355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Марченко » Гнет » Текст книги (страница 3)
Гнет
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:27

Текст книги "Гнет"


Автор книги: Вячеслав Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

   Тогда я еще не понимал, что мои еще не окрепшие мозги, были подвержены в училище сильнейшему идеологическому и психологическому воздействию: мысль о «самом справедливом строе» и «коммунистических идеалах», которые я должен был с оружием в руках защищать «до последнего вздоха» или «до последней капли крови», настойчиво вдалбливалась в мою, еще не засоренную «вредными идеями»,  голову. А после окончания такого заведения, «правильное» представление об образе жизни в Советском обществе должно было  крепко и надолго закрепиться  в моих мозгах. Так оно долго и было: я частенько ставил себя в глупое положение, когда в дискуссиях со старшими по возрасту людьми страстно доказывал им, что более справедливой и более правильной жизни, чем в Советском Союзе, где страной рабочих и крестьян руководит созданная гениальным  Лениным мощная  руководящая и направляющая сила в виде КПСС, и быть не может.

   – Ну, наверное, ты прав,…– после продолжительной паузы сказал мне тогда мой отец, видимо, боясь ставить под сомнение правдивость того, чему учат его сына в таком престижном заведении, как Высшее училище КГБ.

   После того, как отца жены его родного брата  в 1947 году арестовали и отправили на Калыму за то, что он на работе неосмотрительно нелицеприятно высказался в адрес руководства страны, в принудительном порядке вынуждавшего каждого Советского человека приобретать  Государственные облигации, при этом,  высасывая  из карманов нищего, измученного голодом  народа последние гроши, а потом, когда мужа его же старшей дочери – учителя математики и директора школы – как родственника «врага народа», отправили туда же, видимо посчитав, что с лопатой в руках он принесет государству больше пользы чем в школе, мой отец – ветеран войны, до конца жизни боялся сказать что-либо не так  или не то, что можно  было бы говорить вслух. Он боялся, что его, не дай Бог, кто-нибудь не правильно поймет в разговоре или где-нибудь скажет о нем не то. Он даже боялся, что о нем кто-то может плохо подумать, со всеми вытекающими из этого тяжелыми последствиями.

   –  Но, – мучаясь от бередивших его душу тяжких мыслей, продолжал он тогда начатую со мной беседу, – когда я вспоминаю свое детство и молодость, то мне, кроме нищеты, голода и войны, и вспомнить нечего.

    Он около минуты ехал на велосипеде молча, окунувшись в свои горькие воспоминания и  размышляя о чем-то. Затем,  словно борясь с собой, он вновь заговорил:

   –  Жили мы тогда в селе Баштанка у родителей моей мамы, и в том доме, кроме нас – шестерых детей, еще шестеро взрослых было, и был у нас дом под камышом, лошадь и корова с теленком – а назывались мы, как ты говоришь, – «кулаками»…

   Запнувшись от волнения, отец замолчал, но через минуту продолжил:

   Если бы ты знал, Слава,  как это бывает на сердце тяжело,  когда ты, твои дед с бабой, мать с отцом, братья и сестры уже пухнуть от голода стали, а к тебе в дом приходит сытая бригада комсомольских активистов вместе с солдатами и  перерывает в нем все верх дном в поисках спрятанных продуктов.  Я помню, до маразма тогда дело дошло: они из туалета ведрами говно черпали,… кривились от вони, но черпали, до последнего надеясь найти там спрятанные нами деньги и золото… И это у нас! У людей,  которые сначала остатками макухи с водой питались – как свиньи, а потом мышей, пока двигаться могли, ловили.

   – Такого не могло быть,… это не правда,  – сказал я тогда отцу. – Я никогда не поверю, что наша армия  использовалась для того, чтобы изымать у голодных людей последний кусок хлеба…

   Отец горько усмехнулся.

   – Рылись тогда у нас  эти солдаты целый день, отца моего и деда Дмитрия они жестоко избивали: требовали, чтобы они указали, где золото спрятали. И с пустыми руками они все равно не ушли: они все наши подушки, чашки и ложки, уходя, с собой тогда забрали.  А через неделю нас вообще из дома выгнали,… хорошо еще, что хоть лопату нам тогда удалось с собой унести: мы землянку за Баштанкой вырыли и жили там. Мне тогда всего семь лет было, но я прекрасно помню, как мне все время кушать хотелось, и как мои мама с бабушкой плакать не переставали.

   Тогда же, в страшных муках, умер сначала старший брат моей мамы Сергей, а потом, через некоторое время, от истощения умер и дед Дмитрий. В это же время пропала и наша соседка по дому – Соня. Она вечером вышла из землянки, и больше ее никто никогда не видел,… кто-то убил и съел ее, бедняжку – ей тогда лет восемь было. – После некоторого молчания, отец тусклым голосом добавил: – страшное это было время, обезумевшие от голода люди тогда человеческий облик теряли, они буквально охотились за детьми.

   – Бандитов и идиотов у нас в стране всегда хватало,– по-прежнему отстаивая невиновность Советской власти в происходящем, непоколебимо твердил я тогда, – это все были перегибы на местах…

   Боже, как я был тогда глуп!

   А отец не стал со мной спорить и доказывать мне мою неправоту. Он понимал, что помимо его горькой правды, существует еще и другая, с которой ему бесполезно спорить, это та «правда», которая нужна государству, а сын его теперь государственный человек – будущий офицер Пограничных войск КГБ СССР.

   …Пауза в разговоре с бабой Килей была продолжительной. Я влил в большой граненый стакан вино, выпил и, вновь обращаясь к ней, спросил:

   – Бабуся, а дальше, что было?

   – Дальше?.. – окунувшись в воспоминания, баба Киля вновь на несколько секунд замолчала, затем вновь продолжила свой рассказ: – А дальше, когда мы немного оклемались от голода, мы вновь светлое будущее продолжали строить – работали бесплатно в колхозе от зари до зари, как волы. При этом независимо от того, получали мы оплату за свой труд или нет, мы по-прежнему обязаны были платить государству бешеные налоги.  Но самое противное было даже не это, а то, что если мы вовремя не сдадим все то, что нам полагалось сдать в виде налогов, то к нам в дом мог запросто прийти любой комсомолец или член сельсовета и с целью взыскания недоимок обшарить весь дом. Он мог избить или забрать любого, а мог и из дома всю семью вместе с  детьми на улицу выбросить – за неуплату тех, установленных государством кабальных налогов, даже в лагеря людей отправляли, лет на десять. Бедные люди тогда в постоянном страхе жили и даже вынуждены были шепотом в домах своих между собой разговаривать, чтобы, ни дай Бог, борец за «народное» счастье какой-нибудь  не услышал их недовольство жизнью такой.

    Помню, как весной – до войны это еще было, зашла я к своему брату Сене – мужу бабы Веры, и с ужасом увидела его лицо: оно было все синим, а губы его были расквашены так, что он не мог даже рот открыть.

   Оказалось, что в тот день он с уже опухшими от голода ногами работал на тракторе в поле – это был единственный трактор в нашем колхозе, а Сеня был у нас единственным трактористом, так вот, будучи голодным, он, когда шел домой после работы, решил зайти на ферму молока попить. И в тот момент, когда доярка налила ему в стакан молоко, и он поднес его к губам, в помещение вошел еще один борец за «счастливую» жизнь – активист местный, Шурка Марцинкевич. Моментально озверев, он сначала выбил из руки Сени стакан с молоком, а потом стал жестоко избивать его. Досталось тогда и доярке за то, что она народное добро разбазаривает.

   – Боже,… Боже… – после продолжительного молчания, горестно раскачиваясь из стороны в сторону, вновь заговорила баба Киля, –  как же это нужно было этим строителям коммунизма людей своих ненавидеть,  чтобы за стакан  молока так жестоко опухшего от голода  человека избить. А самое страшное было тогда то, что жаловаться на этих партийных активистов людям было некому  – это была власть наша.

   – Как же вы жили?!  – не выдержав, восклицаю я.

   – Жили… – едко хмыкнула баба Киля,  нервно перебирая в своих натруженных руках кончик платка, наброшенного на голову.– Мы, внучек,  не жили – мы существовали, как бесправные рабы! Даже крепостные крестьяне раньше только по три-четыре дня на своих хозяев работали, а остальное время – на себя. А тут: от зари до зари бесплатно в колхозе, а потом – дома, чтобы было чем государству налоги оплатить, причем, помимо разного рода продуктов, еще и живыми деньгами…

   – А деньгами-то за что?! – с ужасом и удивлением спрашиваю я, – деньгами же вам зарплату не платили?..

   – А за то, внучек, что у нас рядом с домом есть огород, а в садочке  вишенки растут или яблоки… Государство считало своим правом: позволять или не позволять нам выращивать у дома фрукты и овощи.  К примеру, ты посадил фасоль, а к тебе пришли представители власти, пересчитали кустики и говорят: с тебя причитается столь-то рублей… потом кустики морковки пересчитали… потом – свеклу… потом – деревья…  А для того, чтобы нам деньгами налог за это заплатить – нужно было эти деньги самим добывать: мы выращенное на огороде и в садочке должны были в выходной отвезти на рынок в Николаев и продать там.

   – Кошмар!.. Ну а денег-то вы там хоть много наторговывали?

   –  Ой, внучек, какие там деньги?!.. Огород возле дома – это же не плантация в поле… Выращенного на огороде нам самим хоть бы хватило, чтобы с голоду ноги не протянуть. А для того чтобы заработать деньги для уплаты налогов, мы вынуждены были себе во многом отказывать и вести на продажу в основном фрукты – без них можно было прожить, а без овощей – нет. Но самое страшное было даже не это,… страшным было то, что вырученных за продажу фруктов денег людям для уплаты налогов не хватало, и они, чтобы меньше платить налогов, – вынуждены были фруктовые деревья в своих садах вырубать. Мы тоже несколько молоденьких деревцев срубили…

   – Какой ужас!..

   – Да, ужас… – Баба Киля натянуто улыбнулась. – Даже трудно себе представить, чтобы что-либо подобное раньше на Украине было,  ведь украинская хатка без фруктовых деревьев рядом – это уже не Украина, а тут – мы их сами, под корень… И, что удивительно: люди возмущенные такой жизнью, даже разговаривая между собой на улице, либо – не говорили вообще об ужасах такой жизни, либо – хвалили эту власть.

   – Почему?..

   – Почему?.. – баба Киля удивленно вскинула на меня брови. – Потому, что боялись за свою жизнь,… если, конечно, это можно было жизнью назвать.

   На глазах у бабы Кили сверкнули слезы и она, торопливо их смахнув, возмущенно проронила:

   – Я  же говорила тебе, что мне жизнь свою даже вспоминать не хочется, а ты все: «расскажи», да «расскажи»…

   – Бабуся, – я встаю и с нежностью обнимаю бабу Килю за плечи,– а кто же мне кроме Вас расскажет о той жизни, которую и в книгах не прочитаешь… Да и дети мои будут меня потом спрашивать: кто да что? А я, что?.. Скажу –  я не знаю ничего?.. Извините меня за растревоженные неприятные воспоминания, но все же продолжайте, пожалуйста, рассказывайте мне: что дальше было?

   – Ой,– потупившись, тяжело вздохнула баба Киля и через мгновенье спросила меня: – На чем я остановилась-то?

   – На том, что вы в Николаев ездили выращенное на огороде продавать…

   – Ну да… – вновь погрузилась в воспоминания баба Киля. Несколько секунд она сосредоточенно молчала, затем вновь продолжила свой рассказ. – Ездили мы в город на волах: после работы вечером в субботу мы выезжали из села и к утру приезжали в Николаев, на рынок. Там мы торговали, чем могли, а потом – назад, к утру понедельника мы приезжали домой и с утра шли на работу в поле. Вот так это происходило.

   – Ну а для себя вы в городе покупали что-нибудь,… ну, например, одежду какую-нибудь?

   – Что,… одежду?!.. – со злой иронией взглянув на меня, усмехнулась баба Киля. – А зачем нам нужна была одежда, что мы, люди, что ли?.. Нам можно было и без нее,… мы,  как оборванцы, тогда ходили, и питались мы, чем придется – от случая к случаю.  А в нашем сельском магазине можно было купить только макуху и мыло хозяйственное,…  даже спички там продавались поштучно – дефицитом они были, да и стоили они недешево.

   Помню, как-то у нас тут в сарае, который сельским клубом назывался, к празднику Дня революции начальством решено было праздничный вечер устроить с песнями, стихами, викторинами и конкурсами разными... А перед этим  Аня пришла со школы домой и говорит мне:

    – Мама, меня  назначили от класса принимать участие в конкурсе на лучшее штопанье чулок,… мне для этого нужны порванные чулки.

   Господи, а где же мне их взять?– отвечаю. Придумал же кто-то…

   Побежала я тогда к соседке, дай, говорю,  на время чулок порванный, я тебе завтра его заштопанным верну. Та на меня выпученными глазами уставилась: «Откуда у меня?»…

   Полсела я тогда оббегала, пока рваный чулок нашла.

   А Аня в тот вечер потренировалась и на конкурсе по штопанью чулок первое место заняла – за это ей как приз катушку черных ниток вручили – колхоз тогда на призы для школьников раскошелился. Вот так,  внучек,… твоей крестной мамке вручили катушку ниток, и ты не представляешь, как она тогда  этому радовалась!.. А ты говоришь: «Одежда»… Кстати, о нитках, – тут же понуро  усмехнулась баба Киля, – этим детям запрещалось даже узоры крестиком  вышивать – считалось, что таким образом  в их душах могут развиваться религиозные предрассудки,… да и крестики им запрещалось на груди носить.

    Некоторое время баба Киля вновь напряженно молчала, размышляя над чем-то, затем натянуто улыбнувшись, она вновь заговорила:

   –  А еще я помню, как-то перед  войной, когда уже на почве осенние заморозки были, мы, женщины, на колхозном поле свеклу  убирали, и приехал к нам туда на бричке тогдашний председатель колхоза Белинский и с ним какой-то большой начальник был из города.

   – Что-то вы, бабы, – говорит он, – работаете очень медленно…

   А мы еле двигаясь задубевшими босыми ногами по мерзлой земле, говорим  ему: «Может, вы в городе как-то поспособствуете, чтобы нам какую-нибудь старую обувь  закупили в счет нашей будущей зарплаты, нам ведь даже на работу не в чем ходить?» А он нам знаешь, что в ответ сказал?.. – баба Киля на секунду задержала на мне свой возмущенный взгляд и тут же, с горечью в голосе, бросила: – Он нам сказал: «Собаки боси – живи  и  доси»*.

   Так босой я и ходила на работу, пока дед Ваня сам не научился делать из веревок обувь на деревянной подошве. В ней потом и я, и девочки мои в холодную погоду ходили. А в теплую погоду мы и на работу и дома ходили босяком…

   Помолчав какое-то время, баба Киля возмущенно добавила:

   –  Даже фашисты, когда нас рыть окопы гоняли, за это они нам зарплату марками платили, а тем, у кого не было обуви, они им, чтобы производительнее работали, вместо зарплаты – башмаки на деревянной подошве выдавали…

   Эта неожиданная и обнаженная бабы Килина правда – буквально шокировала меня, и я, с недоверием в голосе проронил:

   – Ну, даже не знаю, бабуся, как на это и реагировать,… вроде бы как при фашистах не могло быть лучше…

   – Так-то оно так,… но ты просил меня рассказать о моей жизни, вот я тебе и рассказываю…

   Какое-то время мы сидели в молчаливом раздумье, потом я сказал:

   – Бабуся, а мне из истории партии, которую довелось в училище изучать, известно, что колхозникам не так уж и плохо в те годы жилось,… некоторые из них во время войны на свои денежные сбережения даже самолеты и танки для Красной армии покупали…

   Баба Киля после этих слов вскинула на меня свои старушечьи глаза и недоуменным взглядом несколько секунд смотрела мне в лицо.

   – Ты, внучек, сейчас пошутил или на полном серьезе сказал?.. – тихим голосом спросила она, не отрывая от моего лица своих глаз. По ней было видно, что она не в силах осмыслить произнесенное мною. Я тоже, почувствовав, что  сказал полную, но не придуманную мною чушь, почесал свой затылок и ответил:

   – Бабуся, я уже понял, что сказал глупость.

   Мы вновь, понурившись, какое-то время молчали.

   – Ну а вы не пробовали бросить тут все к чертовой матери и уехать куда-нибудь подальше от этого ужаса – в Николаев, например? – вновь обращаюсь я к бабе Киле. – Все-таки пролетариям, я так думаю, полегче тогда жилось, да и деньги хоть какие-то им платили, а в трудные годы – карточки продовольственные им выдавали.

   – Легко сказать: «бросить»… Во-первых: для того, чтобы сломя голову куда-то бежать, тем более с детьми, – нужно чтобы там было где жить. А во-вторых, сельским жителям паспорта не выдавались, а для проживания в другой местности требовалась прописка – без нее ни на работу, ни на учебу, ни на квартиру люди устроиться не могли – за нарушение паспортного режима в те годы можно было и на каторгу загреметь, лет на восемь.

   Вздохнув, я с возмущением в голосе замечаю:

   –  За каждую маломальскую провинность –  тюрьма,… что, других способов наказания людей в те времена не существовало?

   – Ну почему же не существовало?.. Я же тебе уже рассказывала, что людей и из дома могли запросто выгнать,… а могли и забрать все их имущество или избить до полусмерти. А что касается тюрьмы, то те люди, кого я знала и которых отправили в лагеря,  раньше пяти лет оттуда не выходили,… а кое-кто вообще оттуда не вернулся, – добавила она с грустной усмешкой.

   Какое-то время в помещении вновь висела напряженная пауза, затем баба Киля вновь заговорила:

   – Был у твоего деда Вани, внучек,  очень хороший друг – Пантелей Лебедев, они вместе воевали на стороне красных во время Гражданской войны.

   Жил Пантелей в своей землянке в районе Старого Водопоя и работал в литейном цехе на заводе, кажется, он тогда «Серп и молот» назывался, а сейчас он называется «Дормашина». Была у него жена Мария, она тогда в Николаеве на Аляудах на заводе по изготовлению извести работала, и было у них трое детей: два мальчика и девочка.

   Мы по мере возможности встречались с ними, и как-то в 1932 году мы поехали в город на рынок и решили к Пантелею в гости заехать.

   Приехали мы к нему домой, а там, в землянке, в полной нищете убитая горем Мария на топчанчике лежит, к смерти готовится.

   Мы стали расспрашивать ее, что да как, а она, захлебываясь в рыданиях, даже слова не может сказать.

   Оказалось, что Пантелей на заводе во время перерыва в курилке что-то нехорошее сказал, его тут же ночью арестовали и как врага народа в лагерь отправили. После этого Марию как жену врага народа на работе травить стали и тюрьмой угрожать, а детей ее, самому старшему из которых – Алексею, было всего-лишь десять лет, Леночке – восемь, а младшенькому, Толику – пять, у нее отобрали и в детдом сдали.

   Поохали мы с дедом Ваней, поахали, а потом я говорю ей:

   – Тебе, Мария, сейчас нельзя тут одной оставаться, будет лучше, если ты к своим родителям в село жить поедешь. – Они тогда где-то в Привольнянском районе жили, а сейчас – это Баштанский район. А она мне отвечает:

   – Некуда мне ехать, родителей моих раскулачили, и им самим жить негде.

   – Ну, тогда, говорю, поехали к нам – с нами жить будешь.

   – Нет, говорит, не хочу я больше так жить, помогите только мне до детдома добраться, хочу в последний раз детей своих увидеть.

   Помню, приехали мы в детдом – он тогда находился в том здании, что сейчас музей судостроения находится, зашли в помещение, а там детей, словно муравьев в муравейнике: плачут, тощие, грязные, оборванные…

   Стали мы заведующего просить, чтобы он разрешил Марии с детьми своими увидеться, а тот отвечает:

   – Не положено детям с врагами народа встречаться.

   Несчастная Мария волосы на голове рвала, в обморок падала, а тот уперся, как баран: «не положено», и все тут.

   С горем пополам уговорили мы ее к нам поехать. Приехали, стали уже думать, как нам дальше жить, заявление о вступлении в колхоз она написала, а буквально дня через три после этого напротив нашего двора бричка с двумя НКВДистами остановилась, зашли они к нам в хату, и один из них, видимо старший по званию, обведя нас строгим взглядом, спросил:

   – Кто тут из вас будет Мария Лебедева?

   – Я, – убитым голосом ответила Мария.

   – Очень хорошо, – уже обращаясь к ней, говорит НКВДешник, – собирайся, ты сейчас с нами поедешь.

   Поблагодарила нас Мария за то, что мы не отказались от нее, попросила, чтобы мы, в случае чего, о детях ее позаботились, потом, покорно села в бричку и поехала… в Сибирь, на целых пять лет.

   После ареста Марии мы все ждали, что и нас арестуют, к каждому звуку мы тогда, будучи дома, прислушивались – не за нами ли идут?.. Мы боялись даже слово лишнее где-то кому-то сказать, чтобы не быть в концлагерь угнанными. А в те годы, внучек, очень много людей с Украины в лагеря и на «стройки коммунизма» было угнано, и ходили слухи, что из Москвы приходят разнарядки: сколько и куда нужно людей отправить. Их арестовывали буквально ни за что: где-то кому-то не то сказал, где-то не так на кого-то посмотрел, где-то у кого-то что-то не то спросил, где-то кто-то назвал твою фамилию… при этом людей жестоко пытали и требовали признаться в том, в чем они были совершенно не виновны, и те сознавались во всех своих смертных грехах. А многие люди, боясь пыток, сразу во всем «признавались» и называли фамилии людей, тоже совершенно ни в чем не виновных, и их тоже арестовывали и отправляли в Сибирь на рудники или на другие, так называемые «стройки коммунизма». Человеку трудно было даже представить, за что его могут арестовать и постараться избежать этой тяжкой участи. Многие люди после ареста домой уже не возвращались, а на их место присылались люди из России,  их сюда целыми эшелонами свозили.

    Пантелей домой тоже не вернулся – как потом стало известно, он погиб на строительстве «Беломорканала», а Мария, вся седая и совершенно не похожая на себя, в 1938 году домой вернулась.

   Ее старшие дети – Алексей и Леночка, уже жили самостоятельно в той же хибаре, что и была у них раньше. Они Марию, слава Богу, хоть и с трудом, но приняли, а вот ее самый младший сыночек – Толя, увидев ее в детдоме, обозвал ее «врагом народа», отвернулся от нее и убежал.

   Нашпигованные коммунистическим бредом и фанатичной любовью к Сталину, многие дети, воспитанные в детских домах, беря пример с «образцового пионера» Павлика Морозова, от родителей своих – «врагов народа», тогда отказывались, Толик тоже от своей матери отказался.

   Искалеченная Советской властью жизнь Толи, сложилась тоже очень тяжело: с пяти лет он мыкался в детдоме, потом, с началом войны, когда в 1941 году детдом эвакуировали куда-то в Россию, работал в колхозе пастухом. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он попал на фронт и домой – в Николаев, вернулся в конце 1944 года. Потом, когда ему исполнилось восемнадцать лет, его опять отправили на службу, на этот раз на флот, на целых пять лет.

   После смерти Сталина, уже при Хрущеве, когда был разоблачен культ его личности, Толя многое понял, он плакал, проклинал Советскую власть и просил у Марии прощения. Мария, конечно же, простила его и тоже постоянно извинялась перед своими детьми за то, что была для них плохой матерью.

   Мария уже давно умерла, а Толя где-то в Николаеве живет.

   Алексей – старший сын Марии, во время войны был угнан в Германию, работал он там на заводе и был в концлагере, а когда, измученный, он вернулся домой, его уже наши арестовали и отправили на принудительный труд на Донбасс, где он работал на шахте шахтером, «смывая» с себя «позорное прошлое». Домой он вернулся уже после смерти Сталина.

   Вот такая, внучек, была судьба у друга твоего деда Вани и его семьи. И, таких, поломанных нашим Советским государством человеческих судеб, было миллионы.


                                                                             ВОЙНА

    Какое это горе – война, – после непродолжительного молчания продолжала свой рассказ баба Киля, –  я и мои многочисленные родственники знали не по слухам: и Первую мировую пережили и Гражданскую, поэтому, когда нам вечером 22 июня 1941 года сказали, что началась война с немцами, мы поняли: было нам плохо, а теперь станет еще хуже.

   Дня через три после начала войны,  нас утром собрали возле конторы и объявили, что война уже идет в полном разгаре, что немецкие самолеты бомбят наши города, и что немецкие армии быстро продвигаются по нашей территории.

   Поэтому,– сказали нам,– всем мужчинам от шестнадцати до шестидесяти лет – два часа на сборы и в двенадцать часов все должны быть здесь, на этом же месте. В случае не прибытия,– предупредили нас, – этот человек будет считаться дезертиром, и в отношении его будет применен закон военного времени.

   Разбежались мы тогда все со слезами на глазах по домам, собрали, как смогли своих мужчин и в двенадцать часов уже стояли возле конторы.  Помню, плачь там стоял  невообразимый.  А рядом с нами учитель наш сельский, Гончаренко Алексей Яковлевич, стоял. Двое его маленьких детей испуганно к его ногам жались, а жена его Аня, повиснув у него на шее, словно чувствуя, что видит его в последний раз, в истерике билась. Многим из тех, кто уходил тогда на войну, не суждено было домой вернуться, и на Алексея Яковлевича Аня тоже похоронку потом  получила – он погиб в мае 1942 года.

     А в тот день руководил нами там какой-то офицер, он отсортировал всех мужчин по возрасту: кто помоложе – в одну сторону, тех, кто постарше – в другую и объявил, что те, кто помоложе, призываются в действующую армию и отправляются на фронт, а остальным необходимо получить на складе  лопаты и на подводах выехать в сторону Одессы рыть окопы. Про женщин, стариков и подростков – тогда тоже не забыли, некоторых отправили срочно готовить коров и сельхозпродукцию к отправке куда-то в тыл, а остальным  выдали лопаты и отправили километров за семь от нашего села тоже рыть окопы и противотанковые рвы.

   Вот так началась для нас война.

   Слава богу, – тут же продолжала свой рассказ баба Киля, обращаясь ко мне,– твой дед Ваня недели через три вернулся домой, он попал в старшую группу – ему тогда уже было 43 года, и он рыл окопы где-то в районе села Коблево.  Я и мои девчата тоже тогда несколько дней с утра и до ночи окопы рыли.

   Нас тогда все еще убеждали, что враг не пройдет, что скоро подойдут наши основные силы, и враг будет разбит. Но все оказалось совсем не так, как нам говорили: как-то очень быстро после начала войны по нашему селу прошли отступавшие наши солдаты – подавленные, беспомощные, с  наспех забинтованными головами и руками… А спустя еще какое-то время по селу промчались немецкие автоматчики на мотоциклах, и мы поняли, что Советская власть оставила нас. Страх, паника, растерянность и состояние беспомощного стыда за наше, не способное постоять за себя, нищее государство, охватили нас тогда. Мы не знали, что нам делать, не знали куда нам податься, на что надеяться и как нам дальше жить.

    На следующий день после того, как по селу промчались немецкие мотоциклисты, нас, в основном женщин и стариков, вражеские солдаты стали собирать и гнать к конторе. Среди этих солдат, как я уже спустя какое-то время поняла, были солдаты разных армий: немецкой – они были одеты в шорты и серые гимнастерки, и румынской – в форме рыжеватой. Когда мы с дедом Ваней подошли к конторе, там, на высоком пороге стояли немецкие и румынские офицеры и несколько гражданских лиц, а перед ними с винтовками стояли румынские солдаты.  Сверху, на крыше здания, уже болтался  румынский флаг.

   Когда весь народ собрался, румынский офицер через переводчика обратился к нам и с первых его слов мы не знали, как нам на них отреагировать: «Дамы и господа», – сказал он тогда, обращаясь к нам.

   Уже давно ощущая себя далеко не дамами и не господами, мы про себя понуро усмехнулись; а когда он поздравил нас с освобождением от «Красной чумы», многие люди, мягко говоря, не избалованные Советской властью, без особой горечи подумали: «А может быть, действительно так оно лучше будет?»

   И, надо сказать, что сначала мы какое-то улучшение жизни  действительно почувствовали. Наше село  Ткачевка вместе с Одессой и прилегающей к ней территорией входило в состав румынского королевства и, несмотря на то, что в основном руководили у нас тут всем немцы, порядки у нас были помягче, чем, например, через реку – в Новой Одессе, где территория входила в состав Германии. Там сначала людей на работу вербовали, а потом угонять силой стали – у нас, в селе, к счастью, людей в Германию не угоняли.

   Мы по-прежнему ходили на работу, но в отличие от того,  как это было у нас в колхозе раньше – при Советской власти, когда мы вынуждены были платить государству бешеные налоги, когда зарплату нам не выдавали и независимо от количества детей в семье и стариков, сельхозпродукцию выдавали только на основании «трудодней» того человека, который работал в колхозе, и только в конце трудового года – румыны, не смотря на то, что тоже нам зарплату деньгами не платили, они сельхозпродукцию выдавали нам по мере созревания  этой сельхозпродукции. Они сами развозили ее по хатам, начиная в селе с первой и заканчивая – последней, причем  раздавали они сельхозпродукцию в количестве равном количеству детей и стариков в семье. Это выглядело справедливо. Кроме того, налоги, что нам иноземцы установили, были несравнимо мягче, чем те, что были при Советской власти.

    – Бабуся, – озадаченно спросил я ее, когда та, замолчав, поднялась со скамьи чтобы открыть дверь с веранды во двор,  где дождь прекратился, и выглянуло долгожданное яркое солнце, – а вот скажите мне, когда вам лучше жилось: при Советской власти или при румынах?

   Задумавшись, баба Киля молчала около минуты, и видно было, что ответ, который, наверняка, она для себя знала, произнести вслух ей было не просто. Наконец, она ответила:

    – Все  оккупанты схожи между собой, и жизнь людей в оккупации хорошей быть не может…

   – Вы так говорите… – с обидой в голосе прервал я тогда бабу Килю, ощутив какую-то мучительную душевную боль оттого, что баба Киля сравнила Советскую власть с румынской оккупацией, – Советская власть ведь не была для вас чужой,… это ведь наша,  родная…

   – Родная власть, внучек, к своему народу так жестоко не относится,… – тоже, прервав меня, произнесла баба Киля тихим, слабым голосом, при этом, бросив на меня быстрый, горький взгляд – по ней видно было, что она не намерена вести со мной дискуссию на эту тему, и что она уже устала от нашего тяжелого разговора.

   Замолчав, она долго сидела, погрузившись в свои горькие мысли, пауза затягивалась, но мне не хотелось прерывать разговор с ней и я вновь спросил ее:

   – Ну и как Вам, бабуся, тут жилось при румынах?

   – Да, как,… – вновь, нехотя заговорила  баба Киля, – по-разному бывало…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю