуся,– в ужасе я округляю глаза,– это же за пятьдесят километров...

   – А что делать, – горько усмехнулась баба Киля, – не умирать же с голоду?..  Пятьдесят километров – это было еще не самое страшное, самое страшное было в другом: хлеб могли отобрать голодные люди, они тогда весь Николаев заполонили. Куда ни глянь – везде они были,… беспризорные дети и инвалиды войны, без ног, с орденами и медалями на груди по улицам  голодные ползали – хлеба просили. На улицах только и слышно было: «Подайте – Христа ради»…  Это был ужас!

   А той булки хлеба, что я приносила из Николаева, нам троим на две недели хватало: я ее с травой перемалывала и из этого лепешки пекла. Ну и коровка наша, слава Богу, помогала нам голод пережить. Она, бедняжка, за день натаскается с плугом, а потом мы еще и доим ее,… вот так и жили!

    – Бабуся, а что хлеб в городе свободно продавался? – удивленно спросил я.

    – Ну, что ты, если бы хлеб в городе свободно продавался, то, возможно, не было бы голода,…  хлеб тогда в городе только по карточкам продавался, но многим людям не хватало денег, чтобы даже и по карточкам хлеб купить. А сельским жителям карточки не полагались, и мне приходилось хлеб у спекулянтов с огромной переплатой покупать – на рынке булка хлеба до 500 рублей доходила.  По нескольку дней я тогда по Николаеву рыскала в поисках хлеба, и унижалась я перед продавцами, как могла, что бы купить хлеб подешевле, но не зря же мне было идти туда за десятки километров.

   – Какой ужас…– чуть слышно произношу я.

   – Конечно ужас,– словно ненароком, соглашается со мной баба Киля, и подавленным голосом продолжает:

   И ладно бы одно только это, так власть наша родная, придумала  как еще больнее людям сделать: нас стали заставлять за живые деньги облигации покупать.

   – Как это?..

   – Ну, как… – потупила взгляд баба Киля. – Вызвали, к примеру,  твоего деда Ваню в контору, дали ему бумажку разрисованную узорами всякими и говорят: тебе,  как мужику еще способному шевелиться, облигация стоимостью  пятьсот рублей,… а тебе, мне говорят, как женщине уже потрепанной –  облигация за триста,… а вам, девчата – мамке твоей и Анюте говорят, облигации за пятьсот рублей.

   Мы плачем, умоляем председателя сельсовета, чтобы он дал нам хотя бы облигации подешевле, говорим, что у нас нет  денег, а он нам в ответ отвечает: ни чем помочь не могу – у меня план, где хотите деньги найдите, но за облигации заплатите!

   А где же нам эти деньги искать-то было, что это – грибы,  что ли? У нас в колхозе трудодень тогда стоил всего лишь от 15 до 30 копеек.  А если учесть, что мы получали, с учетом различных вычетов, зарплату в виде сельхозпродукции и только по истечении отчетного трудового года, а общая сумма заработанных колхозником денег в лучшем случае составляла тогда не более 150 рублей в год, да еще нам нужно было заплатить кучу разных налогов, то можешь себе представить, как мы тогда жили, и сколько это нам нужно было «найти»  денег, чтобы купить даже одну облигацию за 500 рублей.

   Люди с голоду тогда пухли, но вынуждены были деньги добывать не для того, чтобы выжить, а для того, чтобы эти бумажки у государства выкупить. Валялись они потом у людей дома, только место среди документов занимали,… многие  люди жгли их –  после денежной реформы в декабре 1947 года им цена уже копейки была.

   Вот так наше родное государство с народом расправлялось!

   Замолчав, баба Киля стала нервно собирать своими натруженными старушечьими руками разбросанные по столу крошки хлеба.

   – Бабуся, а Вы любите свою страну?.. – только, чтобы что-нибудь сказать,  вдруг тихо спросил я ее после затянувшегося молчания.

   – Люблю ли я?.. – подняв на меня свои опечаленные глаза, баба Киля запнулась. Какое-то время она вновь сидела молча, точно вспоминая и размышляя о чем-то, затем, чуть слышно она проронила: – я никому, даже своим детям не внушала ненависти к стране, в которой они живут,…  я не люблю свою нищую, безрадостную и полную оскорблений жизнь, а в том, что моя жизнь была именно такой,  виновна Советская власть… Я ненавижу ее!

   Я и раньше, слушая рассказ бабы Кили, ощущал ее отношение к Советской власти, но после этих слов внутри у меня словно что-то перевернулось. Я не знал, что сказать и, потупившись, молчал, пытаясь усмирить свои противоречиво-болезненные чувства и жалея о том, что я задал бабе Киле вопрос, ответ на который так взбудоражил мое сознание. А баба Киля после продолжительной паузы вновь заговорила:

   – Я понимаю, внучек, что тебе мои слова неприятны, но неужели после того, что мне пришлось пережить,  ты надеялся услышать от меня другой ответ?.. Разве можно с любовью относиться к власти, которая  исковеркала не только мою жизнь, но и жизнь миллионов таких же, как я, людей?

   Я продолжал молчать и баба Киля, видя мое внутреннее замешательство, сосредоточенно посмотрев в мои глаза, в ожидании ответа спросила меня:

   – Ну, скажи мне, а за что я должна Советскую власть любить?..

   – Ну… – поморщился я, лихорадочно перебирая в памяти все то, что могло бы хоть как-то вызвать в ней чувство гордости за свою Советскую страну. Там была и  Победа над Германией в Великой Отечественной войне; и покорение космоса; и военное могущество страны; и освоение целинных земель; и рост промышленности, и даже советский балет…  В памяти было много разного, чем, как я считал, должен гордиться каждый советский человек, но, перебирая все это в своей памяти, я постоянно ловил себя на мысли, что никакие успехи страны не могут оправдать тот цинизм и жестокость, которую проявляла Советская власть в отношении  миллионов ни в чем не повинных своих граждан.

   Ни ко времени, мне в голову тогда почему-то врывался недавний эпизод, связанный с тем, как я отвозил на Родину гроб с погибшим в Афганистане солдатом.

   Проклятья со стороны родителей погибшего в Афганистане сына в адрес Советского руководства неслись тогда такие, что мне, простому офицеру Пограничных войск, своими глазами уже насмотревшемуся на то, как, с кем и кому наше правительство пытается «помочь» построить социализм, и какой ценой,  даже стыдно перед ними стало за принадлежность к государственной военной структуре, и ощутил я тогда невыносимо горькое чувство  вины своей перед ними.

    Передав гроб, я тогда поторопился куда-нибудь уединиться и выпить с горя, а еще я тогда понял, что все те злые слова, направленные родителями погибшего, не за свою Родину, солдата, в адрес Советской власти отражают мнение всего народа. И разве мог я тогда представить, что буквально через семь лет после того случая, никто из простых советских граждан  даже не попытается спасти ту, опостылевшую власть нашу Советскую, от краха своего.

   …Молчание длилось минуту.

   – Ну, так за что же мне ее любить?.. – прерывая молчание, отчаянным голосом вновь спросила меня баба Киля и, видя, что я не нахожу ответа, с неожиданной горячностью, заговорила: – За то, что Советская власть моих близких родственников вместе с их малыми детьми в том, в чем они одеты были, из их же собственных домов повыгоняла?..  За то, что моих родителей она голодом уморила и детей моих – едва не убила голодом, выгребая из кастрюль все до последнего зернышка?.. За то, что меня и всю мою семью, как бесправных рабов, она бесплатно заставляла от зори до зори в колхозе работать?.. За то, что эта «народная» власть не смогла нас от немцев  защитить, а потом нас же, людей, оставшихся в оккупации, считала людьми второго сорта?.. За то, что людей, не сумевших заплатить непомерные налоги, она на каторгу ссылала или за то, что она нас лишила возможности  жить там, где мы хотим, – запретив нам иметь паспорта?.. Или, может быть, за пенсию, которую мне «великодушно» выделила Советская власть, в размере: сначала 8, а потом – 14 рублей?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю